Текст книги "Нечестивец, или Праздник Козла"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Она поднимается по лестнице медленно, оттягивая новую встречу. И испытывает облегчение, обнаружив, что он спит. Спит, съежившись в кресле, брови нахмурены, рот полуоткрыт; рахитичная грудь мерно поднимается, опускается. «Ошметки человека». Она садится на постель и смотрит на него. Изучает, пытается понять. И его тоже посадили в тюрьму после смерти Трухильо. Решили, что он из тех трухилистов, которые в заговоре с Ан-тонио де-ла-Масой, генералом Хуаном Томасом Диасом, его братом Модесто, Антонио Имбертом и другими. Ну и напереживался ты, папа, ну и страху натерпелся. Она узнала, что отец попал под ту чистку, много лет спустя, ненароком, из статьи, посвященной доминиканским событиям 1961 года. Но подробностей там не было. Насколько она помнит, в письмах, на которые она не отвечала, сенатор Кабраль совсем не упоминал об этом. «Должно быть, мысль, что кто-то хоть на секунду мог во-образить, будто ты хотел убить Трухильо, причинила тебе больше страданий, чем опала ни за что ни про что», Кто его допрашивал – лично Джонни Аббес? Или Рамфис? А может, Печито Леон Эстевес? Может быть, его сажали на «трон»? А вдруг отец каким-то образом был связан с заговорщиками? Он, конечно, совершал сверхчеловеческие усилия, стараясь вернуть расположение Трухильо, но разве это доказательство? Многие заговорщики до последней секунды лизали Трухильо, а потом убили. Вполне могло статься, что Агустин Кабраль, близкий друг Модесто Диаса, знал о том, что затевается. Ведь дошло же это до Балагера, как утверждают некоторые. Если президент Республики и военный министр были в курсе, почему не мог об этом знать ее отец? Заговорщикам было известно, что сенатор Кабраль уже несколько недель в опале, и они вполне могли подумать о нем как о возможном союзнике.
Время от времени отец тихонько всхрапывает. Когда на лицо ему садится муха, он, не просыпаясь, сгоняет ее, мотнув головой. Как ты узнала о том, что его убили? Тридцатого мая шестьдесят первого года она была уже в Адриане. Только-только начала стряхивать тяжкое оцепенение и усталость, которые отгораживали ее от мира и от нее самой, и однажды sister, отвечавшая за dormitory, вошла в комнату, где Урания жила вместе с четырьмя другими ученицами, и показала ей газетный заголовок: «Trujillo killed» [12]12
Трухильо убит (англ.).
[Закрыть]. «Возьми, прочти», сказала она. Что ты почувствовала? Готова поклясться, что ничего, известие просквозило, не ранив сознания, как все, что она тогда слышала и видела вокруг. Возможно даже, ты не прочитала заметки, ограничилась заголовком. Помнится, несколько дней или недель спустя пришло письмо от sister Мэри, с подробностями об убийстве, и о том, что calies ворвались в колледж и увели епископа Рейлли, и о беспорядках, и о неопределенности самого их существования. Но даже то письмо sister Мэри не «вывело ее из глубокого безразличия ко всему доминиканскому и к доминиканцам, в которое она рухнула и от которого избавилась лишь годы спустя благодаря пройденному в Гарварде курсу антильской истории.
Выходит, внезапное решение приехать в Санто-Доминго и увидеть отца означает, что ты излечилась? Нет. Ты в этом случае испытала бы радость и волнение, снова встретившись с Лусиндой, которая была так к тебе привязана, с которой вы бегали на дневные сеансы в кинотеатр «Олимпия» и «Элите» и на пляж в Кантри-клуб; ты бы огорчилась, узнав, как, судя по всему, скудна и ничтожна ее жизнь, а шансы на то, что она когда-нибудь улучшится, равны нулю. Но ты не обрадовалась и не испытала ни волнения, ни сострадания. Тебе просто-напросто стало скучно – тебя тошнит от сентиментальности и ты терпеть не можешь, когда люди так жалеют сами себя.
