Текст книги "Ментальность в зеркале языка. Некоторые базовые мировоззренческие концепты французов и русских"
Автор книги: Мария Голованивская
Жанры:
Иностранные языки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Библиография
1. Сахото К., Норико X., Райс Дж.Эти странные японцы. М., 2004.
2. Маковский М. М.Удивительный мир слов и значений. М., 1989.
3. Wierzbicka A.Dusa (soul), toska (yearning), sud’ba (fate): Three key concepts in Russian language and Russian culture // Metody formalne wopisie jezikow stowianskich. Biatyskok, 1990.
4. Вежбицкая А.Язык, культура, познание. М., 1996.
5. Ранкур-Лаферрьер Д.Рабская душа России. М., 1996.
6. Толстая Т. Н.Русские? // Нью-Йорк: Портфель. Ардис, 1997. С. 294–302.
7. Итоги. 1990. №№ 16, 20, 22.
8. Разлогова Е. Э.Путеводитель по дискурсным словам русского языка. Т. 2. 1997.
9. Гумилев Л.От Руси к России. М.: ACT, 2004. С. 127.
10. Тэтчер М.Искусство управления государством. Стратегии для меняющегося мира. М., 2007. С. 190–191.
11. Тайлор.Первобытная культура. М., 1989. С. 21.
12. Иванов Вяч. Вс.Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. IV. М., 2007. С. 81.
13. Гумбольдт В.О мышлении и речи // Избранные труды по языкознанию. М., 1984.
14. Арутюнова И. Д.Истина и судьба // Понятие судьбы в контексте разных культур. М., 1994. С. 305.
15. Апресян Ю. Д.Идеи и методы современной структурной лингвистики. М., 1966.
16. Телия В. И.Русская фразеология. М., 1996. С. 217, 218, 222, 226.
17. Леви-Стросс К.Структурная антропология. М., 1985.
18. Бодрийар Ж.Общество потребления. М., 2006.
19. Толстой Н. И.О предмете этнолигвистики и ее роли в изучении языка и этноса // Ареальные исследования в языкознании и этнографии. Язык и этнос. М., 1983.
20. Толстая С. М.К прагматической интерпретации обряда и обрядового фольклора. Образ мира в слове и ритуале. Балканские чтения. 1. М., 1992.
21. Никитина С. Е.Устная народная культура и языковое сознание. М., 1993.
22. Сукаленко Н. И.Отражение обыденного сознания в образной языковой картине мира. Киев, 1992.
23. Гумбольдт В.О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества // Избранные труды по языкознанию. М., 1984.
24. Сепир Э.Избранные труды по языкознанию и культурологии. М., 1993.
25. Топоров В. Н.Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. М., 1995.
26. Гак В. Г.Сравнительная типология французского и русского языков. М., 1989.
27. Гак В. Г.Сопоставительная лексикология. М., 1977.
28. Гак В. Г.О контрастивной лингвистике. Новое в зарубежной лингвистике. М., 1989. С. 5–17.
Глава первая Абстрактное и менталитет
Что такое абстракция?
Во введении мы сказали, что будем добывать знания об особенностях мировосприятия французов и русских из слов их языков. Но что могут рассказать нам слова и каким образом? Изучая особенности понятийной системы языка, то есть смысл слов, невозможно уклониться от упоминания того, каким образом трактовалась и трактуется абстракция как таковая, характеризующая любую мыслительную деятельность и лежащая в основе образования понятий.
Хорошо известно, что в истории философии до Гегеля конкретное понималось главным образом как чувственно данное многообразие единичных явлений, а абстрактное – как характеристика исключительно продуктов мышления (1, 2). Первым категории абстрактного и конкретного ввел именно Гегель, понимая под конкретным диалектическую взаимосвязь, синоним расчлененной целостности, а под абстрактным – отнюдь не противоположность конкретному, а этап движения самого конкретного. Абстрактное, по его мысли – нераскрывшееся, неразвернувшееся, неразвившееся конкретное (3).
Скажем сразу, такое соображение в корне противоречит данным, получаемым в ходе исследования развития языков и, следовательно, мышления.
