Текст книги "Пелко и волки (сборник)"
Автор книги: Мария Семенова
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ГЛАВА ВТОРАЯ
С виду был тот лук красивым,
но имел негодный норов:
в будни он просил по жертве,
а по праздникам и по две.
Калевала
Одноглазый плыл вперёд и чувствовал, как быстро оставляли его силы. Ещё накануне он играючи пересек бы неширокое лесное озерцо, но вчерашнее миновало, не вернешь его. Даже Одноглазым он стал только что, когда заживо сгоравшее дерево, рушась, хлестнуло его по голове сучьями в дымившейся смоле... Теперь голову и глаз невыносимо жгло, так, что хотелось сжаться в комок и заплакать. А в тот первый миг он даже не остановился, даже не умерил отчаянного бега, потому что вздыбленная шерсть уже потрескивала у него на боках, сворачиваясь от жара, и воняла паленым...
Огонь летел вершинами обреченных деревьев, и угли дождем сыпались с них наземь, и птицы, желавшие отсидеться в кустах, сгорали вместе с кустами. Огонь обогнал Одноглазого и первым ворвался в подсохшие у берега тростники – волка встретила стена дыма и пламени, заслонившая последние клочки чистого неба. Она преградила ему путь к спасительной воде, и надо было бы остановиться и подождать, пока выгорят ломкие стебли... Какое там! Гибельный ужас распластал Одноглазого в немыслимом прыжке, бросил его прямо через огонь. Дымные языки опалили брюхо и грудь, и он взвыл, погибая на лету от боли и копоти, наполнившей горло. Но в следующий миг холодная вода расступилась под его телом, он провалился в неё с головой и понял, что раскаленная смерть уже не сумеет его схватить. Вынырнул и отчаянно закашлялся, замолотил лапами, силясь удержаться на плаву... Он, ещё недавно умевший пересечь любое озеро с добычей, брошенной на загривок!
...Одноглазый упрямо плыл вперёд, к дальнему берегу: туда, он знал, не доберется пожар. Но ослабевшие лапы всё медленнее двигались в усыпанной пеплом воде, и собственная набрякшая шкура впервые мешала движению, тянула вниз, в страну рыб и водорослей, на дно.
Он уже мало что различал вокруг себя. Зрячий глаз затягивала жемчужная пелена, вода проникала в горло и в ноздри, он глотал её и задыхался. Он уже понимал, что берега ему не видать, но сражался по-прежнему: так уж воспитали его мать и отец, так бывает, когда олень спасается по глубокому снегу, где вязнут не столь длинные волчьи ноги, и уже ясно, что добыча уйдет и брюхо снова останется пустым, – и всё-таки до последнего длится погоня...
Одноглазый не услышал приближавшегося плеска. Но твердое дерево толкнуло его в плечо, и что-то совсем не похожее на острозубую пасть крепко ухватило за шиворот, надежно приподняло его голову над водой.
Вот тогда-то он перестал плыть и повис в воде, бездумно отдаваясь нечаянной передышке. Потом до сознания достучался запах: его держала человеческая рука. Но даже это не заставило волка пошевелиться, и лишь когда его стали обвязывать поперек тела ременной петлей, Одноглазый медленно ощерил клыки, дернул больной головой и попробовал зарычать. Получился хрип, никого, конечно, не испугавший.
– Тихо ты, – негромко сказал ему человек, – Терпи теперь... Перевернешь!
Петля больно сдавила грудь, но дышать было можно, и, главное, вода больше не заливала горла, не затягивала в глубину. В конце концов Одноглазый положил голову на низкий борт кожаной лодочки и затих. Человек накрепко привязал свободный конец ремня и передвинулся, уравновешивая тяжесть матерого: вот ведь волчина, того гляди, совсем утопит легкую лодку... Поднял короткое весло и принялся понемногу грести.