«Ты – льдышка. Не похожа на доминиканку. Я и то больше доминиканец, чем ты». Надо же, вспомнила Стива Дункана, вместе работали во Всемирном банке. В 1985-м или в 1986-м? Да, в эти годы. В тот вечер в Тай-пее – они ужинали в построенном в виде голливудской пагоды «Гран-отеле», где остановились и из окон которого» ночной город казался покрывалом из светлячков, – Стив в третий, четвертый или десятый раз предложил Урании выйти за него замуж, и она еще резче, чем в другие разы, ответила: «Нет». И с удивлением увидела, как вдруг осунулось румяное лицо Стива. Она не удержалась от улыбки.
– Ты же не собираешься плакать, Стив? Из-за любви ко мне? Или ты перебрал виски?
Стив не улыбнулся. Долго молча смотрел на нее, а потом сказал эту фразу: «Ты – льдышка. Не похожа на доминиканку. Я и то больше доминиканец, чем ты». Надо же, Рыжик втрескался в тебя, Урания». Как он теперь? Прекрасный человек, закончил экономический факультет Чикагского университета, его интерес к странам третьего мира охватывал проблемы экономического развития и простирался на языки этих стран и на их женщин. В конце концов он женился на пакистанке, служащей банка, занимавшейся вопросами коммуникаций.
Ты – льдышка, Урания? Только по отношению к мужчинам. И то не ко всем. К тем, чьи взгляды, жесты, тон возвещают опасность. В которых угадываешь намерение – возникающее в уме или инстинктивно – поухаживать за тобой, заарканить тебя. Вот таких – да, ты окатываешь арктическим холодом, ты умеешь это делать, подобно тому как вонючка зловонием отпугивает врага. Этой техникой ты владеешь в совершенстве и благодаря ей сумела все, что хотела: учиться, работать, быть независимой. «Кроме одного: быть счастливой». А может, была бы, если бы – собрав в кулак всю волю, подчинившись дисциплине – преодолела непреодолимое отторжение, отвращение, которое вызывают у тебя вожделеющие мужчины. Вполне возможно. Ты могла бы пройти курс лечения, прибегнуть к помощи психолога, психоаналитика. У них есть много средств, и против отвращения к мужчинам – тоже. Но беда в том, что тебе никогда не хотелось излечиться. Наоборот: ты считаешь это не болезнью, а чертою характера, личности, такою же, как твой ум, твое одиночество или, скажем, пыл, с которым ты отдаешься работе.
Глаза отца открыты, он смотрит на нее с испугом.
– Я вспомнила Стива, канадца, с которым мы работали во Всемирном банке, – говорит она тихо, вглядываясь в него. – Я не захотела выйти за него замуж, и он назвал меня льдышкой. Любая доминиканка смертельно обиделась бы. У нас слава жарких женщин, любвеобильных, пылких. А я заработала славу прямо противоположную: вялой, фригидной ломаки. Представляешь, папа? Только сейчас, чтобы не выглядеть плохо в глазах Лусинды, я придумала себе любовника.
Она замолкает, потому что инвалид, похоже, пугается и снова вжимается в кресло. И уже не смаргивает мух, которые спокойно разгуливают по его лицу.
На эту тему мне бы хотелось поговорить с тобой, папа. О женщинах, о сексе. У тебя были женщины после мамы? Я никогда ничего такого не замечала. Ты не казался мне любителем женщин. Власть поглощала тебя до такой степени, что никакие женщины тебе уже не были нужны? Такое случается даже в наших жарких краях. Взять, к примеру, нашего бессменного президента дона Хоакина Балагера, разве не так? Одиноким холостяком дожил до девяноста лет. Писал любовные стихи, и ходят слухи, что где-то есть у него внебрачная дочь. А у меня всегда было ощущение, что женщины его не интересуют, что власть дала ему то, что другим дает постель. Это твой случай, папа? Или у тебя были тайные романы? Трухильо приглашал тебя на свои оргии в Дом Каобы? Что там происходило? И Хозяин тоже, как Рамфис, забавлялся, унижая друзей и придворных, заставляя их выбривать ноги и краситься, как старые потаскухи? Так он развлекался? И с тобой – тоже?
