Текст книги "Мои Службы"
Автор книги: Марина Цветаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Цветаева Марина
Мои Службы
Марина Цветаева
Мои Службы
ПРОЛОГ
Москва, 11-го ноября 1918 г.
– Марина Ивановна, хотите службу? Это мой квартирант влетел, Икс, коммунист, кротчайший и жарчайший.
– Есть, видите ли, две: в банке и в Наркомнаце... и, собственно говоря (прищелкивание пальцами)... я бы, со своей стороны, Вам рекомендовал...
– Но что там нужно делать? Я ведь ничего не умею.
– Ах, все так говорят!
– Все так говорят, я так делаю.
– Словом, как вы найдете нужным! Первая – на Никольской, вторая здесь, в здании первой Чрезвычайки.
– Я:-?!
– Он, уязвленный
– Не беспокойтесь! Никто вас расстреливать не заставит. Вы только будете переписывать.
Я: – Расстрелянных переписывать?
Он, раздраженно: – Ах, вы не хотите понять! Точно я вас в чрезвычайку приглашаю! Там такие, как вы, и не нужны...
Я: – Вредны.
Он: – Это дом Чрезвычайки, Чрезвычайка ушла. Вы наверное знаете, на углу Поварской и Кудринской, у Льва Толстого еще... щелк пальцами)... дом...
Я: – Дом Ростовых? Согласна. А учреждение как называется?
Он: – Наркомнац. Народный Комиссариат по делам национальностей.
Я: – Какие же национальности, когда Интернационал?
Он, почти хвастливо: – О, больше, чем в царские времена, уверяю вас!.. Так вот. Информационный отдел при Комиссариате. Если вы согласны, я сегодня же переговорю с заведующим. (Внезапно усомнившись) – Хотя, собственно говоря...
Я: – Постойте, а это не против белых что-нибудь? Вы понимаете...
Он: – Нет, нет, это чисто механическое. Только, должен предупредить, пайка нет.
Я: – Конечно, нет. Разве в приличных учреждениях?..
Он: – Но будут поездки, может быть, повысят ставки... А в банк вы решительно отказываетесь? Потому что в банке...
Я: – Но я не умею считать.
Он, задумчиво: – А Аля умеет?*
Я: – И Аля не умеет.
Он: – Да, тогда с банком безнадежно... Как вы называете этот дом?
Я: – Дом Ростовых.
Он: – Может быть, у вас есть "Война и мир"? Я бы с удовольствием... Хотя, собственно говоря...
Уже лечу, сломя голову, вниз по лестнице. Темный коридор, бывшая столовая, еще темный коридор, бывшая детская, шкаф со львами... Выхватываю первый том "Войны и мира", роняю по соседству второй том, заглядываю, забываю, забываюсь...
–
– Марина, а Икс ушел! Сейчас же после вашего ухода! Он сказал, что он на ночь читает три газеты и еще одну легкую газетку и что "Войну и мир" не успеет. И чтобы вы завтра позвонили ему в банк, в 9 часов. А еще, Марина (блаженное лицо), он подарил мне четыре куска сахара и кусок – вы только подумайте! – белого хлеба!
Выкладывает.
– А что-нибудь еще говорил, Алечка?
– Постойте... (наморщивает брови)... да, да, да! Са-бо-таж... и еще спрашивал про папу, нет ли писем. И такое лицо, Марина, сделал... гримасное! Точно нарочно хотел рассердиться... – 13-го ноября (хорош день для начала!). Поварская, дом 1р. Соллогуба, "Информационный отдел Комиссариата по делам Национальностей".
–
* Але 4 с половиной года (примеч. М. Цветаевой).
Латыши, евреи, грузины, эстонцы, "мусульмане", какие-то Мара-Мара", "Эн-Дунья", – и все это, мужчины и женщины в кацавейках, с нечеловеческими (национальными) носами и ртами. А я-то, всегда чувствовавшая себя недостойной этих очагов (усыпальниц!) Рода. (Говорю о домах с колонистами и о своей робости перед ними.)
–
14-го ноября, второй день службы.
Странная служба! Приходишь, упираешься локтями в стол (кулаками в скулы) и ломаешь себе голову: чем бы таким заняться, чтобы время прошло? Когда я прошу у заведующего работы, я замечаю в нем злобу.
–
Пишу в розовой зале, – розовой сплошь. Мраморные ниши окон, две огромных завешенных люстры. Редкие вещи (вроде мебели!) исчезли.
–
15-го ноября, третий день службы.