Потом Одноглазый лежал на мягкой опавшей хвое, и запахи живого зеленого леса вновь смешивались с жарким дыханием огня. Но теперь это был добрый ручной огонь, никому не причиняющий беды. Он не кусался, а лишь сушил на волке промокшую шерсть. За это Одноглазый терпел его подле себя, как терпел и человека, который осмеливался прикасаться к нему и даже трогать рану на его голове... Когда настала ночь, охотник беспечно уснул по другую сторону костра. Тогда Одноглазый попробовал встать, и это ему удалось. Осторожно обогнув тлевшие угли, он приблизился к человеку. Тот пробормотал что-то во сне, перевернулся на спину, показывая беззащитное горло... Одноглазый внимательно обнюхал его, а потом, припадая на обожженную лапу, ушёл в лес...
1
Убегай отсюда, серый,
жадный зверь с железной пастью,
уходи в края чужие,
на скалистые вершины,
уходи в страну туманов,
где не выросли деревья,
где у трав макушки сохнут.
Убегай, пока есть когти
у тебя на крепких лапах
и на челюстях есть зубы!
Большой торг был в городе Ладоге и богатый! Со всех сторон света наезжали гости-купцы. Кто с запада, из-за хмурого холодного моря, из варяжских, немецких, прусских земель; кто с юга, от рода полянского, булгарского, хазарского. Ещё иные с востока – из-за водских болот, из бескрайних чудских и биармийских лесов... И наконец северяне: урмане, даны и свеи. Те самые, что раньше, на памяти живущих, нещадно обирали здешние места. Когда разбойными набегами, когда принуждением к откупу или данью. Всех в страхе держали. Морские корабли налетали и улетали клевучими быстрокрылыми птицами, растворялись в синем безбрежье: не достанешь ни проклятием, ни стрелой!
...Рюрик, в Ладоге сев, первым делом послал к невским ижорам, снял с них Вадимом наложенную дань.
Не за так снял, конечно, – но с тем, чтобы зорко стерегли они находников в Котлине озере и на Невском Устье. У Вадима при этом ни позволения, ни совета князь-варяг не испросил. И тот, гордый, не забыл ему попрания своей княжеской воли, поселил обиду в тёмном закоулке души, как мизгиря в тенетах. Да и шептуны, каких при всяком князе достаточно, обоим помогли... только здесь-то речь не про них. Ижоры зато отплатили честь честью и с лихвой! Стоило теперь далекому морю процвесть чуждыми парусами – и Ладога о том узнавала немедля.
В первый раз князь послал вперёд молодого воеводу Вольгаста, того самого, с обожженным лицом. Не так просто послал – о трёх снекках, варяжских боевых кораблях. Принял воевода непрошеных гостей, датчан-селундцев, да и спросил прямо: с чем, мол, пожаловали сюда? Гордо спросил и грозно, как следовало то защитнику, хозяину вверенной земли. Храбрые датчане тогда подумали-подумали – и не стали вязаться с варягами, подняли на мачты белые щиты: с миром, стало быть, торговать к вам пришли.
Сказано – сделано. Вольгаст их пропустил. Торговали они, впрочем, недолго, ибо никаких дельных товаров с собою не привезли, и вся Ладога потихоньку над ними смеялась. И корелы, и чудь, и меря со словенами. А князя Вадима разбирала досада, что не он потеху ту людям учинил.
Когда же гости стали собираться домой, князь-мореход наказал им запомнить:
– А с красным щитом дороги сюда никому нет. И впредь по сему будет!
Те только хмуро кивали. Волей-неволею приходилось кивать. Рюрик ведь говорил, не иной какой князь, а про него, про Рюрика, в Северных Странах дважды не спрашивали, кто, мол, ещё таков...
Ладно же! На том тогда распростились, и вроде даже добром. Но едва миновала зима, такая силища нагрянула с моря – туча чёрная, молниями перепоясанная! Одних мачт больше было, чем добрых деревьев во всех приневских лесах... Так, по крайней мере, донесли ижорские сторожа.
Тут уже Рюрик сам кликнул боевой клич и велел спускать на воду все корабли.