Сенатор Кабраль так побледнел, что Урания подумала: «Сейчас потеряет сознание». И, чтобы он успокоился, отходит от него. Идет к окну, выглядывает на улицу. Солнце ударяет в голову, в разгоряченное лицо. Она потеет. Надо было вернуться в гостиницу, наполнить ванну с шампунем и долго-долго лежать в прохладной воде. Или же спуститься вниз и нырнуть в выложенный изразцами бассейн, а потом отведать креольского меню, отель «Харагуа» предлагает такое меню, наверное, рис с фасолью и свинина. Но тебе ничего этого не хочется. А еще лучше: отправиться в аэропорт, сесть в первый же самолет на Нью-Йорк и вернуться к нормальной жизни – в заваленную работой адвокатскую контору и в квартиру на углу Мэдисон-авеню и 73-й улицы.
Она снова садится на кровать. Отец закрывает глаза. Спит или притворяется спящим из страха, который ты ему внушаешь? Скверные минуты заставляешь ты переживать несчастного инвалида. Разве этого ты хотела? Напугать его, заставить его пережить страх? Разве тебе стало от этого легче? Усталость наваливается на нее, глаза закрываются. Она поднимается на ноги.
Машинально идет к огромному, во всю стену, платяному шкафу темного дерева. Он наполовину пуст. На проволочных вешалках висит костюм свинцового цвета, пожелтевший, точно луковая шелуха, несколько выстиранных, но не глаженых рубашек; на двух не хватает пуговиц. Это все, что осталось от гардероба председателя Сената Агустина Кабраля? Он был элегантным мужчиной. Очень следившим за собой, щеголеватым, как нравилось Хозяину. Что стало со смокингами, фраками, темными костюмами из английской шерсти и белыми – из тончайшего полотна? Должно быть, их постепенно, один за другим, уносили прислуга, сиделки, нуждающиеся родственники.
Усталость смарывает ее окончательно. Она ложится на постель и закрывает глаза. Но, прежде чем уснуть, успевает подумать, что постель пахнет старым человеком, старыми простынями и старыми-старыми снами и кошмарами.
XI
– Один вопрос, Ваше Превосходительство, – сказал Саймон Гиттлеман, раскрасневшийся от шампанского, вина и, возможно, волнения. – Из всего, что вам приходилось делать ради возвеличивания этой страны, что было самым трудным?
Он прекрасно говорил по-испански, с легким акцентом, ничуть не похоже на тот карикатурный волапюк с ошибками и натужной интонацией, на котором говорили бесчисленные гринго, продефилировавшие по залам и кабинетам Национального дворца. Удивительно улучшился испанский язык Саймона с 1921 года, когда Трухильо, молодой лейтенант Национальной гвардии, был принят в офицерское училище в Хайне и инструктором у него был marine; в ту пору он говорил ужасно да еще беспрерывно сквернословил. Гиттлеман задал свой вопрос так громко, что разговоры разом смолкли и двадцать голов – любопытствующих, улыбающихся, серьезных – повернулись к Благодетелю, ожидая ответа.
– Могу ответить тебе, Саймон. – Трухильо заговорил протяжно и гулко, тоном для торжественных случаев. И, упершись взглядом в хрустальную люстру в форме цветочных лепестков, изрек: – 2 октября 1937 года, в Дахабоне.
Присутствовавшие переглядывались; обед, который Трухильо давал в честь Саймона и Дороти Гиттлеман, следовал за торжественной церемонией вручения ex-marine почетного ордена Хуана Пабло Дуарте.
Когда Гиттлеман произносил слова благодарности, у него дрогнул голос. Сейчас он пытался угадать, что имеет в виду Его Превосходительство.
– Ах, гаитянцы! – От удара ладонью по столу звякнули хрустальные бокалы, блюда, стаканы и бутылки. – День, когда Ваше Превосходительство решил рубануть гордиев узел, покончить с гаитянским нашествием.
У всех были бокалы с вином, но Генералиссимус пил только воду. Он был серьезен, погружен в воспоминания. Молчание сгущалось. Театральным жестом, словно священнодействуя, он вскинул руки кверху и показал их гостям.