Составляю архив газетных вырезок, то есть: излагаю своими словами Стеклова, Керженцева, отчеты о военнопленных, продвижение Красной Армии и т.д. Излагаю раз, излагаю два переписываю с "журнала газетных вырезок" на "карточки"), потом наклеиваю эти вырезки на огромные листы. Газеты тонкие, шрифт еле заметный, а еще надписи лиловым карандашом, а еще клей, – это совершенно бесполезно и рассыпется в прах еще раньше, чем сожгут.
Здесь есть столы: эстонский, латышский, финляндский, молдаванский, мусульманский, еврейский и несколько совсем нечленораздельных. Каждый стол с утра получает свою порцию вырезок, которую затем, в течение всего дня, и обрабатывает. Мне все эти вырезки, подклейки и наклейки представляются в виде бесконечных и исхищреннейших вариаций на одну и ту же, очень скудную тему. Точно у композитора хватило пороху ровно на одну музыкальную фразу, а исписать нужно было стоп тридцать нотной бумаги, – вот и варьирует: варьируем.
Забыла еще столы польский и бессарабский. Я, не без основания, "русский" (помощник не то секретаря, не то заведующего).
Каждый стол – чудовищен.
Слева от меня – две грязных унылых еврейки, вроде селедок, вне возраста. Дальше: красная, белокурая – тоже страшная, как человек, ставший колбасой, – латышка: "Я эфо знала, такой миленький. Он уцастфофал в загофоре и эфо теперь пригофорили к расстрелу. Чик-чик"... И возбужденно хихикает. В красной шали. Ярко-розовый жирный вырез шеи.
Еврейка говорит: "Псков взят!" У меня мучительная надежда: "Кем?!!"' Справа от меня – двое (Восточный стол). У одного нос и нет подбородка, у другого подбородок и нет носа. (Кто Абхазия и кто Азербайджан?) За мной семнадцатилетнее дитя – розовая, здоровая, курчавая (белый негр), легко-мыслящая и легко-любящая, живая Атснаис из "Боги жаждут" Франса, – та, что так тщательно оправляла юбки в роковой тележке, – " fiere de mourier comme une Reine de France."
Еще – тип институтской классной дамы ("завзятая театралка"), еще мирная дородная армянка (грудь прямо в подбородок, не понять: где что), еще ублюдок в студенческом, еще эстонский врач, сонный и пьяный от рождения... Еще (разновидность!) – унылая латышка, вся обсосанная. Еще...
–
(Пишу на службе.)
Опечатка:
"Если бы иностранные правительства оставили в покое русский народ" и т. д. " Вестник Бедноты", 27-го ноября, No 32.
Я, на полях: "Не беспокойтесь! Постоят-постоят-и оставят!"
–
Пересказываю, по долгу службы, своими словами, какую-то газетную вырезку о необходимости, на вокзалах, дежурства грамотных:
"На вокзалах денно и нощно должны дежурить грамотные, дабы разъяснять приезжающим и отъезжающим разницу между старым строем и новым".
Разница между старым строем и новым:
Старый строй: – "А у нас солдат был"... "А у нас блины пекли" ... "А у нас бабушка умерла".
–
Только поздней поняла: "взят – конечно: нами!" Если бы белыми – так "отдан" (примеч. М. Цветаевой). 2 Готовая умереть, как французская королева (фр.).
Солдаты приходят, бабушки умирают, только вот блинов не пекут.
–
Встреча.
Бегу в Комиссариат. Нужно быть к девяти, – уже одиннадцать – стояла за молоком на Кудринской, за воблой на Поварской, за конопляным на Арбате.
Передо мной дама: рваная, худенькая, с кошелкой. Равняюсь. Кошелка тяжелая, плечо перекосилось, чувствую напряжение руки.
– Простите, сударыня – Может быть, вам помочь?
Испуганный взгляд:
– Да нет...
– Я с удовольствием понесу, вы не бойтесь, мы рядом пойдем.
Уступает. Кошелка, действительно, чертова.
– Вам далеко?
– В Бутырки, передачу несу.
– Давно сидит?
– Который месяц.
– Ручателей нет?
– Вся Москва – ручатели, потому и не выпускают.
– Молодой?
–Нет, пожилой... Вы, может быть, слышали? Бывший градоначальник, Дский.
–
С Дским у меня была такая встреча. Мне было пятнадцать лет, я была дерзка. Асе было тринадцать лет, и она была нагла. Сидим в гостях у одной взрослой приятельницы. Много народу. Тут же отец. Вдруг звонок: Дский.