И была сеча великая на море Нево! А случилась она в голубой весенний день, холодный ещё и какой-то дремотный, когда медленно уходили в Устье расколотые льды, и ложилось на ленивые гладкие волны туманное белесоватое марево, и дымы над ладожскими крышами прямыми сизыми столбами уходили в небо и там, на высоте полёта стрелы, растекались по сторонам, упираясь в невидимую твердь... на кораблях не поднимали мачт, не ставили парусов: не для чего. Так, на вёслах, и пустились друг другу встречь.
Шум битвы и крики сражавшихся слышны были, говорят, аж у города, и далеко-далеко в море опрометью скатывались с облюбованных льдин пятнистые невские тюлени...
Тогда-то убедились чужеплеменники – впрямь не было птицы страшней злого белого сокола, слетевшего на этот берег из Варяжской земли! Едва пять кораблей сыскали дорогу обратно в Невское Устье. А уж сколько сумело уйти невредимыми, многих ли не заклевали насмерть ижорские огненные стрелы – про то ведал лишь сам сердитый Перун да ещё старый Укко, справедливый Бог все корельских племен.
Со дня памятной битвы датчане, свеи, урмане приходили в Ладогу все больше для торга. Бывает и так, что сильному приходится склониться перед сильнейшим, и ничего удивительного в том нет. Случалось разное, как без того. Но если уж эти люди вывешивали на полосатый парус белый мирный знак – обманывали нечасто. Была и у них своя Правда, через данное слово переступать не велевшая.
А самые любопытные и отчаянные викинги, пользуясь миром, повадились ходить далеко за ладожские пределы – на юг и восток. Было там что поглядеть, было что продать-купить...
Вот и ныне стоял в Ладоге один такой корабль, побывавший за тридевятью землями: за рекой Сувяр свирепою, за морем Онего неласковым, за волоком, за лесами дремучими – на озере Весь. Теперь этот корабль возвращался на остров Готланд, домой. И не пуст возвращался. Плотно лежали в его трюме прекрасные льняные ткани из Белоозера и бобровые меха, которым на севере цена была достойная – золото да серебро.
И пора, давно пора бы стройному кораблю расправить над Мутной широкое расписное крыло, унести стосковавшихся мореходов, да и самому задремать на зиму в знакомом корабельном сарае... Легко вымолвить – выполнить нелегко! Дыбилось на пути, грохотало великое Нево, одержимое яростными осенними бурями. Лютовало оно в тот год страшней страшного. Хочешь, нет ли – жди, покуда уймется. А там холода.
И пришлось бы невезучим ватажникам сбивать руки о мерзлые вёсла, проводя Невским Устьем обледенелый корабль!.. Выручило нежданное. На счастье готландцев, Ждан Твердятич дружески сошёлся с Эймун-дом, хозяином лодьи. И с чего бы? Никому не ведомо, разве только самого воеводу и спросить. Всех вокруг удивил и сам, наверное, удивился немало. Сколько таких же срубил он в неистовых битвах прежней своей жизни, на Поморье варяжском, да и здесь! А вот с этим сдружился. Должно быть, почувствовал к могучему гё-ту ту родственную приязнь, что так часто братает неустрашимых и сильных.
И вот однажды, видя, что всякий новый день прибавлял мореходам тревоги и беспокойства, воевода призвал их всех к себе и сам предложил:
– А оставайтесь-ка вы, други, у меня тут зиму зимовать! Весной и вернетесь, по высокой-то воде, первыми будете у себя в Павикене на торгу!
Гёты посоветовались меж собою и согласились, поблагодарив. Живо устроили на берегу сарай для корабля и чуть повыше – длинный дом внутри огороженного двора: надвигавшиеся холода не велели мешкать в работе. А скоро было замечено, что народу в Гётском дворе стало ото дня ко дню прибавляться. Стекались под гостеприимную крышу урмане, гёты, свеи, датчане, служившие князю Вадиму и желавшие теперь вернуться домой... Эймунд, хёвдинг-вождь, принимал всех, не спрашивая, кто таковы.
...То-то прибыло радости влюбчивым, глупеньким ладожским девчонкам!