– Ради этой страны я запачкал их кровью, – произнес он отчетливо, почти по складам. – Чтобы не превратили нас снова в колонию. Их было десятки тысяч, просачивались повсюду. Сегодня Доминиканской Республики не существовало бы. Как в 1840 году, весь остров был бы сплошное Гаити. А горстка выживших белых прислуживала бы неграм. Это было самым трудным за все тридцать лет моего правления, Саймон.
– По вашему приказанию мы прошли по всей границе, из конца в конец. – Молодой депутат Энри Чиринос склонился над огромной картой, разложенной на письменном столе президента, и показал. – Если так пойдет дальше, у Кискейи нет будущего, Ваше Превосходительство.
– Ситуация гораздо более серьезная, чем вам сообщали, Ваше Превосходительство. – Тонкий палец молодого депутата Агустина Кабраля водит по красной пунктирной линии, извилисто спускающейся от Дахабона к Педерналесу. – Тысячи и тысячи осели в имениях, на хуторах и пустырях. И вытеснили доминиканских работников.
– Они работают задаром, не получая денег, только за еду. Поскольку в Гаити есть нечего, они довольствуются совсем немногим – горсткой риса и фасоли. И обходятся дешевле, чем ослы или собаки.
Чиринос жестом предоставил слово своему другу и коллеге.
– Землевладельцев и хозяев плантаций убеждать бесполезно, Ваше Превосходительство, – уточнил Кабраль. – Они в ответ показывают на карман. Мол, какое мне дело, что они – гаитянцы, главное, что хорошо рубят тростник за гроши. Из патриотизма я против собственной выгоды не пойду.
Он замолчал и посмотрел на Чириноса; тот подхватил:
– По всему Дахабону, Элиас Пинье, Индепендиенсии и Педерналесу вместо испанского – сплошное бормотание на африканском Creole.
Он посмотрел на Агустина Кабраля, и тот поддержал его:
– Буду, африканские обряды и суеверия теснят католическую религию, они чужды нашему народу, как язык и сама африканская раса.
– Мы видели священников, плакавших от отчаяния, Ваше Превосходительство, – дрогнул голосом молодой депутат Чиринос. – Дохристианская дикость завладевает страной Диего Колона, Хуана Пабло Дуарте и Трухильо. У гаитянских колдунов больше влияния на народ, чем у священников. У знахарей – больше, чем у врачей и фармацевтов.
– И армия бездействовала? – Саймон Гиттлеман отхлебнул вина.
Официант в белой униформе поспешил долить ему в бокал.
– Армия действует по приказу, Саймон, ты это знаешь. – Разговаривали только Благодетель и ex-marine. Остальные слушали, крутя головами – то на одного, то на другого. – Гангрена зашла очень далеко. Монтекристи, Сантьяго, Сан-Хуан, Асуа кишмя кишели гаитянцами. Чума распространялась, и никто ничего не делал. В ожидании государственного деятеля с широким видением и твердой рукой, которая не дрогнула бы.
– Вообразите себе гидру с несметным количеством голов, Ваше Превосходительство. – Молодой депутат Чиринос принялся излагать, помогая себе жестами. – Гаитянский работник крадет работу у доминиканца, который, чтобы выжить, продает свой небольшой земельный участок и ферму. А кто покупает эти земли? Разумеется, разбогатевший гаитянец.
– А вот – вторая голова гидры, Ваше Превосходительство, – уточняет молодой депутат Кабраль. – Отнимая работу у нашего населения, они завладевают, пядь за пядью, нашим суверенитетом.
– То же самое – и с женщинами. – Молодой Энри Чиринос облизывает кончиком розового змеиного языка толстые губы. – Ничто не влечет так черную плоть, как плоть белая. Гаитянцы насилуют доминиканок ежедневно, походя.
– Не говоря уж о кражах, о нападениях на частные владения, – подхватывает Агустин Кабраль. – Банды преступников переходят реку Масакре свободно, словно нет ни таможен, ни патрульных отрядов. Граница – дырявое решето. Банды гаитянцев опустошают селения и поместья, как стаи прожорливых лангуст. И угоняют в Гаити скот стадами, уносят все – еду, одежду, украшения. Эти земли – уже не наши. Мы теряем наш язык, нашу религию, утрачиваем нашу расу. Она обращается в гаитянское варварство, Ваше Превосходительство.