(И ответный звонок: "Ну, Дский, держись!")
Знакомимся. Мил, обаятелен. Меня принимает за взрослую, спрашивает, люблю ли я музыку, И отец, памятуя мое допотопное вундеркиндство:
– Как же, как же, она у нас с пяти лет играет!
Дский, любезно:
– Может быть, сыграете?
Я, ломаясь:
– Я так все перезабыла... Боюсь, вы будете разочарованы...
Учтивость Дского, уговоры гостей, настойчивость отца, испуг приятельницы, мое согласие.
–
* Моей сестре (примеч. М. Цветаевой).
– Только разрешите, для храбрости, сначала с сестрой в четыре руки?
– О, пожалуйста.
Подхожу к Асе и, шепотом на своем языке:
– Wi(р1)rweе (реш]ide[re]nT nlei[pet] te[pe]r spi[pi]...
Ася не выдерживает.
Отец: – Что это вы там, плутовки?
Я – Асе: "Гаммы наоборот!"
Отцу:
– Это Ася стесняется.
–
Начинаем. У меня в правой руке ре, в левой до (я в басах). У Аси – в левой руке ре, в правой до. Идем навстречу (я слева направо, она справа налево). При каждой ноте громогласный двуголосный счет; раз и, два и, три и... Гробовое молчание. Секунд через десять неуверенный голос отца:
– Что это вы, господа, так монотонно? Вы бы что-нибудь поживее выбрали.
В два голоса, не останавливаясь:
– Это только сначала так.
–
Наконец, моя правая и Асина левая – встретились.
Встаем с веселыми лицами.
Отец – Дскому: "Ну, как вы находите?"
И Дский, и свою очередь вставая: "Благодарю вас, очень отчетливо".
– –
Рассказываю. По ее просьбе называю себя. Смеемся.
– О, он не только к шуткам был снисходителен. Вся Москва...
На углу Садовой прощаемся. Снова под тяжестью кошелки перекашивается плечо.
– Ваш батюшка умер?
– До войны.
– Уж и не знаешь, жалеть или завидовать.
– Жить. И стараться, чтобы другие жили. Дай вам Бог!
– Спасибо. И Вам
.Институт.
Думала ли я когда-нибудь, что после стольких школ, пансионов и гимназий, буду отдана еще и в Институт?! Ибо я в Институте и именно отдана (Иксом).
Прихожу между 11 ч. и 12 ч. каждый раз сердце обмирает; у нас с Заведующим одни привычки (министерские!). Это я о главном Заведующем, Мре, своего собственного, Иванова, пишу с маленькой буквы.
Раз встретились у вешалки, – ничего. Поляк: любезен, Да я по бабушке ведь – тоже полячка.
Но страшнее заведующего – швейцары. Прежние, кажется, презирают. Во всяком случае, первые не здороваются, а я стесняюсь. После швейцаров главная забота не спутаться в комнатах. Мой идиотизм на места.) Спрашивать стыдно, второй месяц служу. В передней огромные истуканы-рыцари. Оставлены за ненужностью... никому, кроме меня. Но мне нужны, равно как я, единственная из всех здесь, им сродни. Взглядом прошу защиты, из-под забрала отвечают. Если никто не смотрит, тихонько глажу скованную ногу. (Втрое выше меня.)
Зала.
Вхожу, нелепая и робкая. В мужской мышиной фуфайке, – как мышь. Я хуже всех здесь одета, и это не ободряет. Башмаки на веревках. Может быть, даже есть где-нибудь шнурки, но... кому это нужно?
Самое главное: с первой секунды Революции понять: Все пропало! Тогда все легко.
Прокрадываюсь. Заведующий (собственный, маленький) – с места:
– Что, товарищ Эфрон, в очереди стояли? – В трех. – А что выдавали? " Ничего не выдавали, соль выдавали. – Да, соль это тебе не сахар!
Ворох вырезок. Есть с простыню, есть в строчку. Выискиваю про белогвардейцев. Перо скрипит. Печка потрескивает.
– Товарищ Эфрон, а у нас нынче на обед конина. Советую записаться.
– Денег нет. А вы записались?
– Какое!
– Ну что ж, будем тогда чай пить. Вам принести?
