355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Башкирцева » Неизданный дневник Марии Башкирцевой и переписка с Ги де-Мопассаном » Текст книги (страница 1)
Неизданный дневник Марии Башкирцевой и переписка с Ги де-Мопассаном
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 12:00

Текст книги "Неизданный дневник Марии Башкирцевой и переписка с Ги де-Мопассаном"


Автор книги: Мария Башкирцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Мария Башкирцева
Неизданный дневник Марии Башкирцевой и переписка с Ги де-Мопассаном

Дозволено цензурою. Одесса 24 мая 1904 года.


Мария Башкирцева.


Ги де-Мопассан.

Предисловие к русскому изданию

В первый раз предлагаемый том «Дневника» Башкирцевой, вместе с приложением ее переписки с Ги де-Мопассаном, издан был на французском язык журналом «La Revue» в 1901 году. Как и первые два тома, он представляет собою только часть того рукописного материала, который остался после Башкирцевой. Необыкновенная интеллектуальная энергия и, как выражается Франсуа Коппэ, железная воля, скрывавшаяся за внешностью очаровательной женщины, – эта энергия и воля очень рано стали требовать выхода. И вот, начиная с двенадцатилетнего возраста, она все свои досуги посвящает «Дневнику». Это единственный верный хранитель всех ее страстных желаний, тревог и дум. Ему же она доверяет и все те мимолетные мысли и внутренние переживания, которые обыкновенно остаются самым интимным достоянием человеческой души, – в особенности души женской. О них не говорят, еще меньше о них пишут. Они так и остаются затаенными, невысказанными.

Надо думать, что эти интимные признания не дешево обходились Башкирцевой. Далеко не всегда она чувствовала себя хорошо, когда они лежали перед нею в виде исписанных страниц «Дневника». По крайней мере, в разных выражениях у нее не раз встречается фраза, с которою читатель встретится ниже: «нынешний вечер я презираю себя, презираю эти записки». Тем не менее «Дневник» продолжал обогащаться признаниями, так как она сама смотрела на него, как на «человеческий документ», в который она решила вносить «самую точную, самую беспощадную правду». И когда эта правда увидела свет, она произвела огромное впечатление. За короткое время «Дневник» выдержал несколько изданий на главных европейских языках и вызвал целую массу самых восторженных отзывов. Даже «великий старец» Гладстон почувствовал потребность поделиться с читателями тем впечатлением, какое произвело на него чтение «Дневника». И в специально посвященной ему статье он называет этот «человеческий документ» одной из замечательнейших книг нашего столетия.

Но далеко не все умеют читать такого рода исповеди. Далеко не все любят такие затаенные признания, когда они лежат перед ними в виде раскрытой книги, куда каждый может заглянуть. Одни видят в них ложь и поклеп на человеческую природу, другие – тщеславие и манию величия. Так и посмотрели некоторые русские критики на Башкирцеву. В их глазах она оказалась тщеславным ничтожеством, которое только и жаждет, чтобы наделать шуму, чтобы о нем говорили.

Башкирцева как бы предвидела такое отношение к себе и заранее ответила на него. «К чему лгать, к чему позировать? – спрашивает она себя – «да, во мне живет жажда, если не надежда, остаться на этой земле во что бы то ни стало. Если смерть не настигнет меня в молодости, я надеюсь пережить себя, как великая художница. В противном случае я завещаю издать мой дневник, хотя он и может быть только интересен»[1]1
  Journal I, Preface.


[Закрыть]
.

Эти строки написаны ею всего за несколько месяцев до смерти, когда и в печати и в мире художников о ней уже говорили как о первоклассном таланте, от которого, в виду ее молодости, можно ожидать целого ряда гениальных произведений. Но сама Башкирцева, видела себя только накануне настоящего труда, бесконечно далекой от того, что могло бы хоть сколько-нибудь удовлетворить ее благородное честолюбие.