Дороти Гиттлеман по-испански почти не говорила, и ей, наверное, было скучно слушать разговор о том, что происходило двадцать четыре года назад, однако время от времени она очень серьезно кивала головой и смотрела на Генералиссимуса и супруга так, словно боялась пропустить хоть словечко. Ее посадили между карманным президентом Хоакином Балагером и военным министром, генералом Хосе Рене Романом. Невзрачная старушка, худосочная, прямая, несколько оживленная летним платьем в розовых тонах. Во время торжественной церемонии при словах Генералиссимуса о том, что доминиканский народ не забудет солидарности, проявленной супругами Гиттлеман в самые тяжелые моменты, когда правительства многих стран наносили ему предательские удары, она прослезилась.
– Я об этом знал, – сказал Трухильо. – Но хотел еще раз убедиться, чтобы не оставалось сомнений. Но даже после доклада Конституционного Пьяницы и Мозговитого, которых я посылал выяснить ситуацию на месте, я не сразу принял решение. Я решил сам отправиться на границу. Я проехал ее всю, верхом, вместе с добровольцами из университетской гвардии. И собственными глазами увидел: нас снова оккупировали, как в 1822 году. На этот раз тихой сапой. Мог ли я позволить, чтобы гаитянцы оставались в моей стране еще двадцать два года?
– Ни один патриот не позволил бы этого! – воскликнул сенатор Энри Чиринос, поднимая бокал. – А тем более – Генералиссимус Трухильо. За здоровье Его Превосходительства!
Трухильо продолжал, словно не слыша его:
– Мог ли я позволить, чтобы, как в те двадцать два года оккупации, негры убивали, насиловали, отрезали головы доминиканцам, даже в церквях?
Поняв, что тост не удался, Конституционный Пьяница, посопев, отпил глоток из бокала и стал слушать.
– Я ехал вдоль границы вместе с университетской гвардией, сливками студенческой молодежи, и думал о нашем прошлом, – продолжал Генералиссимус, все более распаляясь. – Я вспомнил, как резали головы в церкви в Моке. Вспомнил пожар в Сантьяго. Угон в Гаити из Дессалинеса и Кристобаля девятисот благородных людей из Моки, некоторые умерли в пути, а другие были поделены между гаитянскими военными, как рабы.
– Вот уже две недели, как мы представили доклад, а Хозяин ничего не предпринимает, – беспокоится молодой депутат Чиринос. – Он что-нибудь решил, Мозговитый?
– Не мне задавать ему этот вопрос, – отвечает молодой депутат Кабраль. – Хозяин сделает все, что надо. Он знает, что ситуация серьезная.
Оба сопровождали Трухильо в его поездке верхом вдоль границы с сотней добровольцев из университетской гвардии и только что возвратились, загнанные больше, чем их лошади, в город Дахабон. Обоих, несмо-, тря на молодость, так растрясло в седле, что они предпочли бы дать отдых своим бедным костям, но Его Превосходительство устроил прием в честь дахабонского общества, и они, конечно же, не могли не пойти на него. И вот они стоят, задыхаются от жары, в сюртуках и рубашках с жесткими воротничками, в расцвеченном флагами зале айюнтамьенто, по которому Трухильо, свежий, словно и не скакал верхом с самого рассвета, в безукоризненно сидящей на нем сине-серой форме, украшенной орденами и медалями, расхаживает от одной к другой группке, выслушивая любезные слова, с рюмкой «Карлоса I» в правой руке. И вдруг замечает входящего в увешанный флагами зал молодого офицера в запыленных сапогах.
– Ты пришел на торжественный праздник потным и в полевой форме. – Благодетель впивается взглядом в военного министра. – Мне противно на тебя смотреть.