–
Коридоры пусты и чисты. Из дверей щелк машинок. Розовые стены, в окне колонны и снег. Мой розовый райский дворянский Институт! Покружив, набредаю на спуск в кухню: схождение Богородицы в ад или Орфея в Аид. Каменные, человеческой ногой протертые плиты. Отлого, держаться не за что, ступени косят и крутят, в одном месте летят стремглав. Ну и поработали же крепостные ноги! И подумать только, что в домашней самодельной обуви! Как зубами изгрызаны. Да, зуб, единственного зубастого старца: Хроноса – зуб!
Наташа Ростова! Вы сюда не ходили? Моя бальная Психея! Почему не вы потом, когда-то – встретили Пушкина? Ведь имя то же! Историкам литературы и переучиваться бы не пришлось. Пушкин – вместо Пьера и Парнас – вместо пеленок. Стать богиней плодородия, быв Психеей, Наташа Ростова – не грех?
Это было бы так. Он приехал бы в гости. Вы, наслышанная про поэта и арапа, пестроватым личиком вынырнули бы – и чем-то насмешенная, и чем-то уже пронзенная... Ах, взмах розового платья о колонну!
Захлестнута колонна райской пеной! И ваша – Афродиты, Наташи, Психеи по крепостным скользящим плитам – лирическая стопа!
– Впрочем, вы просто по ним пролетали за хлебом на кухню!
– –
Но всему конец: и Наташе, и крепостному праву, и лестнице. (Говорят, что когда-нибудь и Времени!) Кстати, лестница не так длинна, – всего двадцать две ступеньки. Это я только по ней так долго (1818 г. – 1918 г.) шла.
Твердо. (Хочется сказать: твердь. Моложе была и монархия была – не понимала: почему небесная твердь. Революция и собственная душа научили.) Выбоины, провалы, обвалы. Расставленные руки нащупывают мокрые стены. Над головой, совсем близко, свод. Пахнет сыростью и Бониваром. Мнится, и цепи лязгают Ах, нет, это звон кастрюлек из кухни! Иду на фонарь.
–
Кухня– жерло. Так жарко и красно, что ясно: ад. Огромная, в три сажени, плита исходит огнем и пеной. "Котлы кипят кипучие ножи точат булатные, хотят козла зарезать"... А козел-то я.
Черед к чайнику. Черпают уполовником прямо из котла. Чай древесный, кто говорит из коры, кто из почек, я просто вру – и корней Не стекло – ожог. Наливаю два стакана. Обертываю в полы фуфайки. На пороге коротким движением ноздрей втягиваю конину: сидеть мне здесь нельзя, – у меня нет друзей.
–
– Ну-с, товарищ Эфрон, теперь и побездельничать можно! Это я пришла со стаканами.)
– Вам с сахарином или без?
– Валите с сахарином!
– Говорят, на почки действует. А я, знаете...
...Да и я, знаете...
Мой заведующий эсперантист (т. е. коммунист от Филологии). Рязанский эсперантист. Когда говорит об Эсперанто, в глазах теплится тихое безумие. Глаза светлые и маленькие, как у старых святых, или еще у Пана в Третьяковской галерее. Сквозные. Чуть блудливые. Но не плотским блудом, а другим каким-то, если бы не дикость созвучия, я бы сказала: запредельным. (Если можно побить Вечность, то ведь можно и блудить с нею! И блудящих с нею (словесников!) больше, нежели безмолвствующих любящих!)
Рус. Что-то возле носа и подбородка. Лицо одутлое, непроспанное, Думаю, пьяница.
Пишет по-новому, – в ожидании всемирного эсперанто. Политических убеждений не имеет. Здесь, где все коммунисты, и это благо. Красного от белого не отличает. Правой от левой не отличает. Мужчин от женщин не отличает, Поэтому его товариществование совершенно искренно, и я ему охотно плачу тем же. После службы ходит куда-то на Тверскую, где с левой стороны (если спускаться к Охотному) эсперантский магазин. Магазин закрыли, витрина осталась: засиженные мухами открытки эсперантистов друг к другу со всех концов света. Смотрит и вожделеет. Здесь служит, потому что обширное поле для пропаганды; все нации. Но уже начинает разочаровываться.
– Боюсь, товарищ Эфрон, что здесь все больше... (шепотом) жиды, жиды и латыши. Не стоило и поступать: этого добра – вся Москва полна! Я рассчитывал на китайцев, на индусов. Говорят, что индусы очень восприимчивы к чужой культуре.
Я: – Это не индусы, это – индейцы.
Он: " Краснокожие?
Я: – Да, с перьями. Зарежут и воспримут целиком. Если вы во френче – с френчем, если ты во фраке – с фраком. А индусы – наоборот: страшная тупость. Ничто чужое в глотку не идет, ни идейное, ни продовольственное. (Вдохновляясь) – Хотите формулу? Индеец (европейца) воспринимает, индус (Европу) извергает. И хорошо делают.