И трудно было бы привести пример такой суровой, такой жестокой требовательности к себе, какая таилась глубоко в душе этой замечательной русской женщины. Малейший подъем настроения и веры в свои силы она искупала муками глубокого, никому неведомого отчаяния, – и не раз у нее являлось желание умереть. В эти моменты отчаяния она не раз готова признать себя жалкой бездарностью, которой только и остается выйти замуж за какого-нибудь «советника» и «быть как все». Но тут же бесплодная и банальная жизнь этих «всех» внушает ей чувство глубокого отвращения, – ведь она их достаточно наблюдала в окружавшем ее «избранном» обществе! Огромный запас благородных сил ума и души берет верх, – и она с удвоенной энергией берется за работу.

Все свое время, все свои помыслы она отдавала страстно любимому ею искусству. Ему она и в последний момент своей кратковременной жизни посвящает свою уже угасающую мысль. Казалось бы, что искусство должно было поглотить ее всю, без остатка. Однако, у Башкирцевой всегда хватало сил на удовлетворение других запросов своей богато одаренной индивидуальности, – и удовлетворяла она их не по-дилетантски. Она не только читала, – она изучала в подлинниках, из первых рук, шедевры человеческого ума: когда Франсуа Коппэ, незадолго до ее смерти, нанес ей первый и единственный визит, он застал ее за чтением в подлиннике самых возвышенных и глубоких страниц Платона.

Эта упорная умственная работа коренным образом повлияла на всю ту систему понятий и представлений, которую она унаследовала от воспитавшей ее среды. Весь строй ее миросозерцания становится совершенно иным, и ломка идет таким же лихорадочно быстрым темпом, как и вся ее внутренняя жизнь. Но и здесь, в сфере умственной жизни, Башкирцева прежде всего художник. Как художник она судит и о таких политических деятелях, как Гамбетта и Клемансо. Когда умер Гамбетта, она с чувством искренней скорби восклицает: «да, Гамбетта был поэзией и разумом нашего поколения!» А когда Клемансо в палате депутатов произнес однажды речь об избираемости судей, то ее прежде всего поражает художественная сила ясности и точности выражений. «Здесь все сжато, как в любой картине Гольбейна»!

Эта жажда ясности, точности и ничем не прикрашенной жизненной правды руководила ею и как художницей, и как автором «Дневника». Уловить «натуру» во всей ее «грандиозной простоте» – вот ее собственная формула, в которую она не раз облекала свои требования, как от искусства, так и от литературы. В Бальзаке она видела конечное завершение этой «грандиозной простоты», а Золя она называет не иначе, как «гигантом». «Я читаю Золя и боготворю его», пишет она незадолго до своей смерти. А в отдельно изданном томе «Lettres de М. Baschkirtzeff» мы находим единственное письмо ее к Золя, где она пишет ему: «Вы великий ученый и великий художник. Но что меня больше всего восхищает в Вас, так это Ваша страстная любовь к истине и правде».

Та же основная черта интеллектуального и художественного темперамента Башкирцевой проглядывает и в ее оценке Мишле и Тэна. Возвышенность исторического миросозерцания и благородный идеализм Мишле произвели на нее сильное впечатление. Но он казался ей туманным и вычурным. Напротив, в суровом Тэне она высоко ценила ту же неподкупную, как ей казалось, правду жизни и «натуры», которая ее поражала в Золя. И не Мишле научил ее оценить грандиозную эпопею конца XVIII века, – это сделал Тэн, вопреки своему собственному желанию.

Не подлежит никакому сомнению, что именно на почве этих художественных и литературных симпатий вырос и тот эпизод в жизни Башкирцевой, который французские издатели предлагаемой книги назвали «Головной идиллией».

Мы разумеем ее переписку с Ги де-Мопассаном.