2Сведомые люди вот о чем толковали.
Шел как-то Ратша по торгу вдоль невеликой Ладожки-речки, у её впадения в Мутную, и вдруг увидел негаданное, нежданное: босую девчонку, со всех ног бежавшую краем воды. И погоню за нею – краснолицего мужика как раз на голову пониже самого Ратши.
– Рабу держи!.. – кричал краснолицый, не в силах поймать своё добро сам. – Рабу беглую держи!..
И хотя никто не торопился ему помогать, было ясно – рано или поздно подскочат замешкавшиеся слуги, встанут на дороге, схватят в охапку. И кто-то мерзкий снова пожелает обнять её ещё прежде, чем будет взвешено серебро... Жаль девчонку, да только и от хозяина бегать Правда-то не велит!
А ничего не скажешь, хороша была русокосая. И горда: птица, из клетки рванувшаяся! Ратша живо углядел тонкий стан, соболиные брови и ясные глаза, разгоревшиеся отчаянием и гневом. Эта-то красота всё и решила. Он широко шагнул неперерез, и рабыня забилась у него в руках, как рыбка в сети. Попалась, горемычная!
Никто не крикнул Ратше обидного слова, но немногие и похвалили. Нет хозяйства без рабов и рабынь, да ведь всему живому хочется на вольную волюшку, этого ли не понять...
Подоспел торговец и сразу принялся, отдуваясь, расстегивать на себе ремешок – повязать быстроногую, чтобы не бегала больше.
– Давай сюда её! – сказал он Ратше. – Тебе, гридень, спасибо. Приходи потом, любую выберешь. Уж с тебя дорого не запрошу...
А сам и руку уже протянул – свести ослушницу обратно в шатер, кликнуть челядь и без лишних глаз всыпать ей хорошенько, чтобы впредь тихо сидела, хозяина перед людьми не срамила.
Был же этот гость пришлый откуда-то издалека – может, кривич плесковский, а может, вовсе полянин. И то: знал бы лучше, с кем говорит. – не радовался бы заранее. Ратша только посмотрел на него сверху вниз и скривился в нехорошей усмешке:
– Руки, гостюшка, убери... тебе отдать, сказываешь? Да ведь девка-то моя.
– Как твоя? – опешил торговец. Всякое приключалось с ним в дальнем пути, но чтобы обирали среди бела дня и прилюдно, прямо на торгу, – ни разу ещё!
– А вот так, – ответил Ратша спокойно. – Была моя, да украл незнамо кто. Отколе к тебе попала, не ведаю. А можешь сказать, где взял, веди до третьего свода.
Вокруг них начинали понемногу смеяться. Все знали ладожскую Правду: теперь, чтобы только отмыться – не сам, мол, умыкнул со двора, перекупил лишь, – бедняга гость должен был бы вести Ратшу к прежнему владельцу девчонки, а от него ещё к другому, на кого тот укажет. И лишь с него потребует себе за убыток, за то, что продавал, не ведая, украденную рабу и прямо нарвался на владельца!.. А где их, второго, третьего перекупщиков, ныне найдешь, да и были ли, может, сам похитил из родительского дома, и тоже ведь не пряником обернется, если дознаются...
– Лжу говоришь!.. – прорвало криком купчину. – Твоя, говоришь, так объяви хоть, как звать!
Ратшу-оборотня, человека в городе нового и нравом опасного, ладожане не очень-то любили; но торговец рабами не бывает мил никому: ни своему, ни чужому. Потому-то каждый из стоявших там на берегу не убоялся бы подтвердить хоть на суде, каждый почесал бы в затылке и припомнил – была же когда-то у него пригожая девка, ведь вправду была, да у какого гридня их нету!
Впрочем, Ратша постоял за себя сам. Выговорил не моргнув глазом первое, что явилось на ум:
– Красой звать.
Разжал руки, выпуская невольницу, – теперь, мол, как хочешь, – и она сама выбрала свою судьбу: пала наземь, обхватила его колени, прижалась румяной щекой к пыльному кожаному сапогу. И заплакала, закивала растрепанной головой:
– Краса, Краса...
Ограбленный гость так и не побежал плакаться на Ратшу грозным князьям, Рюрику и Вадиму. Доищешься у них суда против своего, тут самому-то последнего не потерять бы! Так и ушёл Ратша с берега и девку с собой увел. Знать, вовсе тошно было ей в неволе, готова была, бедная, хоть в воду, не то что к незнакомому ладожскому гридню... Послушная шла за ним, тихая-тихая... только слёзы знай текли по щекам, падали на желтый песок.
Истинного её имени Ратша так и не удосужился спросить: всё Краса да Краса. Теперь эта Краса жила в крепости вместе с прислугой, нянчила потихоньку маленького Ратшинича. Рождение сына избавило её от неволи, вернуло свободу, да радости-то: сидела ведь одна-одинешенька, что малая пичуга, злой рукой из родного гнезда выкинутая! Ни угла своего, ни матери ласковой, ни отца-защитника, ни братьев с сестрицами, ни мужа милого, ни удалого жениха... Ратша, приголубивший было, к ней совсем теперь не заглядывал: наскучила игрушка...
3Всеслава разыскала Пелко в крепости, в конюшне: он чистил и охорашивал белого Вихоря, и совсем не было похоже, чтобы он занимался этим из-под палки. Да и конь знай тихонько пофыркивал от удовольствия, изгибая сильную шею, – ловкие пальцы расчесывали длинную гриву, заплетали её в косы.
Заметив Всеславу, Пелко покраснел и отвернулся: вспомнил, что был на неё обижен. Девка, она девка и есть, в который раз сказал он себе. Отца потеряла – а ей и ладно, будет зато теперь Ратшу своего любить. Ещё и радуется небось: никто уж его из-за стола не прогонит, не назовет окаянным, никто из дому пути ему не покажет... И того, глупая, не знает, не ведает, что отец перед смертью о ней думу тяжкую думал, её, неразумную, уберечь хотел от беды! Девке что – лишь бы просватали. А и правду сказать, смешное сватовство было у этих словен! Это ж надо додуматься до такого, чтобы свободную продавать жениху за куны, как вещь! Да ещё, срам выговорить, всего чаще увозили куда-то из материнского дома!.. То ли дело в зеленой чаще лесной, в добрых землях корелов племени ингрикот, на привольном Устье! Там ведь девушка сама выбирала парня под стать, сама звала приглянувшегося в женихи. И если тот справлялся с делами, что поручала ему строгая невестина мать – вспахать поле-пожогу, выстроить надежную лодку, приручить лесного жеребенка – лося, – играл свадьбу и оставался жить, делался мужем, входил в род...
Всяк своим обычаем крепок. Но будь его, Пелко, вольная воля, не так бы он выдавал замуж сестрицу любимую, ягодку-куманичку, девушку высокого лемби, лицом пригожую, в рукоделии искусную и родом знатную вдобавок. И не такого бы жениха ей подыскал. Это-то уж наверняка!..
Так размышлял Пелко, не глядя на Всеславу, остановившуюся в дверях; она же долго не решалась обратиться к нему, смущенно молчала, переминалась с ноги на ногу, теребила пальцами плетеный поясок. Он спиной чувствовал её неловкость и слышал, как тонко позванивал на пояске бронзовый оберег.
– Пелко... – прошептала она наконец.
Корел обернулся, и теперь уже она покраснела почти до слез, опуская перед ним взгляд. Пелко расправил плечи: если подле Ратши он неизменно чувствовал себя щенком, то тут уж он враз сделался могучим взрослым мужем, пришедшим из лесу ещё и затем, чтобы рассудить её нечистую совесть.
– Пелко... – тихонько повторила Всеслава. – Пелко, вразумил бы ты меня, недогадливую: почему это батюшка тебе колечко поручил, не иному кому?..
Вот когда вся его обида-неприязнь подалась, как весенний ледок над речной быстриной! Значит, думала-таки о славном отце, не забывала его, не спешила выкинуть из сердца да из памяти вон! Пелко посмотрел на её руки, занятые концом пояска, и увидел, что девчоночьи запястья были вдвое тоньше его собственных. А ещё у неё были волосы – не то чтобы кудрявые, но вроде того пуха, что растёт в перьях лебедя у самого тела, согревает гордую птицу в холодной воде... Проведешь по ним ладонью – и ладонь не ощутит. Разве только губы почувствуют или щека...
Пелко погнал от себя непрошеные мысли и сумрачно ответил:
– Отец твой сыном меня звал.
Сказал и сам внутренне сжался, будто в ожидании удара. Вот сейчас поднимет брови и спросит презрительно: тебя? И получится, что он, Пелко, зря ступил на тот весенний ледок, зря доверился её любви к отцу – приблазнилась ему эта любовь на пустом месте, точно обманный болотный огонек, заманивающий во мрак!
Тут Всеслава впервые отважилась посмотреть ему в лицо. Ростом она была новоявленному братцу до подбородка; подняла голову и увидела, что безобразная опухоль пропала с его скулы, оставив после себя желтоватые пятна, и теперь корел смотрел на неё обоими глазами, а глаза были серые и внимательные, настороженные... Твердо знала Всеслава – он не обманывал. А откуда знала, и сама того не взялась бы объяснить.
– Всё поведай, – велела она чуть слышно. – Как же ты к ним пристал?
– Меня Отсо помял, – сказал Пелко. – Отец твой в лесу нашёл, не дал пропасть. Вот... ушёл бы я из рода совсем.
Он расстегнул пряжку пояса и до ключиц закатал шерстяную рубаху: весь правый бок занимал след чудовищной лапы с когтями, глубоко пробороздившими тело.
– Медведь! – ахнула Всеслава. – Так ты на медведя ходил! Да неужто один отважился?
– Не называй Отсо по имени. – поспешно остановил её Пелко и даже оглянулся на дверь. – Отсо может услышать и прийти туда, где о нём говорят!
– Это не запретное имя, – успокоила его Всеслава. – Тайного имени мы, женщины, и вовсе не знаем, не для чего нам его знать... А медведь – это значит Тот, Кто Мед Любит, Медоед... Да как же ты духу-то набрался?
Пелко только пожал плечами – при чем тут храбрость, нужда в лес погнала!
– Нам, – сказал он ей, – сало понадобилось. Ниэра, моей матери сын старший, в полынью провалился зимой, кашлять стал. А Отсо в лекаря звать поодиночке идут.
Он рассказывал ещё долго. О том, как боярин с чадью своей жил гостем в роду Большой Щуки, в просторном доме, где дружно усаживалось на чистые лавки много женщин-рукодельниц и их охотников-мужей, и как перемешали с медом целебное сало и поили им обоих – Ниэру и Пелко, пораненного жестоко... И как потом Ниэра встал на ноги и снова смог ловить рыбу в реке, а он, Пелко, отпросился у матери и ушёл вместе с боярином, который, тоскуя по рано умершему первенцу, крепко привязался к ижорскому парню, назвал его родным... А потом – с тяжким усилием, с мукой сердечной – о гибели боярина, о словах его заветных про дочь милую, про то, что некому будет теперь за неё постоять...
– Я ему обещал за вас с матерью заступиться, – сказал Пелко сурово. – Я ведь потому отсюда и не бегу. Так что ты... если вдруг что...
Всеслава стояла перед ним, слушала молча. При этих словах вскинула глаза: слёзы дрожали у неё на ресницах. И нежданно – видел бы Ратша! – обняла оторопевшего Пелко, сомкнув руки на его шее, поцеловала в глубоко запавшую щеку.
– Братик... – прошептала она, силясь удержать закипавший в груди плач. – Братик милый... ты к нам приходи... поешь хоть досыта...
Бросилась к двери и пропала, растаяла в ярком полуденном свете, щедро заливавшем двор крепости. Ей-то ни с кем нельзя было поделиться – ни с матерью больной, ни с подружками болтливыми, ни с женихом!