Он, смущенный:
– Ну, это вы... Я, впрочем... Я больше от коммунистов слыхал, они тоже рассчитывают на Индию... (В свою очередь вдохновляясь) – Думал – в лоск разэсперанчу (Опадая) Без пайка – и ни одного индуса! Ни одного негра! Ни одного китайца даже.. А эти (круговой взгляд на пустую залу) – и слушать не хотят! Я им: Эсперанто, они мне: Интернационал! (Испугавшись собственного крика) – Я ничего не имею против, по сначала эсперанто, а потом уж... Сначала слово.
Я, впадая:
– А потом дело. Конечно. Сначала бе слово и слово бе...
Он, снова взрываясь:
– И этот Мара-Мара! Что это такое? Откуда взялось? Я от него еще – не только слова: звука не слыхал! Это просто немой или идиот. Ни одной вырезки не получает – только жалованье. Да мне не жаль. Бог с ним, но зачем приходит? Ведь каждый день, дурак, приходит! До четырех, дурак, сидит. Приходил бы 20-го, к получке.
Я, коварно:
– А может 6ыть, он, бедненький, все надеется? Приду, а на столе вырезка про мою Мару-Мару?
Он, раздраженно:
– Ах, товарищ Эфрон, бросьте! Какие там вырезки? Кто про Мару-Мару писать будет? Где она? Что она? Кому она нужна?
Я, задумчиво:
– А в географии ее нет... (Пауза.) И в истории нет... А что, если ее вообще нет? Взяли и выдумали, – для форсу. Дескать, все нации. А этого нарядили... А это просто немой... (Конфиденциально) – Нарочно немого взяли, чтобы себя не выдал, по-русски...
Он, с содроганием доглатывая остывший чай:
– А чччерт их знает!
–
Топота и грохота. Это национальности возвращаются с кормежки. Подкрепившись кониной, за вырезки. (Лучше бы вырезку, а? Кстати, до революции, руку на сердце положа не только не отличала вырезку от требухи, крупы от муки не отличала! И ничуть не жалею.)
Товарищ Иванов, озабоченно: – Товарищ Эфрон, товарищ Мр может зайти, спровадим-ка поскорей наше барахло. Сгребает) – "Продвижение Красной Армии. Стеклова ставим... "Ликвидация безграмотности"... "Долой белогвардейскую сволочь" – Это вам – "Буржуазия орудует"... Опять вам... "Все на красный фронт"... Мне... "Обращение Троцкого к войскам"... Мне... "Белоподкладочники и бслогвар"... Вам...
"Приспешники Колчака"... Вам... "Зверства белых"... Вам... Потопаю в белизне. Под локтем – Мамонтов, на коленях – Деникин, у сердца – Колчак.
– Здравствуй, моя "белогвардейская сволочь"!
Строчу со страстью.
– Да что же вы, товарищ Эфрон, не кончаете? Газету, No, число, кто, о чем, – никаких подробностей! Я сначала было тоже так – полотнищами, да Мр наставил: бумаги много изводите.
– А Мр верит?
– Во что?
– Во все это.
– Да что тут верить! Строчи, вырезай, клей...
– И в Лету – бух! Как у Пушкина.
– А Мр очень образованный человек, я все еще не потерял надежду...
– Представьте, мне тоже кажется! Я с ним недавно встретилась у виселицы... фу ты, Господи! – У вешалки: все эти "белогвардейские зверства" в голове... Четверть первого! Ничего, даже как-то умно поглядел... Так вы надеетесь?
– Как-нибудь вечерком непременно затащу его в клуб эсперантистов.
– Аспирант в эсперанты?
Espere, enfant,demain! Еt рuis, demain еnсоrе...
Еt рuis touyours demain... Crоуоns еn 1'ауеniг
Еsреre! Еt сhаquе fois que se leve 1'aurore
Sоуоns la. Роur рriеr соmmе Dieu роur nоus benir
Реut-etrе...
Ламартина стих. Вы понимаете по-французски?
– Нет, но представьте себе, очень приятно слушать. Ах, какой бы из вас, товарищ Эфрон, эсперантист...
– Тогда я еще скажу, Я в 6-ом классе об этом сочинение писала:
" A une jeune fille qui avait raconte con reve"
Un baiser... sur le front! Un baiser– meme en reve
Mais de mon triste front le frais baiser s'enfuit...