При тех требованиях, какие предъявляла Башкирцева к искусству и литературе, произведения Ги де-Мопассана должны были показаться ей настоящим художественным откровением. Мы безусловно должны поверить ее искренности, когда она в первом же письме своем заявляет ему, что чтение его произведений доставляет ей чувство блаженства. Это, действительно, не фраза. Сжатость, простота, необыкновенный дар проникновения в самые отдаленные глубины человеческой души, видимый скептицизм и равнодушие, за которыми таилась страстная жажда жизни, – все это неизбежно должно было поразить и ослепить такую натуру, как Башкирцева. А глубокая скорбь, которая проникает собою даже самый цинизм Мопассана, – эта глубокая скорбь составляла затаенную, интимную часть ее собственной души. Уже в 16 лет она пишет своей матери, что «ничто, ничто не сможет заглушить пожирающую меня печаль и скорбь». А позднее у нее в минуты откровенности вырывается следующее глубоко искреннее признание: «жизнь – это сплошная, беспрерывная ткань бедствий и печалей. Говорю это теперь так же серьезно, как говорила это в самые радостные минуты своей жизни».

Подобно Мопассану, она тоже везде и во всем открывала «человеческую низость». Как она сама выражается, она воспринимала эту низость «кончиком уха» и в родстве, и в дружбе, и во всех человеческих отношениях – везде, в конце концов, блеснет то жадность, то глупость, то зависть, то несправедливость, то просто на просто подлость. А главное – ссылается она уже прямо на Мопассана – человек всегда и везде бесконечно одинок. И тем не менее она так же любила эту «беспрерывную ткань бедствий и печалей», как любил ее Мопассан.

Естественно, что она увидела в нем не только родственного ей художника, но и родственного ей человека. И когда она в одно прекрасное утро проснулась с капризным желанием выслушать оценку своего ума из уст призванного знатока, – она остановилась на Мопассане.

Действительно ли ею руководило здесь одно только желание быть оцененной? Не таилась ли здесь едва сознаваемая надежда встретить и полюбить «настоящего человека». По крайней мере, в одном из своих писем она говорит ему: «я избрала именно Вас, в надежде, что впоследствии я буду Вам безгранично поклоняться!» А в одной из записей «Дневника» она сознается, что этот незнакомый ей человек поглощает все ее думы.

Как бы там ни было, в первом же письме Башкирцевой Мопассан воспринял что-то незаурядное, серьезное и глубоко-привлекательное. Он получал немало писем от всякого рода неведомых почитательниц и поклонниц, но как и все избалованные писатели и художники, обыкновенно презрительно отмалчивался. Но тут он сразу откликнулся. Началась переписка, в которой Мопассан то опускается до деланной грубости, то поднимается до глубоко-искренней интимной исповеди. Он делает все, чтобы как-нибудь узнать эту таинственную незнакомку, которая его волнует, беспокоит, очаровывает и восхищает. Но так они и не встретились: она так же капризно оборвала переписку, как капризно затеяла ее.

В это время Башкирцева была уже безнадежно больна, и смерть приближалась беспощадно, неуклонно и быстрыми шагами. Она ясно видела эту близкую развязку, но страстное желание прожить хотя бы еще один год, чтобы закончить начатую картину,[2]2
  Сюжет картины – «Святые жены после погребения Христа».


[Закрыть]
побеждает весь ужас этого сознания. Вот-вот ее перестанут мучить эти ужасные лихорадки, она опять сможет взяться за работу, и картина будет закончена… «Меня похоронят в 1885 году», пишет она 1-го Октября 1884 года, а 31 Октября она уже лежала в гробу.

Башкирцева так и умерла с горьким сознанием, что она еще «ничто», что в 24 года она еще не успела ничего сделать.

Но жизнь оказалась менее требовательным, менее строгим судьей, чем она. Ее надежда «остаться на этой земле во что бы то ни стало» не оказалась дерзкой иллюзией, – и в галерее выдающихся женщин она неоспоримо занимает одно из почетнейших мест…

М. Гельрот.