– Я пришел с рапортом к командиру полка, Ваше Превосходительство, – смущенно оправдывается генерал Роман после паузы, во время которой отчаянно пытается отрыть в памяти давний эпизод. – Банда гаитянских преступников ночью тайно проникла в страну. На рассвете они напали сразу на три поместья в Капотильо и Пароли и угнали весь скот. И к тому же убили трех человек.
– Ты рисковал карьерой, появившись передо мной в таком виде, – распекает его Генералиссимус с застарелым раздражением. – Все. Чаша терпения переполнилась. Пусть подойдут сюда военный министр, председатель правительства и все военные, какие здесь есть. А остальные, пожалуйста, отойдите в сторону.
Голос взвился до истерического визга, как раньше, когда, бывало, отдавал приказы в казарме. Повиновались немедленно, под.шмелиное жужжание зала. Военные встали вокруг него плотным кольцом, остальные отступили к стене, между ними и кругом в центре образовалась пустота, наряженная лентами серпантина, бумажными цветами и доминиканскими флажками. Президент Трухильо отчеканил приказ:
– Начиная с сегодняшней полночи, армейским и полицейским силам приступить к поголовному истреблению всех лиц гаитянской национальности, которые незаконным образом находятся на доминиканской территории, за исключением работающих на сахарных плантациях. – И, прочистив горло, обвел офицерский круг тяжелым взглядом. – Ясно?
Головы дружно кивнули, в некоторых глазах отразилось удивление, другие блеснули свирепой радостью. Защелкали каблуки, офицеры вышли.
– Начальник военного гарнизона Дахабона, посадите в карцер на хлеб и воду офицера, явившегося сюда в непотребном виде. Праздник продолжается. Веселитесь!
На лице Саймона Гиттлемана восхищение мешалось с ностальгической грустью.
– Ваше Превосходительство никогда не колебался в решающий момент. – Ex-marine обратился ко всему столу: – Я имел честь обучать его в училище в Хейне. И сразу понял, что он далеко пойдет. Но, скажу по чести, не думал, что так далеко.
Он засмеялся, и стол поддержал его тихим, вежливым смехом.
– И они ни разу не дрогнули, – повторил Трухильо и, снова вскинув руки кверху, показал их присутствующим. – Потому что я отдавал приказ убивать только тогда, когда это было совершенно необходимо для блага страны.
– Я где-то читал, Ваше Превосходительство, что вы велели солдатам не стрелять, а использовать мачете для рубки тростника, – сказал Саймон Гиттлеман. – Чтобы сэкономить боеприпасы?
– Чтобы подсластить пилюлю международному общественному мнению, я предвидел его реакцию, – ответил Трухильо с издевкой. – Поскольку в ход были пущены мачете, операция вполне могла сойти за стихийное крестьянское движение, и правительство тут ни при чем. Доминиканцы щедры, мы никогда ничего не экономим, особенно – пули.
Весь стол радостно загоготал. И Саймон Гиттлеман – тоже, однако продолжал гнуть свое:
– А насчет травки-петрушки – правда, Ваше Превосходительство? Будто бы для того, чтобы отличить гаитянца от доминиканца, заставляли негров произносить слово «perejil»[13]13
Петрушка(исп.).
[Закрыть]? И тому, кто не мог произнести его правильно, отрубали голову?
– Слыхал я эту побасенку, – пожал плечами Трухильо. – Много тут ходит разных слухов.
Он опустил голову, словно глубокая мысль неожиданно потребовала от него крайней сосредоточенности. Но мысль была ни при чем: твердый глаз нацелился, но не углядел ни на ширинке, ни в паху предательского пятна. Он дружески улыбнулся ex-marine.
– Кстати, об убитых, – усмехнулся он. – Спросите у сидящих за этим столом, цифры будут самые разные. Ты, например, сенатор, считаешь, сколько их было?
Темное лицо Энри Чириноса выразило готовность и раздулось от удовольствия, что он – первый, к кому обратился Хозяин.
– Трудно сказать, – заговорил он, жестикулируя, словно произносил речь. – Подсчитывая, обычно преувеличивают. Что-то между пятью и восьмью тысячами, если не больше.
– Генерал Арредондо, ты был в Индепенденсии в те дни, когда там резали головы. Сколько?
– Тысяч двадцать, Ваше Превосходительство, – ответил тучный генерал Арредондо, сидевший в своем мундире, как в клетке. – В одной только Индепенденсии было несколько тысяч. Сенатор поскромничал. Я был там. Не меньше двадцати тысяч.
– А скольких убил ты лично? – съязвил Генералиссимус, и новая волна смешков обежала стол, подхваченная скрипом стульев и звяканьем бокалов.
– Насчет разных слухов вы сказали чистую правду, Ваше Превосходительство, – передернулся жирный генерал, и его улыбка искривилась в гримасу. – Теперь все норовят повесить на нас ответственность. Ложь, мерзкая ложь! Армия выполнила ваш приказ. Мы начали отделять незаконных иммигрантов от остальных. Но народ не дал нам этого сделать. Все как один бросились охотиться за гаитянцами. Крестьяне, торговцы, чиновники доносили, где они скрываются, вешали их, забивали палками. А бывало, что и сжигали. Часто армии приходилось вмешиваться, останавливать расправы. Население было настроено против гаитянцев, их считали ворами, грабителями.
– Президент Балагер, вы участвовали в переговорах с Гаити после тех событий, – продолжал опрос Трухильо. – Сколько их было?
Наполовину утонувший в кресле, хрупкий, тщедушный, в чем душа держится, президент Республики вытянул вперед благостную головку. Оглядев сквозь очки с большими диоптриями собравшихся, заговорил мягко и звучно, как обычно декламировал стихи на Флоральных играх, чествовал воцарение Сеньориты Доминиканской Республики (где сам он всегда был придворным поэтом), произносил речи перед толпой во время предвыборных поездок Трухильо по стране или излагал политику правительства на заседаниях Национальной Ассамблеи.
– Точной цифры мы никогда не узнаем, Ваше Превосходительство. – Он говорил медленно, с видом знатока. – Благоразумный подсчет колеблется между десятью и пятнадцатью тысячами. На переговорах с правительством Гаити мы договорились о символической цифре 2 750. Таким образом, теоретически каждая пострадавшая семья должна была получить по сто песо из тех 275 000, которые наличными выплатило правительство Вашего Превосходительства в качестве жеста доброй воли в целях восстановления взаимоблагоприятных гаитяно-доминиканских неких отношений. Однако, вы помните, этого не произошло.
Он замолк, тень улыбки легла на круглое личико, маленькие светлые глазки за толстыми стеклами очков стали и еще меньше.
– Почему же компенсация не дошла до семей? – спросил Саймон Гиттлеман.
– Потому что президент Гаити Стенио Винсент, мошенник и плут, прикарманил денежки, – хохотнул Трухильо. – Но разве выплатили всего 275 000? Насколько я помню, договаривались о 750 000 долларов, чтобы они перестали протестовать.
Так оно и было, Ваше Превосходительство, – тотчас отозвался доктор Балагер с тем же спокойствием и той же отчетливой ясностью. – Договаривались о 750 000 песо, но наличными – только 275 000. Остальные полмиллиона должны были выплачиваться на протяжении следующих пяти лет, по сто тысяч песо ежегодно. Однако я хорошо помню, поскольку в ту пору временно исполнял обязанности министра иностранных дел, вместе с доном Ансельмо Паулино, помогавшим мне на переговорах, мы включили в договор пункт о том, что выплаты должны производиться лишь по представлении международному трибуналу в течение двух первых недель октября 1937 года свидетельства о смерти 2 750 лиц, признанных жертвами. Государство Гаити не выполнило этого условия. И потому Доминиканская Республика оказалась свободной от выплаты остальной суммы. Таким образом, репарации ограничились первоначальной суммой. Выплаты произвел Ваше Превосходительство из собственных средств, так что доминиканскому государству это не стоило ни сентаво.
– Невеликие деньги за то, чтобы покончить с проблемой, которая вполне могла покончить с нами, – заключил Трухильо, на этот раз совершенно серьезным тоном. – Наверняка погибли и невинные. Но мы, доминиканцы, восстановили свой суверенитет. С тех пор у нас прекрасные отношения с Гаити, благодарение Богу.
Он вытер губы и отпил глоток воды. Уже начали обносить кофе и ликерами. Он в обед не пил ни кофе, ни ликеров, разве что когда находился в Сан-Кристобале, в своем Головном имении или в Доме Каобы, в кругу близких. В памяти проносились картины кровавых октябрьских недель 1937 года: каждый день к нему в кабинет приходили сообщения о жутких формах, которые принимала – на границе, и по всей стране – охота за гаитянцами, и в вихрь воспоминаний непонятно как вдруг просочился ненавистный образ глупой, оцепеневшей девчонки, наблюдавшей за его унижением. Как отвратительная насмешка.
– А где же сенатор Агустин Кабраль, ваш Мозговитый? – Саймон Гиттлеман указал на Конституционного Пьяницу. – Сенатора Чириноса вижу, а его неразлучного partner – не вижу. Что с ним?
Молчание длилось долго. Сотрапезники подносили ко рту кофейные чашечки, отхлебывали глоточек, раздумчиво разглядывая скатерть, цветочки на столе, хрустальные бокалы, люстру на потолке.
– Он уже не сенатор и больше не бывает во дворце, – Генералиссимус произнес приговор медленно, в холодной ярости. – Жив-здоров, но для этого режима перестал существовать.
Ex– marine, испытывая неловкость, осушил рюмку коньяку до дна. Ему теперь, должно быть, около восьмидесяти. Прекрасно сохранился: редкие волосы коротко стрижены, почти наголо, сам прямой, статный, ни капли жира и на шее -никаких складок, движения и жесты энергичны. Паутина мелких морщинок расходилась от глаз по всему дубленому лицу, выдавая солидный возраст. Он чуть поморщился и переменил тему:
– Что вы чувствовали, Ваше Превосходительство, отдавая приказ о ликвидации этих тысяч незаконно проникших гаитянцев?
– Спроси у своего бывшего президента Трумэна, что он чувствовал, сбрасывая атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки. И узнаешь, что чувствовал я той ночью в Дахабоне.
Присутствовавшие радостно приветствовали находчивый ответ Генералиссимуса. Напряженность, возникшая при упоминании Агустина Кабраля, рассосалась. На этот раз тему поменял Трухильо:
– Месяц назад Соединенные Штаты потерпели поражение в Заливе Свиней. Коммунист Фидель Кастро захватил несколько сотен высадившихся. Какие последствия будет иметь это для Карибского региона, Саймон?
– Высадившиеся кубинские патриоты были преданы президентом Кеннеди, – грустно пробормотал тот. – Их послали на убой. Белый дом запретил прикрывать их с воздуха и оказать обещанную поддержку артиллерией. На этот раз коммунисты своего добились. Но, прошу прощения, Ваше Превосходительство, я рад, что так случилось. Это послужит уроком Кеннеди, у которого в правительстве полно fellow travelers. Как это по-испански? Ну да, попутчиков. Возможно, он решит избавиться от них. Белый дом не захочет еще одного поражения, как в Заливе Свиней. Одновременно это отдаляет угрозу посылки marines в Доминиканскую Республику.
Произнося последние слова, ex-marine разволновался и лишь с видимым трудом сумел принять прежний бравый вид. Трухильо удивился: неужели его старинный инструктор из Хейны чуть было не прослезился при мысли о том, что его товарищей по оружию могут бросить на свержение доминиканского режима?
– Простите мне минутную слабость, Ваше Превосходительство, – пробормотал Саймон Гиттлеман, беря себя в руки. – Вы знаете, что я люблю эту страну, как свою собственную.
– Эта страна – твоя, Саймон, – сказал Трухильо.
– То, что под влиянием леваков Вашингтон может послать marines против самого дружественного Соединенным Штатам правительства, кажется мне дьявольским наущением. Поэтому я трачу свое время и деньги, пытаясь раскрыть глаза моим соотечественникам. Поэтому мы с Дороти приехали в Сьюдад-Трухильо и будем сражаться вместе с доминиканцами, если marines все-таки высадятся.




