Mais de l'ete jamais ne revendra la seve,
Mais l'aurore jamais n etreindrera la nuit
–
* Надейся, дитя, завтра! И потом – завтра-опять...
И потом – всегда – завтра... Будем верить в будущее.
Надейся! И всякий раз, как заря начинает вставать,
Будем просить, чтобы Бог благословил нас.
Может быть... (фр).
2 "Девушке, рассказавшей свой сон".
Поцелуй... в лоб! Поцелуй – лишь во сне!
Но недавний поцелуй слетает с моего грустного лба...
Но из лета никогда не вернуться живительному соку,
И заря никогда не одолеет ночь (фр.).
–
Вам нравится? (И, не давая ответить) – Тогда я вам еще дальше скажу:
Un baiser sur le front! Tout mon etre frisonne,
On dirant que mon sang va remonter son cours...
Enfant! – ne dites plus Vos rever a personne
Et ne reves jamais ...ou bien – reves toujors!
Правда, пронзает? Тот француз, которому я писала это сочинение, был немножко в меня... Впрочем) вру; это была француженка, и я была в нее..
– Товарищ Эфрон! (Шепот почти над ухом. Вздрагиваю. За плечом мой "белый негр", весь красный. В руке хлеб.) – Вы не обедали, может хотите? Только предупреждаю, с отрубями...
– Но вам же самой, я так смущена...
– А вы думаете... (морда задорная, в каждой бараньей кудре – вызов)... я его на Смоленском покупала? Мне Филимович с Восточного стола дал, пайковый, сам не ест. Половину съела, половину вам. Завтра еще обещал. А целоваться все равно не буду!
–
Озарение: завтра же подарю ей кольцо – то, тоненькое с альмандином. Альмандин – Алладин – Альманзор – Альгамбра __ ...с альмандином. Она хорошенькая, и ей нужно. А я все равно не сумею продать.)
–
Дон. – Дон. – Не река-Дон, а звон. Два часа. И – новое озарение: сейчас придумаю срочность и уйду. Про белогвардейцев сейчас кончу – и уйду. Быстро и уже без лирических отступлений (я – вся такое отступление!) осыпаю серую казенную бумагу перлами своего почерка и виперами своего сердца Только ять выскакивает, контрреволюционное, в виде церковки с куполом – Ять!!! "Товарищ Керженцев кончает свою статью пожеланием генералу Деникину верной и быстрой виселицы. Пожелаем же и мы, в свою очередь, товарищу Керженцеву"...
– Сахарин! Сахарин! На сахарин запись! – Все вскакивают. Надо воспользоваться чужим сластолюбием в целях своего свободолюбия. Вкрадчиво и нагло подсовываю Иванову свои вырезки Поцелуй в лоб! Все мое существо дрожит, И кажется, кровь возобновляет свой круг... Дитя! – Не рассказывайте Ваших снов никому. И не грезьте никогда – или– мечтайте всегда] (фр. ) Накрываю половинкой бело-негрского хлеба. (Другая половинка – детям.)
– Товарищ Иванов, я сейчас уйду. Если Мр спросит, скажите, в кухне, воду пью.
– Идите, идите.
Сгребаю черновую с Казановой, кошелку с 1 ф соли... и боком, боком...
– Товарищ Эфрон! – нагоняет меня уже возле рыцарей. – Я завтра совсем не приду. Очень бы вас просил, приходите – ну – хотя бы к 10 '/2 часам. А послезавтра, тогда, совсем не приходите, Вы меня крайне выручите. Идет?
– Есть!
Тут же, при недоумевающих швейцарах, молодцевато отдаю честь, и гоном гоном – белогвардейской колоннадой, по оснеженным цветникам, оставляя за собой и национальности, и сахарин, и эсперанто, и Наташу Ростову – к себе, к Але, к Казанове: домой!
–
Из "Известий":
"Господство над морем – господство над миром!"
(Упоена как стихом.)
–
9/23 января (Известия Ц.И.К. "Наследник").
Кто-то читает: "Малолетний сын Корнилова, Георгий, назначен урядником в Одессе".
Я, сквозь общий издевательский хохот, невинно:
– Почему урядником? Отец же не служил в полиции!
(А в груди клокочет.)
Чтец: – Ну там, знаете, они все жандармы!
(Самое трогательное, что ни коммунист, ни я в ту минуту и не подозревали о существовании казачьих урядников.)
–
В нашем Наркомнаце есть домашняя церковь, – соллогубовская, конечно. Рядом с моей розовой залой. Недавно с "белым негром" прокрались. Тьма, сверкание, дух как из погреба. Стояли на хорах. "Белый негр" крестился, я больше думала о предках (привидениях!). В церкви мне хочется молиться только, когда поют. А Бога в помещении вообще не чувствую.
Любовь – и Бог. Как это у них спевается? (Любовь, как стихия любовного, Эрос земной.) Кошусь на своего белого негра; молится, глаза невинные. С теми же невинными глазами, теми же моленными устами...
Если бы я была верующей и если бы я любила мужчин, это во мне бы дралось, как цепные собаки.
Отец моего "белого негра" служит швейцаром в одном из домов (дворцов), где часто бывает Ленин (Кремль). И мой "белый негр", часто бывая на службе у отца, постоянно видит Ленина. – "Скромный такой, в кепке".
Белый негр – белогвардеец, то есть, чтобы не смешивать: любит белую муку, сахар и все земные блага. И, что уже серьезнее, горячо и глубоко богомолен.
– Идет он мимо меня, М И, я: "Здрасьте, Владимир Ильич!" – а сама (дерзко-осторожный взгляд вокруг: – Эх, что бы тебя, такого-то, сейчас из револьвера! Не грабь церквей! (разгораясь): – И знаете, М И, так просто, – вынула револьвер из муфты и ухлопала!.. (Пауза). – " Только вот стрелять не умею... И папашу расстреляют...
Попади бы мой негр в хорошие руки, умеющие стрелять, и умеющие учить стрелять, и, что больше, – умеющие губить и не жалеть – а–эх!..
–
Есть у нас в комиссариате одна старая дева – тощая – с бантом влюбленная в своих великовозрастных братьев-врачей, достающая им по детским карточкам шоколад, – проныра, сутяга, между прочим, знающая языки ("такая семья"), и т. д. Когда она слышит о чьей-нибудь болезни, то – с непоколебимой уверенностью – и точно отрубая что-то рукой – определяет: "Заразилась или "Заразился", смотря по тому, идет ли речь о лице женского или мужского пола.
Тиф или ишиас – у нее все слис.
Стародевический психоз.
–
А есть другая – пухлая, сырая, бабушкина внучка, подружка моего белого негра, провинциалочка. Это совсем трогательная девочка. Только недавно приехала из Рыбинска. Дома остались бабушка и братец. Двойной и неистощимый кладезь блаженств.
– Наша бабушка такая: маленьких детей но выносит. Грудного нипочем на руки не возьмет: запах, говорит, от них и беспокойство. Ну, а подрастут ничего. Нарядит, научит. Меня с шестого года растила. "Кушать хочешь?" "Хочу" – "Ну, иди на кухню, смотри, как обед готовится". Так я с десяти лет уж решительно все умела (оживляясь): не только пироги там, котлеты, – и паштеты, и заливное, и торты... Так же и с шитьем: "Ты девочка, тебе женщиной быть, хозяйкой, детей-мужа обшивать". Я – бегать, она меня за ручку да на скамеечку: "платки подрубай", "полотенца меть", а война началась – на раненых. Сама кроила, сама шила. Потом папаша женился – сиротка я – братец народился, все приданое ему сама... Все пеленки с меточками, гладью – А одеяльце его, в чем гулять выносят, так все моим кружевом обшито, в четыре пальца, кремовое... (Блаженно) – Ведь бабушка меня и вязать и гладью... Пяльцы мне собственные заказала... Мы богато жили! А все сама! И бабушка сама, и я сама... Я не могу, чтобы руки зря лежали!
Смотрю на руки: ручки: золотые! Маленькие, пухлые: стройные востроватые пальчики. Крохотное колечко с бирюзинкой. Был жених, недавно расстрелян в Киеве.
– Мне его приятель писал, тоже студент-медик. Выходит мой Коля из дому, двух шагов не прошел – выстрелы. И прямо к его ногам человек падает. В крови. А Коля – врач, не может же он раненого оставить. Оглянулся: никого. Ну и взял, стащил к себе в дом, три дня выхаживал. – Офицер белый оказался. – А на четвертый пришли, забрали обоих, вместе и расстреляли...
Ходит в трауре. Лицо из черноты землисто-серое. Недоедание, недосыпание, одиночество. Тошная, непонятная, непривычная работа в Комиссариате. Призрак жениха. Беспризорность.
Бедная тургеневская мещаночка! Эпическая – сиротка русских сказок! Ни в ком, как в ней, я так не чувствую великого сиротства Москвы 1919 г. Даже в себе.
Недавно заходила ко мне, стояла над моими развороченными сундуками: студенческий мундир, офицерский френч, сапоги, галифе, – погоны, погоны, погоны... – Марина Ивановна, вы лучше закройте. Закройте и замок повесьте. Пыль набивается, летом моль съест... Может, еще вернется...
И, задумчиво разглаживая какой-то беспомощный рукав:
– Я бы так не могла. Совсем как человек живой... Я и сейчас плачу...
–
Недавно были с ней в оперетке: она, "белый негр" и я (в первый раз в жизни). Напевы милые, стихи плохие. Сух и жесток русский язык в польских устах. Но... какая-то любовь, но... вне селедок и кошелок, но... свет, смех, жест!
Убожество? Но мне чем хуже – тем лучше. "Настоящее искусство" меня бы сейчас оскорбило. Все требования бы встали: "я не скот!"
А так – подделка за подделку: после фарса советского – полусветский фарс
–
Два слова еще о моей "невесте". С глазами, заплаканными по жениху (чудесные, карие), часами и жалобно выматывает себе и окружающим душу: "Я так люблю все жирное и сладкое... Я раньше гораздо полнее была... Я без сливочного масла жить не могу... Мне мороженая картошка в рот не идет"...
–
О ты, единственное блюдо
Коммунистической страны!
(Стих о вобле в меньшевицкой газете "Всегда вперед").
–
Мой помощник.
Наш стол обогатился новым сотрудником (собездельником было бы точней). Богатырь, малиновый налив, волжанин. Вечно и зверски голоден. За обедом безнадежно просит надбавки: молча подставленная тарелка кротко и упорно вопиет. Ест все.
Собой красавец: восемнадцать лет, румянец такой, что жарко рядом сидеть: пещь! Безбород и безус. Робок. Боится двинуться – знает, что сокрушит. Боится кашлянуть – знает, что оглушит. Робоcть и кротость великана. У меня к нему нежность, как к огромному теленку: безнадежная, потому что дать – нечего.
Узрев его впервые у стола – уральского ведмедя над кружевом "Известий", мы с Ивановым одновременно усмехнулись. Что думал Иванов – не знаю, я же в ту секунду знала: "Завтра не приду, и послезавтра не приду, и после-послезавтра не приду. 5уду стирать и писать".
Не приходила не три дня, а шесть. На седьмой являюсь. Стол чист – ни одной вырезки: как языком слизано. Иванова ни признака. Медведь, расставив локти, один царствует.
Я, обеспокоенно:
– А где Иванов? Где вырезки?
Медведь, сияя:
– Иванова я с тех пор в глаза не видал! Я здесь целую неделю один восседал.
Я, в ужасе:
– Но вырезки? Журнал вели? Он, блаженно: – Какое– журнал! Все в корзине! Попытался было – перо плохое, бумага праховая, пишу – сам не разбираю. И такой сон на меня напал... К весне, должно быть.
(Я, мысленно; "Врешь, медведь, к зиме"!)
Он, продолжая:
– Ну, думаю, была-не была! Сгреб это я их, простыни-то эти, и в корзину. Утром прихожу – пусто. Должно быть, уборщица сожгла. И каждый день так. Маленькие все целы, для вас берег.
Выдвинут ящик: сонм белых бабочек!
И я, обольщенная строчкой и уже оторвавшись: мысленно:
"Сонм белых бабочек! Раз, два... четыре...
( – нет! – )
Сонм белых девочек! раз, две, четыре...
Сонм белых девочек – да нет – в эфире
Сонм белых бабочек! Прелестный сонм
Великих маленьких княжон...
и, огрызаясь, к "сотруднику":
– Сейчас мы все это восстановим... (мысленно; кроме великих княжон!) разберите хронологически.
Он: – Как это?
Я:– По числам. Ну, 5"ое февраля. Римское II – это февраль, Вам ясно? 1 – январь, II – февраль...
Не дышит и не мигает.
–Тогда, постойте... Тогда просто пишите письмо домой. Берите перо и пишите: "Милая мама, мне здесь очень скучно и голодно"... в этом роде, или наоборот: "Мне здесь очень весело и сытно". Потому что, иначе она огорчится. А я сейчас буду восстанавливать статьи Стеклова и Керженцева.
Он, восхищенно: – Из головы?!
Я: – Не из сердца же!
И, махом: "В статье от 5-го февраля 1919 г. "Бслогвардейщина и белый слон"' товарищ Керженцев утверждает"...