Предисловие к французскому изданию

Мария Башкирцева жила мечтой и во имя мечты. Смерть унесла ее, когда эта мечта уже осуществлялась.

Никакая артистическая среда не способствовала развитию ее призвания. По прихоти судьбы она родилась в русской дворянской семье, которая по своим унаследованным традициям роковым образом стояла далеко от мира искусств и его интересов. Она жила жизнью тех богатых людей, которые презрительно относятся ко всякому труду и пустоту своей праздной жизни заполняют бесконечной массой ничтожных пустяков.

Среди этих людей Мария чувствовала себя чужою. А так как ее желания, ее стремления и все ее усилия могли только вызывать в ней смутное недовольство жизнью, то ей легко было бы прийти к выводу, что причина этого лежит в ней самой, а не в том довольном собою большинстве, которое ее окружало. Но хрупкая двенадцатилетняя девочка все-таки чувствовала безумное желание бежать от пошлости. Она испытывала волнение при мысли, что «ею будут восхищаться не за платье, а за нечто другое», как она наивно выражалась. Под этим «нечто» она разумела музыку. Это была первая форма, в которую облеклось для нее искусство, чтобы уже на веки овладеть ее душой. Она не долго оставалась ребенком. Как бы предчувствуя кратковременность своей жизни, она торопилась накоплять в своей душе впечатления и ощущения, собираясь наслаждаться ими потом, в будущем, – если только у нее хватит на это времени.

В ранней юности она посвятила себя живописи. Ее богатство и происхождение были для нее такими же сильными препятствиями, как для других нищета.

Быть может, ей легко было бы вырваться из круга семьи бедной и никому неизвестной и бежать в мастерскую художника, на которую вся семья смотрела бы, как на храм. Но неизмеримо труднее было резко порвать с роскошной жизнью знатной семьи, где ей, красивой и грациозной женщине, предстояло бы только и наслаждаться всеобщим поклонением. Мария не сказала нам, сколько страданий доставляла ей окружавшая ее среда. На то самое искусство, которому она с трепетом посвятила себя, самые близкие ей люди – ее друзья, ее отец – смотрели, как на «ремесло, достойное плебеев». Чтобы дочь предводителя дворянства писала картины и продавала их! Fi, donc! Не смейтесь, впрочем, над этим кастовым предрассудком. Разве современная провинциальная буржуазия не говорит с чувством гордого удовлетворения:

«Моя дочь пишет красками или играет на фортепиано, как светская дама, а не как артистка»?

Госпожа Башкирцева сумела оградить Марию от тех ран, которые обыкновенно наносят человеку равнодушие или пренебрежение. Глубокая любовь матерей помогает им понимать все. Поэтому-то она поселилась в Париже и поместила свою дочь в мастерскую Жюлиана. Учителя сначала неприязненно отнеслись к ней, приняв ее за одну из тех «любительниц», которые только способны профанировать искусство, подобно тому, как грубые и неуклюжие трутни одним своим прикосновением портят нежные венчики цветов. Но желанный день настал, – и все профессора и коллеги Марии признали в ней истинную художницу.

К сожалению, эти счастливые, светлые минуты она испытала уже почти накануне смерти: они для нее больше не повторялись. Предчувствие близкого конца угнетало Башкирцеву, заставляло ее тосковать. Вся трепеща под влиянием этой тягостной мысли, она продолжала писать и переносила часть своей жизни на свои полотна.

Много и глубоко страдала молодая девушка от столкновения со всякого рода ничтожной мелочностью и пошлостью. Как интеллектуально высоко развитая личность, она не переносила шаблонных взглядов и вульгарных мнений условной морали. Все это глубоко возмущало ее. Кроме того она страдала, как художница, потому что всякая дисгармония жестов и движений, все, что носило тяжелый, неуклюжий характер, было нестерпимо для нее, задевало ее эстетическое чувство.