Дабы сделать свою мысль понятной, Гегель прибегает к метафорам, следуя по пути, проторенному самим языком, ведь иным способом осознать отвлеченные вещи трудно. Он сравнивает абстрактное и конкретное с почкой и плодом, с желудем и дубом (4), через эти символы он объясняет идею развития. Именно объясняет, а не просто иллюстрирует. Почему он так действует? Потому что именно таким естественным образом развивалась и сама человеческая мысль: от анимизма, то есть приписывания абстрактного смысла (души) конкретным вещам, к приписыванию образов идеальным сущностям, которыми абстрактные понятия и являются по своей природе. Но пойдем дальше: почему желудь и дуб, почка и плод? Почему именно эти образы должны были проторить дорожку к нашему пониманию? Потому что образ дерева является самым древним и самым универсальным в человеческой истории (5), он резюмирует многие значимые для человека смыслы, и достаточно абстрактное рассуждение «присоединить» к нему, как оно непременно обретает объяснительную силу. Этим примером с Гегелем мы иллюстрируем два важных постулата: абстрактное для понимания трактуется через конкретное, успех «предприятия» зависит от удачности выбора этого конкретного. Если так называемое конкретное берется из общего фонда образов, метафор, аллегорий, уже неоднократно истолкованных культурой (в случае с деревом – по меньшей мере индоевропейской), реципиент воспримет послание максимально адекватно. Если конкретное, образ, аллегория будут инновационными (мы говорим в таких случаях: «смелый образ»), то перед нами будет не попытка растолковать абстрактное для понимания, а иной феномен, относящий к области художественного творчества, который в этой книге исследоваться не будет.
Отметим на полях, что применять лингвокультурологические и антропологические практики к анализу философских текстов бывает заманчивым занятием, дающим неожиданные результаты. Раз уж мы коснулись Гегеля, то заметим в полемическом задоре, что противоположности – он использует такой когнитивный конструкт для описания главного диалектического закона – обнаруживаются исключительно в идеальном, а отнюдь не в реальном мире. У слов и понятий «лошадь», «дом», «стая», «телега», «космонавт» нет антонимов, действия и движения типа «рождаться» и «умирать», «нагреваться» и «остывать», «больше» и «меньше» противопоставляются лишь в европейской рационалистической системе рассуждения по одному из множества признаков и отражают локальный способ мышления, ограниченный во времени, а отнюдь не универсалию, способную объяснить законы развития «природы, общества и сознания» (Ленин. Империализм и эмпириокритицизм). Сразу уточним, что, по нашему убеждению, всякий признак или действие абстрактны уже в силу того, что могут характеризовать объекты из совершенно различных классов, то есть абстрагируясь от специфического, и поэтому именно среди них с такой легкостью образуются антонимические пары (даже прилагательным, образованным от существительных, обозначающих конкретные вещества, можно в известных контекстах найти антонимы: шерстяной свитер – синтетический свитер и пр.).
Противоположности (антонимы) как феномен придуманы человеком и приписаны всякой отраженной в сознании действительности, что в полной мере характеризует способ мышления, но не саму действительность. Из сказанного напрашивается вывод, что соответствующий диалектический закон распространяется только на мир идей, но не на мир вещей, описывает закономерности мышления, но не природы. И еще одно лингвистическое возражение: каждый историк языка знает, что любое абстрактное понятие некогда было конкретным (о разделении абстрактного и конкретного см. далее) и проделало долгий путь к абстрагированию. У А. Доза читаем: «Первоначально абстрактное понятие могло обозначаться только с помощью конкретного: comprendre в латыни имело значение “схватить”, в древнегреческом “гнев” обозначался или, точнее, символизировался словом “желчь" (6). Многочисленные примеры, иллюстрирующие это положение, приведены в настоящем исследовании в главах 2, 3 и 4 и доказывают, что каждое абстрактное понятие прошло долгий путь развития из конкретного, абстрактное – результат развития конкретного.
Подобные рассуждения, представляющиеся нам крайне увлекательными и неизменно приводящими к параллелям между гегельянством и дососсюровской лингвистикой, не различавшей понятие и слово, мышление и реальность, язык и речь. Нам кажется интересным для исследования тот факт, что точные науки ушли от естественного языка как от непригодного для выражения однозначной истины именно в силу специфичности и неоднозначности абстрактных языковых понятий (на ум приходит известная цитата из Брюсова), и, возможно, именно благодаря этому в рамках точных наук были открыты законы существования и развития реального мира, в отличие от философии, претендовавшей и претендующей на подобную роль, но неизменно отражающей сложные антиномии человеческого мышления и восприятия.
К сказанному добавим, что само понятие абстракции произошло от латинского abstractio, обозначающего отвлечение. Этот термин ввел Боэций для перевода греческого термина, употребляемого Аристотелем для обозначения «формирования образов реальности (представлений, понятий, суждений) путем отвлечения и пополнения» (7).
Здесь нужно поставить еще один акцент, важный для дальнейшего исследования: во-первых, согласимся, речь часто идет именно об образе, причем в обыденном понимании этого слова, а во-вторых, реальность, о которой говорится внутри кавычек, может быть идеальна и не исчерпываться представлениями, понятиями или суждениями. Отметим также и то, что в соответствии с приведенным определением всякое языковое понятие, по крайней мере на первой ступени анализа, является абстракцией.
Далее мы покажем, что разграничения существительных на абстрактные и конкретные – процесс непростой и осуществляемый при установлении его референтивных связей, а пока отметим, что какие бы то ни было теоретические намерения, связанные с обсуждаемыми проблемами, неизменно разбиваются о терминологическую путаницу, царящую на уровне определения исходных понятий.
Как различают понятие и значение
Достаточно констатировать: понятие – категория философско-логическая, значение – лингвистическая. Но ни в языкознании, ни в философии этот водораздел не соблюдается, и оба термина употребляются наравне друг с другом, создавая незавидную с точки зрения стройности лингвистической теории взаимную конкуренцию. При этом одни ученые отождествляют понятие с лексическим значением слова, а другие отрицают их связь (8) – ситуация, свидетельствующая о самом начальном этапе приближения к поставленной проблеме.
Об этом же свидетельствует и непреодолимая даже для грамотного лингвиста терминологическая путаница на первой же ступени анализа: в структуре понятия обычно выделяются три компонента: сигнификат, интенсионал и денотат, отношения между которыми «сложные и до конца не выясненные» (9). Выяснению этих отношений, видимо, в немалой мере препятствует то, что в языкознании зачастую не различают первые два компонента, сигнификат именуют «наивным понятием», «языковым понятием», «означаемым», «десигнатом», «денотатом языковым», «коннотацией», коннотацию (признаки, которые не включаются в понятие, но которые окружают его в языке в силу различных ассоциаций) называют интенсионалом, в значении которого употребляется также непрозрачное понятие «компрегенсии». Картину дополняет заключение, что «понятие, лежащее в основе лексического значения слова, характеризуется нечеткостью, размытостью границ» (10). Понятно, что можно выстраивать различные цепочки отношений, приписывая этим отношениям, как и самим звеньям цепи, самые различные признаки и связи – все это свобода поиска, умноженная на переводной характер трудов классиков этого направления, в которой нет вреда. Ощущение тупика возникает от предположения, что понятие существует до слова, а с возникновением слова мы можем говорить о значении, структурирующем «нечеткое и размытое понятие», постольку в этом случае мы утверждаем примат сознания над языком. Подобное утверждение и по сей день остается камнем преткновения для философов языка и психолингвистов, являя собой образец неразрешимой глобальной проблемы. Мы воздержимся от теоретизирования на эту тему, поскольку уже и так было высказано достаточно дискуссионных предположений, и договоримся, в связи с невозможностью считать так или иначе, свободно оперировать обоими терминами, не ссылаясь на какие-либо терминологические рамки. Для нас важно, что понятие, или значение, – это та идеальная сущность, которая стоит за материальной стороной слова, за которой в свою очередь может находиться идеальная или материальная реальность.
Благодаря этой двойной референции возможно наметить путь разграничения абстрактных и конкретных существительных – фактов столь же очевидных, сколь и трудно определимых.
Абстрактное и конкретное
Даже при первом приближении понятно, что безупречно сформулировать различие абстрактного и конкретного, в частности, существительного – задача непростая. Ведь мы понимаем, что и в том, и в другом случае за словом стоит понятие – сущность идеальная, а отнюдь не реальная. Однако провести такое разграничение кажется соблазнительным, ведь значение слова «рука» можно условно изобразить на бумаге, то есть перевести на язык символов (картинок), в то время как слово «совесть», которое и определить трудно, и объяснить трудно, изобразить нельзя. А что это мы изобразили на бумаге, когда рисовали «дом» или «корабль»? Самым древним из известных человеку способов, пещерным и наскальным, мы запечатлели наше представление о классе предметов, запечатлели абстрагировано, так сказать, в общих чертах. Если спросить нас, что такое «дом» или «рука», наиболее точным действием будет нарисовать и сказать: «Вот!», нежели пытаться перевести ответ на язык толкования, то есть начать выражать абстрактными словами естественного языка нарисованное на листочке: «Дом – это жилище, конструкция, обычно служащая для защиты человека, и т. д.». Почему? А потому, что на естественном языке, непременно образующем порочные круги понятий, не выстроить безупречного демаркационного определения, различающего абстрактное и конкретное, хотя на бытовом уровне даже школьник отличит одно от другого.
В русском лингвистическом энциклопедическом словаре отсутствует статья, посвященная абстрактной и конкретной лексике, а в школьном учебнике эта проблема представлена и разрешена просто и однозначно и не вызывает сложностей в понимании, потому что толкуется на примерах. В описании смысла конкретного через абстрактное есть смысловой конфликт, который можно условно обозначать как конфликт объема: объяснение – это сужение, отсечение лишнего смысла, демаркация различий. Использование абстрактных понятий для описания конкретных вещей по сути является постоянным расширением, размыванием края, ассоциированием однозначного понятия с классом разнородных вещей.
Это противоречие не снял ни язык семантических примитивов, ни какой-либо другой искусственный язык, а возможно существующий lingva mentalis хранится за семью печатями, и неизвестно, будет ли когда-нибудь обнаружен.
Традиционная точка зрения на проблему разграничения конкретного и абстрактного представлена в работах многих исследователей. Вот, например, небольшая цитата из одной из статей А. Соважо: «Традиционно это различие (различие между конкретной и абстрактной лексикой – М. Г.)основывается на утверждении, что у некоторых слов концептуальное поле соотносится с предметом, существом или объектом, контуры которых более или менее четко определены, в то время как другие слова обозначают понятия, которые трудно уловить. Так, слова дерево, лошадь, столконкретные существительные, а слова любезность, иллюзия, радость– абстрактные» (9).
С таким подходом перекликается и высказанная в менее традиционной форме идея-метафора «музея всех мыслимых вещей» (10), очевидно и запомнившаяся в силу своей наибольшей понятности: если для данного слова в музее всех мыслимых вещей отыщется экспонат – значит существительное конкретное, если нет – абстрактное. Претензии к подобному разграничению очевидны, однако в этой идее присутствует важный для нашей трактовки этой проблемы аспект. Мы считаем, что конкретное связано со способностью человеческой памяти хранить образы некогда увиденных предметов и актуализировать их для опознания тех или иных слов, обозначающих конкретные понятия (11). Абстрактные же понятия идентифицируются когнитивным путем либо через рассуждение, либо через ситуацию (систему связей). Забегая вперед, скажем: эта система связей и является ключом к описанию специфики национального менталитета, грамматики мировоззрения, зафиксированной в понятийном аппарате того или иного естественного языка – языка, который отражает в своих пластах и происхождение этноса, и оказанные на него влияния, и специфику его истории, и генетическую предрасположенность народа, возникшего и развившегося на определенной территории в определенный промежуток времени, именно таким образом воспроизводить в своем сознании окружающий мир.
В связи с предпринятым нами исследованием заметим, что абстрактное понятие, непременно вышедшее из конкретного, стремится к конкретизации, но уже совершенно на другом уровне: оно приобретает черты конкретного предмета через вещественную коннотацию, формирующую вторичный и эклектический конкретный образ, сопровождающий данное абстрактное понятие. Таким образом, мы можем говорить о выявлении некоторой тенденции, которая условно может быть названа вторичной конкретизациейи представлена в следующем процессе: конкретное понятие абстрагируется, абстрактное понятие конкретизируется через ассоциирование с неким образом (Страх снедает душу).Вторичная конкретизация эклектична, овеществляет абстрактное понятие не целиком, развивается во времени через метафорическую систему языка.
Если суммировать сказанное, становится понятным, что именно сложная цепочка референций, выстраивающаяся за содержательной стороной языкового знака, может привести нас к выявлению качественных различий между абстрактной и конкретной лексикой и помочь понять ту роль, которую играет вторичная конкретизация (вещественная коннотация) в осмыслении и функционировании абстрактной лексики.
Референция: слабый референт и сильный референт
Референция, как известно, – это функция лингвистического знака, отсылающая к объекту экстралингвистического мира, реальному или идеальному. Всякий лингвистический знак, осуществляя связь между понятием (концептом) и акустическим образом (именно так определял знак Фердинанд де Соссюр в своем знаменитом «Курсе общей лингвистики» (12)), отсылает также и во внеязыковую реальность. Эта функция устанавливает связь с миром реальных объектов не напрямую, а через «внутренний» мир идей, характерных для той или иной культуры. Таким образом, референт отсылает не к реальному объекту, а к мыслимому, следовательно, специфичному для того или иного типа национального сознания. Мы знаем, что даже цветовая гамма может различно интерпретироваться в разных языках (например, «синий» в латыни и во французском языке, или «белый» в русском и языке эскимосов (13)), хотя единство материальной основы кажется максимально объективной. Семиотический треугольник Огдена и Ричардса (14), появившийся в эпоху многочисленных семиотических треугольников и четырехугольников (15) и представляющий отношения между означаемым, означающим и референтом, позволяет задуматься о возможных различных качествах этого референта, уводя от необходимости как-либо трактовать во всех случаях абстрактное означаемое.
Референт, по нашему мнению, может быть сильный, то есть в конечном счете имеющий прототип в мире вещей, и слабый, на такой предмет не опирающийся. Во втором случае слабость референта мощно расшатывается часто встречающейся у абстрактных понятий синонимией, характеризующей идеальные и неуловимые сущности с нечетко очерченными границами (трудно определить, чем грусть отличается от печали или идея от мысли, но легко понять, чем стол отличается от журнального столика), а также подчас достаточно подвижными антонимическими отношениями (так, не до конца понятно, что является антонимом смерти, жизнь или рождение, и горя – радость или покой).
Возможно, именно эти особенности референтов позволяют провести зыбкую границу между абстрактными и конкретными существительными, а также понять, какую роль играет метафора и вещественная коннотация абстрактного существительного, извлекаемая из общеязыковых метафорических сочетаний. Во всяком случае, предположение, что она (коннотация) служит некой «подпоркой» слабому референту, ассоциируя его с неким конкретным понятием, не кажется нам лишенной права на существование. Эта точка зрения позволяет уяснить, что обильная метафорическая сочетаемость многих абстрактных существительных, как и в целом приверженность многих наук к метафорам (приведшая в недавнем прошлом к глобальным дискуссиям о запрете или незапрете использования метафор в научных текстах, см., например, работу «Метафора в научном тексте» К. И. Алексеева), происходят не исключительно красоты ради, а также и ради осознания, которое, как мы увидим далее, без метафоры подчас не только затруднено, но и вовсе невозможно. С каким феноменом мы сталкиваемся, когда изучаем изображения вполне абстрактных понятий, к примеру, в средневековых аллегорических книгах типа лапидариев, бестиариев, морализаторских книг (возьмем, к примеру, трактат Cesare Ripa Iconología, изданный впервые в Падуе в 1618 году), усыпанных изображениями Мудрости или Фортуны? О чем нам говорит утверждение, что твердость – это кремень, приведшее через несколько столетий к выражению «у него характер – просто кремень»? О том, что на пустое место референта заступает иная сущность – устойчивый образ, метафорический концепт, связывающий мир идей с миром вещей и делающий в силу этого мир идей осязаемым.
Метафора как способ унификации абстрактного и конкретного
Часто, оперируя абстрактными понятиями, мы сознательно или подсознательно сравниваем их с понятиями конкретными – мы говорим: «Талант всегда пробьет себе дорогу», «Мое терпение лопнуло», «Потерять, убить время», «Идея носится в воздухе» и пр. При этом мы не знаем, или, точнее, нам совершенно не важно, что, к примеру, «понять» и для французского языка, и для русского восходят к одному и тому же прообразу – «схватить», «взять», – и в силу этого у нас, индоевропейцев, есть ощущение, что мы что-то ловим головой, как бы «берем в голову». Мы просто говорим: «Что-то не могу ухватить, в чем тут смысл?» – и всё. Мы подсознательно разворачиваем ситуацию охоты за смыслом, знанием, совершаем для себя исконно привычное действие присвоения себе чего-то внешнего и чувствуем себя комфортно в прирученном когнитивно-чувственном мире, позволяющем нашему воображению не только опираться на мнимые сущности, но в случае необходимости даже их подменять. Человек с легкостью принимает виртуальный мир компьютера за привычный, уже буквально за среду обитания, тождественную естественной, используя для этого воображение, поставившее знаки равенства между обычными действиями (взять, отправить, получить, открыть, запомнить, убрать в карман) и абсолютно идеальными сущностями (16). Именно для этой комфортности, доступности, познаваемости язык дает нам волшебную палочку метафоры, умножая наши интеллектуальные построения кратно совместимости их с реальностью осязаемой. У Шарля Балли читаем: «Nous assimílons les notions abstraites aux objets de nos perceptions sensibles, parce que c’est le seul moyen que nous ayons d’en prendre connaissance» (17). «Мы уподобляем абстрактные понятия объектам нашего чувственного восприятия, потому что это единственный способ понять и познать их» (Пер. автора). Следует ли из приведенного утверждения, что мы мыслим один, абстрактный, объект в категориях другого, конкретного? И да, и нет. Мы не считаем терпение разновидностью резины, а идею не принимаем за некое насекомое. Но мы считаем, что терпение ведет себя как своего рода необыкновенная резина, а идея бывает подобна птице, мухе и так далее. Можно ли, не сравнивая терпение с резиной, объяснить человеку, не знающему, что такое терпение, его феномен? Можно ли понять абстрактные построения, скажем, гегелевские, если изъять из них равнения? Можно ли, не прибегая к сравнению, постичь, что есть совесть или раскаяние?
Мы могли бы переформулировать высказывание Шарля Балли следующим образом: мы ассоциируем абстрактные понятия с конкретными осязаемыми предметами, поскольку это единственный имеющийся у нас в распоряжении способ унифицировать мир идей и мир вещей и существовать в однородном реальном мире, а также в силу этого овладеть обоими мирами, реальным и виртуальным. Отождествляя абстрактные понятия с предметами материального мира, мы ощущаем их как реальные сущности. Абстрактные понятия становятся одушевленными или неодушевленными, активными или пассивными, «хорошими», то есть действующими в интересах человека, или «плохими», то есть наносящими ему урон, и пр. Вследствие этого человек устанавливает с этими абстрактными понятиями такие взаимоотношения, как и с конкретными, эмоционально окрашенными (человек боится судьбы, уважает случай, работает, как инструментом, своим умом, питает надежду и пр.). Иначе говоря, благодаря овеществлению (вторичной конкретизации) абстрактных понятий человек решает двойную задачу: гомогенизирует мир окружающий и внутренний и унифицирует свои связи с ним. Инструментом для решения столь важной задачи служит метафора.
Обычно метафора понимается как «троп или механизм речи… Это употребление слова, обозначающего некоторый класс предметов, явлений и т. д., для характеристики или наименования объекта, входящего в другой класс. В расширительном смысле термин применяется к любым видам употребления слов в непрямом значении» (18). Отметим существенные для нашего исследования наблюдения над тем, что происходит со значениями слов, входящими в метафору. «Метафора не сводится к простой замене смысла – это изменение смыслового содержания слова, возникающее в результате действия двух базовых операций: добавления и сокращения сем» (19). Важное свойство метафоры – экстраполяция, «она строится на основе реального сходства, проявляющегося в пересечении двух значений, и утверждает полное совпадение этих значений. Она присваивает объединению двух значений признак, присущий их пересечению» (Там же).
Именно это ее свойство и позволяет поддержать слабый референт абстрактных существительных, сделать его более осязаемым, в силу этого чуть более реальным и понятным. Мы отчасти разделяем, противясь столь сильной абсолютизации, утверждение Н. Д. Арутюновой: «Без метафоры не существовало бы лексики “невидимых миров"… зоны вторичных предикатов, то есть предикатов, характеризующих абстрактные понятия» (20). Возможно, эта лексика и существовала бы, возможно, в каком-то языке она даже и существует, но такой язык связан с совершенно иным, нежели наш, типом сознания.
В последнее десятилетие в метафоре стали видеть ключ к пониманию основ мышления и сознания, национально-специфического видения мира. От осознания того факта, что метафора является едва ли не единственным способом уловить и понять объекты высокой степени абстракции, был совершен переход к более концептуальной установке: метафора открывает «эпистемический доступ» к понятию (21). Развитие этой установки приводит к глобализации роли метафоры; так, Хосе Ортега-и-Гассет утверждает: «От наших представлений о сознании зависит наша концепция мира, а она в свою очередь предопределяет нашу мораль, нашу политику, наше искусство. Получается, что все огромное здание вселенной, преисполненное жизни, покоится на крохотном и воздушном тельце метафоры» (22).
Метафорическая яркость утверждения заставляет согласиться с ним и констатировать настоящий «бум» в философии, психологии, лингвистике и смежных с ними дисциплинах, связанный с изучением метафоры. В метафоре видятся теперь ключи к сознанию, подсознанию, мышлению, истории цивилизации, науке, религии, политике, социальному взаимодействию и вообще ко всему специфически человеческому.
Возможно, это закономерная реакция на длительный период всемирного лингвистического увлечения формализацией языка, логико-семантическими построениями, теорией речевых актов, прагматикой и прочими «строгими» областями языкознания. Такая всеобъемлющая оценка роли метафоры кажется нам несколько преувеличенной, поскольку в метафоре мы склонны видеть посредника между чувственным и интеллектуальным началом человека. Нам кажется, что в связи с метафорой более уместно говорить не о понимании или мышлении, а о восприятии, сочетающем в себе и интеллектуальное, и эмоциональное, и специфически национальное начала. Отметим, что метафора в современной лингвистике превратилась в своего рода deus ex machina. Будучи исходно абстрактным понятием, она развила в современном языке образ всесильного мифологического существа, управляющего податливым человеческим сознанием и умом. Абстрагируясь от этого яркого образа, признаем, что картина мира, зафиксированная в общеязыковых метафорах, отражает очень древние, зачастую пантеистические, человеческие рефлексы мифологизации абстрактного (проявившейся вслед за одушевлением конкретного) и сама, по сути, является современным мифом, форма существования которого специфична и требует особого подхода при реконструкции.
Метафора и миф
Метафора, как мы уже говорили, – перенос, отождествление различно задуманных содержаний, точнее, образов, и именно это, очевидно, является основным способом мифологического мышления и переживания. Одушевляя идею (мы говорим: идея легла в основу, нашла, встретила понимание, родилась, умерла, будоражит умы, выглядит, привлекаети пр.), персонифицируя судьбу (мы говорим: по иронии судьбы, по велению судьбы, волею судьбы, бросить на произвол судьбы, баловень судьбы, быть заброшенным судьбой в… и пр.), материализуя горе (мы говорим: испить, хлебнуть горяи пр.), превращая аргумент в некое оружие (мы говорим: железный аргумент, сильный аргумент, весомый, бронебойный аргументи пр.), мы демонстрируем проявления нашего мифологического сознания.
Когда мы говорим о метафоризации абстрактных понятий, мы имеем в виду не ту часть древнего мифологического сознания, когда человек переносил на природные объекты свои собственные свойства, приписывая им жизнь и человеческие чувства, а о той, не менее древней, когда отвлеченному, то есть непонятному, приписывались свойства этой одушевленной природы, или самого человека, или же божества, соединяющего себе и природное, и человеческое. При этом мифологические образы представляют собой сложнейшие конфигурации метафор, «символический образ представляет инобытие того, что он моделирует, ибо форма тождественна содержанию, а не является её аллегорией, иллюстрацией» (23). Специфика мифологического мышления и сознания, отмечавшаяся многими исследователями мифа, заключается в первую очередь в нерасчленении реального и идеального, вещи и образа, тела и свойства, «начала» и принципа, в силу чего сходство или смежность преобразуются в причинную последовательность, а причинно-следственный процесс имеет характер материальной метафоры.