Но не против этих, столь плодотворных, душевных страданий восставала Мария. Ее возмущала жестокость природы, которая наделила ее всеми дарами и внешней и внутренней красоты, наделив ее в то же время слишком хрупким здоровьем. Начался мучительный период постоянных консультаций с врачами, заведомо бесполезных лекарств и жажды утешающей лжи. Наступили трагически однообразные дни безнадежной болезни.

Обыкновенно считается профанацией заглядывать в тайники души молодой девушки. Марии Башкирцевой приходилось, без сомнения, внушать нежное чувство дружбы, быть может, даже сильной любви. Но она сама была слишком молода, чтобы любить. Для исключительных натур, каковы женщины-артистки, существуют и исключительные законы. Страсть редко овладевает ими в ранней молодости. В эту пору одни борются с невзгодами неудачных браков, разрывают их и отдаются искусству, другие же, вынужденные беспрерывно работать, отталкивают от себя всякое сильное чувство, которое могло бы захватить их всецело. И лишь потом, когда молодость уже приобретает прелесть невозвратного, все неудовлетворенные чувства женщины опять громко заявляют о себе. Глубоко верно поэтому замечание Башкирцевой, что «мужчина или женщина, живущие во имя какого-либо призвания и думающие о славе, любят совсем иначе, чем те, у кого в любви вся жизнь».

Молодая девушка не выносила сентиментальных пошлостей. В ней едва проявляется ребяческая страсть разыгрывать влюбленную, – так иная девочка любит представлять себя матерью. Но в то же время она сумела прелестно изобразить трепет души юной девушки, готовой превратиться в женщину.

«Мы видели карточку ***, красоты необыкновенной. Мы не выдержали и поцеловали ее. Странную грусть навеял на меня этот поцелуй безжизненного картона, и я промечтала целый час. Кто будет моим кумиром? Никто. Я буду искать славы и человека. Может быть, сердце и окажется когда-нибудь переполненным через край и тогда оно случайно оросит какой-нибудь придорожный камень, – как это уже случилось однажды.[3]3
  Это, очевидно, намек на ее ребяческую любовь к Пьетро Антонелли. (Примеч. редактора.)


[Закрыть]
Оно переполнится, прольется, но не опустеет: его богатые источники никогда не иссякнут. Я не боготворю никого, но светильник моего воображения зажжен; буду ли я счастливее того сумасшедшего, которого называли Диогеном»?

Сделавшись старше, она мечтала полюбить человека выдающегося. Подобно большинству женщин, и она смотрела на любовь, как на религию, для которой необходим Бог. Так, Ги де-Мопассану она пишет: «я избрала именно Вас, в надежде, что впоследствии я буду Вам безгранично поклоняться!»

Необходимо заметить, что Мария, как женщина с высоко развитым интеллектом, мало обращала внимания на внешние дары. Она жаждала сделаться «наперсницей прекрасной души». Она мечтала о гениальном художнике, а не об очаровательном принце.

Вслед за этой «головной идиллией», которую она начала из любопытства и порвала из прихоти и которую она пережила исключительно умом, а не сердцем, она пережила другую идиллию, полную скорби и последней агонии жизни.

Часто связывали имена Бастиена Лепажа и Марии Башкирцевой. Создалась даже легенда, что искусство для Башкирцевой было не целью, а убежищем после разочарования, – как будто достаточно одного только разочарования, чтобы из влюбленной девушки создалась артистка. Дело объясняется проще. Мария восторженно поклонялась искусству, и великий, окруженный сиянием жрец его показался ей символом ее религии. Так экзальтированно-набожные женщины сквозь фимиам молитвы в конце концов смешивают служителя Бога с самим Богом.

Но сияние померкло, и в призванном, законченном художнике Мария увидела слишком много человеческого. Сначала она сердилась на него за то, что он не соответствовал тому идеальному образу, который она себе создала. Но в дальнейшем между обоими художниками установились дружеские отношения, несмотря на то, что их разделяли с одной стороны, кастовые предрассудки, унаследованные Марией от своих предков, а с другой – недоверие Бастиена Лепажа к «светским женщинам».

Одновременное медленное угасание сблизило их раньше, чем этого можно было ожидать. В августе 1884 г. они как-то сразу стали чаще посещать друг друга, и беседы их приняли более дружеский задушевный характер. Но в это время они уже витали в мире, недоступном земным чувствам. И, быть может, этот смутно чувствуемый, но непережитый роман раскрылся перед ними за каких-нибудь три недели до смерти Марии, – в тот день, когда умирающий Бастиен Лепаж нанес ей последний визит.

В этот день Мария надела белое шелковое платье, ниспадавшее тяжелыми складками, – складками савана. Тонкие и нежные, как иней, кружева трепетали вокруг нежно разового лица, напоминавшего умирающий цветок. Мария была полна такой очаровательной и непринужденной грации, что у художника невольно вырвалось восклицание:

«Ах, если бы я мог рисовать»!

Они обменялись взглядом безнадежного отчаяния: он был подавлен слишком поздно нахлынувшим восторгом, она ужаснулась перед лицом того страшного мрака, который скоро навеки поглотит ее. В глазах ее блестели невыплаканные слезы безмерной грусти о своей неизжитой жизни. Но это продолжалось всего лишь одно мгновение – краткое и жгучее, а та идиллия нашла свое высшее, конечное завершение: 31 октября 1884 г. умерла Мария Башкирцева, 10 декабря 1884 г. скончался Бастиен Лепаж. Две гениальные, утонченные страданием, души мистически соединились в смерти.

Мария все же оказалась победительницей: смерть не всецело похитила ее у нас. Она исполнила свое смелое желание и завещала нам наследство, которое создавала с такой жадной торопливостью.

Молодым девушкам, которые праздно влачат свою бесполезную жизнь, она дала пример упорного и тяжелого труда, который не думает о награде. Так и все привилегированные баловни судьбы могли бы уменьшить ее чудовищную несправедливость, взяв на себя выполнение какой-нибудь художественной или гуманитарной задачи. Если бы на ряду с массой бедных женщин, которые сгибаются под бременем труда из-за насущного куска хлеба, – богатые брали на себя другую, идейную часть общего труда, то эта общность создала бы истинное братство, братство душ.

Мария Башкирцева вдвойне дорога людям, которым близки высшие запросы нашей духовной жизни. В почетной галерее знаменитых мертвецов ее молодое улыбающееся лицо придает нам бодрость и силы. Теперь, согласно ее желанию, она покоится на кладбище Пасси. Мать ее, несмотря на безутешную скорбь от понесенной потери, все же имела последнее утешение здесь, на земле: ее дочь завещала ей свою душу. Набожно храня память о своей дочери, она позволила нам, напечатать эти неизданные тетради, из которых часть написана Марией, когда она еще была шестнадцатилетней девочкой. От них так и веет радостью и счастьем юного здорового существа. Другие же написаны ею в течение последних месяцев ее земного существования, в 1883 и 1884 гг. На протяжении всех этих страниц Мария черта за чертой правдиво изображает свой собственный внутренний мир. Молодая девушка искренно рисует свои восторги, свои тревоги и сомнения, как и свое ребяческое тщеславие, – эту тень, за которою еще ярче выступает ее бурный, пламенный интеллект.

Мы не сомневаемся, что этот новый том будет дорог многочисленным известным и неизвестным друзьям Марии, как посмертное произведение той страстной художницы, воспоминание о которой еще так недавно вырвало из уст госпожи Адан следующее восклицание:

«Какой художественный восторг испытываешь при виде этого гениального усилия Марии Башкирцевой уловить все самые различные формы высшего идеала! Она сумела здесь воспользоваться всем, – рисунком, красками, чувством, даже недоступной нам душою мертвой природы!»

Ренэ д’Юльмес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю