355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Цветаева » Том 4. Книга 2. Дневниковая проза » Текст книги (страница 11)
Том 4. Книга 2. Дневниковая проза
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:06

Текст книги "Том 4. Книга 2. Дневниковая проза"


Автор книги: Марина Цветаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

…то написала бы себя, то есть не честолюбицу и не любовницу: себя – любящую и себя – мать. А скорее всего: себя поэта.

* * *

1921 год

Всё раньше всех: Революцией увлекалась 13-ти лет, Бальмонту подражала 14-ти лет, – и теперь, 29-ти лет… окончательно распростилась с молодостью.

* * *

Для меня стихи – дом, «хочу домой» с чужого праздника… Желая польстить царю, мы отмечаем человеческое в нем – дарование, свойство характера, удачное слово, то есть духовное, то есть наше.

Желая польстить нам, цари хвалят: чашку, из которой мы их угощаем, копеечного петуха в руках нашего ребенка, то есть вещественное, то есть их, то, чем они так сверх-богаты… Каждый до неба превозносит в другом – свое, данное тому в размерах булавочной головки.

* * *

Театр не благоприятен для Поэта, и Поэт не благоприятен для Театра. Памятуя это слово этого поэта из поэтов – Гейне – ни одной секунды не прельщена лицезрением своего Казановы на сцене.

Если же это бы, паче чаяния, случилось, умоляю гг. актера и актрису помнить о том, что Казанова уже действительно расстался, а Франциска еще действительно не рассталась со своей последней куклой.

* * *

Есть особая порода снов, я бы сказала – максимум дозволенной во сне – жизни… Не сон о человеке, а сам он… От сна – только закрытые глаза. Есть и другое – отвесный полет вниз (непрерывность падения). Падаешь – и не кончаешь, и знаешь, что не кончишь, не до-упадешь – и поселяешься в падении… Особенность и отличие: мне не снится, что я лечу: я – лечу! Сон – предлог, я бы сказала – законный предлог, не больше… Я не сновидящий, у меня – зоркий сон. И сны так вижу – всеми пятью чувствами.

1923 год

Магдалина, когда раскаялась, была хороша и молода. Когда мы говорим: Магдалина, мы видим ее рыжие волосы над молодыми слезами. Старость и плачет скупо.

Мария Магдалина принесла Христу в дар свою молодость, – женскую молодость, со всем, что в ней бьющегося, льющегося, рвущегося.

1923 г.

Весну этого года я увидела черной, в темноте, скорей услышала, чем увидела, – в шуме разливающегося ключа, поздно вечером, когда уже ничего не видно… Шум надувающихся и проносящихся ручьев. – Этого слова я искала вчера, проходя темным вечером по деревне. Черный остов церкви, запах березового лыка (размоченных ливнями плетней), под ногами вязь, грязь, – и справа и слева, вдогон и в обгон – шум надувающихся, торопящихся, проносящихся ручьев…

Февраль 1923 г.

Хочу написать ОКНО (за кисеей)… Окно: синь. Просвет в горе. Раскрываю окно: гора. Или облако?

1924 год

Бессмысленно повторять (давать вторично) – вещь, уже сущую. Описывать мост, на котором стоишь. Сам стань мостом, или пусть мост станет тобою – отождествись или отождестви. Всегда – иноскажи.

1924 г.

Мой сон – не отдых, а действие, действо, которого я – и зритель, и участник…

Октябрь 1924 г.

Проза Бориса Пастернака утомительна. Есть два рода утомления: то, которое вы испытываете после целого тома мелких рассказов Чехова (или Джерома, или Аверченки, – Твена, пожалуй, нет) или от полуторачасового пребывания с человеком, который вас занимал или которого вы занимали, – и утомление от непрерывной формулы.

От пустоты и от полноты.

Первое утомление – утомление растраты (без восполнения), бездеятельности, безучастности, бесплодия. Вас обокрали и ошельмовали. Вы смеялись – и ничего не осталось.

Утомление второго рода – утомление от непрерывности прихода: так рыбаки устают в удачные дни. С вас на протяжении какого-то срока непрерывно требовали – всего вас. Утомление сообщничества – сподвижничества – соперничества. Вы – лицо действующее. От вас все зависит (весь улов).

Утомление сложенных рук (даже «tourner les pouces» [140]140
  Буквально: «Вращать большими пальцами», то есть сидеть без дела (фр.).


[Закрыть]
) и напряженных мускулов.

После первого (чтения Чехова напр<имер – гору сбросил, к<отор>ую на тебя навалили, море изверг (чужой пустоты) – к<отор>ое в тебя влили.

После второго – гору сдвинул, море осушил.

Первое – истощает, второе – обогащает.

* * *

И еще: обратность процессов и следствий. Читая Чехова или беседуя с знакомым, вы (именно вы, я от Чехова томилась с детства) и не подозреваете о своей усталости. Только когда захлопнули книгу или дверь за выходящим – вы изумленно восклицаете: – Боже, до чего я устал!

(Чтение Чехова – вязание в воздухе, без результата – восполнения – связанной полосы.) Напряжение растраты неосознанно, и утомление подкрадывается яко тать в нощи. Процесс растраты – усладителен, завершение его – опустошительно. Душа точно мстит за то, что человек часами мог обходиться без нее. (Расплата за каждое развлечение: расплата за растрату на ничтожное). И – о странность! – выпитое море превращается в ощущение: выпит! (в твою собственную выпитость). Полная параллель и даже тождество с опьянением алкоголем.

С прозой Пастернака (как всякого большого мастера, – нет. Чехов тоже был мастер! – как всякого большого духа) – обратное.

Читал – точно об стену бился, чуть ли не булыжник на мостовой колол, кончил – огромный прилив силы. Отданное – вернулось. Так Пастернак чувствует – закончив Урал.

Посему книги Пастернака (м<ожет> б<ыть> самого дионисического из моих современников) никогда не сравню с вином, а прозу Чехова или иных бытовиков, – именно с вином, с развратом вина, сравню.

Вдохновение.

Есть священный инстинкт – и в этом меня подтвердит каждый пишущий – оберегающий нас от доверия к слишком легко давшемуся. Стихотворение, написанное в 10 мин<ут>, всегда подозрительно.

Тот же священный инстинкт оберегает и настоящего читателя от доверия к слишком легко в него льющемуся.

Радость добычи – почему это торжество мужского сознания не распространяется и на книгу (душу другого), ограничивается областью дел (чаще «дел») и любви?! Все в мире сем надо завоевывать – т. е. за все платить собой – друга как женщину и книгу как друга. Готового нет. Есть, но неизбежно второй и третий сорт.

Богов из глыбы высекают и несколько веков спустя тем же усилием мышц из земли выкапывают.

Б<орис> П<астернак> поэт, как прозаик, прежде всего нуждается в сподвижничестве. Рука, ищущая встречной (а скорей даже – «coup de main»! [141]141
  Подспорья (фр.)·


[Закрыть]
1933 г.). За непосильное берусь – помоги же! Сезам, откройся, чтобы я со всеми своими сокровищами – за твоими сокровищами в тебя вошел.

Б<орис> П<астернак> осуществлен только в настоящем читателе, т. е. Б<орис> П<астернак> один – умысел, Б<орис> П<астернак> + идеальный читатель – умысел + действие, т. е. полный поступок: свершение. Б<орис> П<астернак> свершается не в напечатанном количестве страниц, как Бунин напр<имер>, хотящий только одного: любуйся! – Б<орис> П<астернак> свершается только в читателе. Он не данное, а даваемое. Не сотворенное, а творимое: рождаемое. Весь он – самый акт дачи.

И в силу именно этой необходимости в сотворчестве, этой полной своей зависимости от другого, он так единственен, уединен и одинок.

* * *

«Чувствуй» (воспринимай) и «любуйся» – вот с чем идут к читателю писатели типа Бунина. – «Я сделал, а ты посмотри», «дал, а ты возьми», «страдал, а ты поразвлекись». Писатели типа Бунина хотят зрителя, писатели породы Пастернака хотят – писателя, второго себя.

«Работай», говорит Б<орис> П<астернак>, – «я бился – побейся и ты». (Я – над материалом, ты – надо мной, к<отор>ый для тебя тот же материал, первоисточник: природа.) Это – шахтер, в походе за золотом, а не рантье, нам это золото, на своих литературных приемах, в виде устриц, орхидей и чего еще? – расточающий.

Б<орис> П<астернак> нам дает, нет, Б<орис> П<астернак> нас приводит на прииски. – Добывай.

Б<орис> П<астернак) – наше местознание. Добыча – наша.

Но насколько несравненно больше доверия и любви в этом «бейся», чем в олимпийском «любуйся» Бунина. Б<орис> П<астернак> с нами последним – своей трудовой жилой делится – не ценнее ли банкирского «золотого дна».

Б<орис> П<астернак> – наша трудовая, следовательно – золотая жила.

(Пишу Б<орис> П<астернак> и все время думаю о Втором Фаусте Гёте.)

Творчество Б<ориса> Π < астернака > – огромная лаборатория (алхимика.) (NB! связать с тем золотом. Пожалуй, образ еще верней, ибо здесь больше добыванья и – не забыть! – так Бертольд Шварц изобрел порох.) Это прежде всего материал, черновик. Есть поэты «без черновиков» – сразу набело – имя их легион и цена им грош. Есть поэты – сплошные черновики. Гёльдерлин, напр<имер>, с четырьмя вариантами одного и того же стихотворения (абсолют, очевидно, им найден на небесах!)

Есть два рода поэтов: парнасцы и – хочется сказать – везувцы (-ийцы? нет, везувцы: рифма: безумцы). Везувий, десятилетия работая, сразу взрывается всем. (NB! Взрыв – из всех явлений природы – менее всего неожиданность.) Насколько такие взрывы нужны? В природе (а искусство – не иное), к счастью, вопросы не существуют, только ответы.

Б<орис> П<астернак> взрывается сокровищами.

16-го июня 1925 г.

у зубн<ого> врача

Потому что считали, что слишком мало – люди не давали мне НИЧЕГО.

Поэтому, должно быть, Б<орис> П<астернак> не посвятит мне ни одного стихо<творения>.

* * *

Боль. Даль.

* * *

Льзя.

* * *

<1926 год>

Тайна смерти Есенина… У этой смерти нет тайны. Она пуста. Умер от чего? Ни от чего: от ничего. Смерть Есенина равна жесту петли на шее. Есенин весь как на ладошке, и жизнь, и смерть. И лицо, и стихи. <…> Пустота иногда полна звуками. Вот Есенин.

7 февраля 1927 г.

Мечта о Прогулке в горах – сначала Савойи (купить путеводитель), потом – оказывается – того света. Он водит. Мечта о другой прогулке – здесь (выбрать место!) – я вожу. Оставить до лета, до годовщины его первого письма ко мне, ставя на воскрешающей силе сроков (NB! Додумать).

1928 год

Любовь без ревности есть любовь вне пола. Есть ли такая? 1) без ревности 2) вне пола. Есть любовь с невозможностью ревности, т. е. любовь несравненного, вне сравнения стоящего. Тáк, может ли Гёте ревновать любимую – к любому? (Ревность – ведь это некий низший заговор равных. Своего рода – братство. Одну дрянь променяла на другую дрянь.)

В ревности ведь элемент – признания соперника, хотя бы – права его на существование. Нельзя ревновать к тому, чего вообще не должно быть, к тому, которого вообще – нет. (А Пушкин – Дантес?) Нельзя ревновать к пустому месту (néant).

В ревности есть элемент равенства: ревность есть равенство. Нельзя ревновать к заведомо-низшему, соревноваться с заведомо-слабейшим тебя, здесь уже ревность замещается презрением.

Позвольте, но есть разные планы превосходства (соревнования). Бетховен превосходил любого – сущностью, но любой превосходил Бетховена – красотой. Гёте (80-ти лет) превосходил любого гением (и красотой!), но любой превосходил его молодостью.

Ревность от высшего к низшему (Бетховена – к Иксу, Гёте – к Игреку, Пушкина – к Дантесу) не есть ревность лица к лицу, а лица – к стихии, т. е. к красоте, молодости, скажем вежливо – шарму, которые есть – стихия (слепая).

К лицу ревновать не будешь, сам полюбишь! Гёте не может ревновать к Бетховену – вздор! Либо: не та ревность, боль – иного качества: боль – восторг, за которую – благодарность.

Но ревность Гёте к помощнику садовника, на к<оторого> загляделась его <·..> [142]142
  Обозначены пропуски в рукописи.


[Закрыть]
(я такого случая не знаю: наверное – был) – есть именно ревность в ее безысходности, ревность к стихии – и потому – стихийная.

Только не надо путать стихии – с данным, его «лицо» (не-лицо) удостаивать своей ревности (страдания). Надо знать, что терпишь от легиона: слепого и безымянного.

И чем нулевее соперник – тем полнее ревность: Пушкин – Дантес. (Нулевее – и как круглый нуль, и как последний нуль порядкового числительного: миллионный, ста-миллионный и т. д.)

В лице Дантеса Пушкин ревновал к нелицу. И – нелицом (пóлом – тем самым шармом!) был убит.

Лето 1928 г.

…Был большой спор о море, я единственная не люблю, то есть имею мужество в этом признаться. «Любить – обязывает. Любить море – обязывает быть рыбаком, матросом, – а лучше всего Байроном (и пловец, и певец!). Лежать возле моря – не значит любить. Любить – знать, любить – мочь, любить – платить по счету. Как я смею сказать, что люблю море, когда не плаваю, не гребу, не – не – не»… Никто не понимал. «Ах, море»…

…Любовь (даже к морю) – прежде всего – делать дело, иначе это тупик, как море для не пловца: меня.

Апрель 1930 г.

– Маяковский не только не прислуживался к Революции, а сидел за нее в тюрьме гимназистом 16 лет.

– Поэма Октябрь ничуть не хуже первых вещей.

– Умер вовсе не потому что Революция умерла – а потому что девушка не любила. И умер вовсе не потому что и одна умерла и другая не любила – потому что – как еще Наполеон сказал Гёте о Вертере – от двух вещей не умирают (Вертер: любовь и расстроенные дела), всегда – от одной. (Иногда – от всего, но это тоже – от одного.) Народное: двум смертям не бывать относится не только к смерти, а к причине смерти. Так, например. Блок умер не от подагры + астмы + еще чего-то, а – от тоски. Которая – одна. Всегда – одна!

– Самое обидное, чтó можно сейчас сделать М<аяков>скому (а сделать ему может сейчас – всё – всякий – на к<оторо>го он даже бы не плюнул!) – это сказать, что он умер разочаровавшись в <…>. Он был ей предан вплоть до двух (2-х) тысяч уплоченного налогу. Сила этой смерти – в том, что он умер в полной силе, на высоте дара и судьбы.

Поэтому я его не жалею, а на него (за него) – радуюсь.

3-го июня 1931 г.

Моя судьба – как поэта – в до-революционной России самовольная, а отчасти не-вольная выключенность из литературного) круга из-за раннего замужества с не-литератором (NB! редкий случай), раннего и страстного материнства, а главное – из-за рожденного отвращения ко всякой кружковщине. Встречи с поэтами (Эллисом, Максом Волошиным, О. Мандельштамом, Тихоном Чурилиным) не – поэта, а – человека, и еще больше – женщины: женщины, безумно любящей стихи. Читатель меня не знал, п<отому> ч<то> после двух первых – самонапечатанных, без издательства – детских книг – из-за той же литературной оторванности и собственной особости: ненавидела напр<имер> стихи в журналах – нигде не печаталась. Первые стихи в журнале – в Северных Записках, п<отому> ч<то> очень просили и очень понравились издатели, – в порядке дружбы. Сразу слава среди поэтов. До широкого круга не дошло, п<отому> ч<то> журнал был новый – и скоро кончился. Все скоро кончилось.

Революция. В 1918 г. читаю стихи в Кафе поэтов. Раз выступаю на вечере поэтесс. Успех – неизменный, особенно – Стенька Разин: «И звенят-звенят, звенят-звенят запястья: – Затонуло ты – Степанове – счастье!»

Перед отъездом из Р<оссии> выпускаю у Архипова (был такой!) маленькую книжечку «Версты» (сборничек) и Госиздат берет у меня Царь-Девицу и другие «Версты», большие.

* * *

Заграница.

В 1922 г. в Берлине, еще до меня, появляются книжки (собственно, отрывки из Ремесла) – Стихи к Блоку и Разлука.

Приехав, издаю Ремесло (стихи за 1921 г. по апрель 1922 г., т. е. отъезд из Р<оссии, Царь-Девицу – с чудовищными опечатками и Психею (сборник, по примете романтики), купленную Гржебиным еще в Р<оссии>. Потом, в Праге, в 1925 г. – Мóлодца. Потом, в Париже – каж<ется> в 1927 г. – После России (за к<отор>ую не получаю ни копейки).

Читателя в эмигр<ации> нет. Есть – на лучший конец – сто любящих. (NB! Гораздо больше, но 1) я их не знаю и не вижу 2) они – хоть тысячи! – для меня ничего не могут, п<отому> ч<то> у читателя в эмиграции нет голоса. Для полной справедливости скажу, что на мои рядовые вечера – именно на вечера – чтения: без всяких соблазнов! выхожу и читаю – годы подряд приходили все те же – приблизительно) 80-100 человек. Я свой зал знала в лицо. Иные из этих лиц, от времени до времени исчезали: умирали. 1938 г. Ванв.)

Моя внешняя литер<атурная> неудача – в выключенности из литер<атурного> круга, в отсутствии рядом человека, к<отор>ый бы занялся моими делами.

Внутренняя – нет, тоже внешняя! – ибо внутренние у меня были только удачи – в несвоевременности моего явления – чтó бы на двадцать лет раньше.

Мое время меня как действующую силу – смелó и смелó бы – во всякой стране (кроме одной огромной и нескольких, многих (еще – многих!) маленьких). Я ему не подошла идейно, как и оно мне. «Нам встречи нет, мы в разных странах». Я – в стане уединенных, а оно – пустыня со всё редеющими сторожевыми постами (скоро – просто кустами – с костями). Мало того, оно меня овражило и, естественно, огромчило, мне часто пришлось говорить (орать) на его языке – его голосом, «несвоим голосом», к<оторо>му предпочитаю – собственный, которому – тишину.

Моя неудача в эмиграции – в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху – там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров – не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и – странно бы ждать иного!

Еще – в полном отсутствии любящих мои стихи, в отсутствии их в моей жизни дней: некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться. Все (немногие) заняты – другим. В диком творческом одиночестве. Всё auf eigene Faust. [143]143
  На свой риск (нем.).


[Закрыть]
От темы вещи до данного слога (говорю именно о слогах). Ненавидя кружки, так хотела бы – друзей.

В душности моего быта. В задушевности им.

Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нибудь еще в России, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов – не дам.

Но знаю еще, что по сравнению с – хотя бы еще чешской захлестнутостью лирикой (1922 г. – 1925 г.) я иссохла, иссякла, – нищая. Но иссыхание, иссякновение – душевное, а не стихотворное. Глубинно-творческое, а не тетрадное.

Знаю еще, что стóит мне только взяться за перо…

Знаю еще, что все реже и реже за него берусь.

(NB! здесь говорю о лирике, т. е. отдельных лирических стихах, которые приходят – и, неосуществленные – уходят… 1938 г.)

Господи, дай мне до последнего вздоха пребыть героем труда:

– Итак, с Богом!

Июль 1931 г.

…Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна.) Это – Пушкин никогда мне не писал «Для берегов отчизны дальней» – но заповедь последнего его письма, последние строки его руки – мне, Борис! – «так нужно писать историю» (русскую историю в рассказах для детей)… Пушкин – негр (черная кровь. Фаэтон!) – самое обратное самоубийству – жизнь!

1931 г.

Не хотела бы быть ни Керн, ни Ризнич, ни даже Марией Раевской. Карамзиной. А еще лучше – няней. Ибо никому, никому, никогда – с такой щемящей нежностью:

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя…

Ведь Пушкин (как вся его порода) любя презирал, дружа – чтил, только Гончарову не презирал (понятие жены!).

1931 г.

Единственный памятник, который следовало бы сбить, – это памятник Николая I, убийцы Пушкина.

Или, щадя работу Клодта, надпись:

«Памятник, воздвигнутый самодержавием убийце Пушкина».

10-го июля 1931 г.

Встреча с внучкой Пушкина

Прихожу к Елене Николаевне Арнольд. У нее сидит дама – белобрысая – белорыбица – альбиноска, страшно-постная и скучная. Через несколько минут после моего прихода Е<лена> Н<иколаевна>, со свойственной ей бесцеремонностью, начинает ее – всячески выживать: – А Вам никуда не нужно идти? – М<ожет> б<ыть> Вам уже пора идти? – и так далее, и чем далее – тем грубее. Но дама – сидит, и Е<лена> Н<иколаевна>, когда убеждается, что сидеть – будет, глубоким, громким, даже не актерским, а декламаторским голосом – мне: – А Вы зна-аете, дорогая! кто у меня сидит? Я, робко: – Вы, кажется, сказали Г-жа Розен… Розен… – Розенмайер – что! Розенмайер – ничто. Эта дама – внучка Пушкина. Родная внучка Александра Сергеевича.

И я, ничего не успев: – Дочь – Сашки?!

За 6 лет Парижа я у Е<лены> Н<иколаевны> была в третий раз и ждала встретить у нее старую Т., «на которую» Е<лена> Н<иколаевна> меня и пригласила – и до того ждала, что сначала подивилась ее молодости (Т. – около 80-ти лет) и такой полной белобрысости. (И даже «Розен…» не смутило.)

И вместо нее – встречаю внучку Пушкина, бывающую у Е<лены> Н<иколаевны> раз в год и зашедшую случайно.

На вид – 45 лет – самый постный возраст! самый неудобоносимый и-выносимый, самый двусмысленный (сейчас, 1938 г. – мой, когда сам не знаешь – кто ты, на чтó похож, – впрочем, не сам, а сама, ибо у мужчин этого возраста нету) – итак, на вид 45 лет, но должна быть моложе, если не предполагать, что породила свою Светлану (названную, очевидно, в честь Пушкина, хотя это – Жуковский) 37-ми лет – чтó тоже возможно: всю жизнь собиралась – и разродилась.

О Светлане этой – Светике – говорит захлебываясь, показывает ф<отогра>фию и открытку: тоже белорыбица – в русском костюме, за к<отор>ый где-то, конечно, получила какой-то приз, а пишет – 8 лет – Je tan brase. [144]144
  Надо: je t’embrasse – обнимаю тебя (фр.).


[Закрыть]
Учится во французской школе. По-русски не читает и не пишет вовсе – и наверное не говорит. Сейчас – для точности – гостит в Баварии: оттуда анбразирует.

Итак – внучка Пушкина, родная дочь Александра Александровича, генерала, почетного опекуна, бывшего у нас в доме в Трехпрудном, куда ехал мимо дома Гончаровых, с нашим – смежным (наш – д. № 8, шоколадный, со ставнями, с двумя огромными серебряными тополями. Разобран в Рев<олюцию> на дрова), родная дочь пушкинского Сашки – и жена «маленького русского офицера», сидящего в Шарантоне (у Е<лены> Н<иколаевны> там сидит сын, и знакомство на этой почве).

Белобрысая, белобровая, белоглазая немка, никакая, рыбья, с полным ртом холодного приставшего к нёбу сала (жирно картавит).

– У Вас есть какой-нибудь листок Пушкина?

Она, с удовлетворением и даже горделивой улыбкой:

– Ни-че-го. Папá все отдал в Академию наук.

Узнала от нее, что оба пушкинских имения живы (в Револ<юцию> был упорный слух, что Михайловское сгорело) – но сильно запущены. Единственное собственное – не на вопрос – сведение (вставка в наш с Е<леной> Н<иколаевной> разговор) – что Ганнибал был куплен Петром за бутылку рома – сведение, к к<оторо>му уже Пушкин относился юмористически и уцелевшее только благодаря его реплике – насчет ваших предков, приносивших и уносивших царям ночные горшки (посудины).

Читаю Стихи к Пушкину, разрываюсь от волнения – что перед внучкой. Одиноко – разрываюсь, ибо не понимает ничего и не отзывается – никак. (Е<лена> Н<иколаевна>, за всех хвастливая, спешно объявляет ей, что я самая великая и знаменитая поэтесса и т. д. – чего наверное не думает.)

И – о Пушкине – всё.

На ком был женат «Сашка», чтобы так дочиста ни одной пушкинской черты? А м<ожет> б<ыть> – слишком поздно женился, когда своих уж – не бывает? Если ей сейчас – 40 лет, то родилась она в 1891 г., Пушкин умер в 1837 г. и Сашке (кажется) было 4 года, знач<ит> родился (ничего нет под рукой) в 1833 г. 1891–1833=58 л<ет>. Нет, еще могут быть, у Б<альмон>та и у Александра) И<вановича> Г<учкова> – чудные. Особенно – если пушкинская кровь (неутомимая). Так или иначе: бедная Светлана! Такая мать и шарантонский отец – пожалуй что и Пушкину не одолеть (уже не одолел: 8 лет и: je tan brase. Myp 9-ти лет не делал ни одной ошибки, а учился по-франц<узски> только год).

С увлечением – сладострастным хихиканьем и поддразниванием – говорит о квартире в 3 комнаты в Neuilly, к<отор>ую сняла на три месяца совместно с какой-то француженкой и русскими. – Кто же эти русские – или секрет? – хозяйка, по-настоящему увлеченная, – и для к<отор>ой «внучка Пушкина» не редкость, ибо знает ее – и цену ей (кáк выгоняла!!) – давно. – Никакого секрета нет и быть не может: все тайное станет явным (кроме тайны твоей наследственности). Имени русских, несмотря на бесстрастнейшие и подробнейшие расспросы хозяйки – не назвала.

Из моих стихов к Пушкину – самых понятных, то, с чего все и повелось: «Бич жандармов, бог студентов – Желчь мужей, услада жен» – не поняла ничего и не отозвалась ничем, ни звуком (даже: гмм…).

Внучка Пушкина – и я, внучка священника села Талиц.

Что же и где же – кровь.

Пушкин, при всем этом, конечно, присутствовал незримо, не мог не – хотя бы из-за юмора положения.

И, несмотря на: ни йоты, ни кровинки пушкинских, несмотря на (наконец, нашла!) рижскую мещанку – судорога благоговейного ужаса в горле, почти слезы, руку поцеловала бы, чувство реликвии – которого у меня нету к Пушкину – но тут два довода и вывода, к<отор>ые, из честности, оставляю оба:

первое:

ибо Пушкин – читаю, думаю, пишу – жив, в настоящем, даже смерть в настоящем, сейчас падает на снег, сейчас просит морошки – и всегда падает – всегда просит – и я его сверстница, я – тогда; она же – живое доказательство, что умер: Пушкин во времени – и неизбежно в прошлом – раз мы (внучки) приблизительно одного возраста

и второе:

ибо Пушкин – все-таки – моя мечта, мое творческое сочувствие, а эта – его живая кровь и жизнь, его вещественное доказательство, его четверть крови…

Из этого (кажется, для обоих – вывод, сейчас спешу, не успею додумать – вывод: насколько жизнь (живое) несравненно сильнее – физически-сильнее, ибо судорога, слезы, мороз по коже, поцелуй руки – физика – самой сильнейшей, самой живейшей мечты, самая убогая очевидность (осязаемость) самого божественного проникновения.

Казалось, не я это говорю, я, всю жизнь прожившая мечтой, не мне бы говорить, но – мое дело на земле – правда, хотя бы против себя и от всей своей жизни.

* * *

10 июля 1931 г.

(Сейчас для меня ясно: волнение другого порядка. Одно – «Для берегов отчизны дальней», другое – Сашкина дочка в комнате. Если последнее волнение сильней, то п<отому> ч<то> физика, вообще, сильней. Зубная боль сильнее (грубее) душевной. Но умирают – от душевной, от зубной – нет.

Сила еще не есть мерило вещи, это только – признак ее. И даже если от зубной боли пускают пулю в лоб – да, боль сильная, но и она и такая смерть – невысокого порядка.)

1933 год

Любопытна судьба этих стихов: от меня – к Борису, о Борисе и мне. Часто, и даже годы спустя, мне приходилось слышать: «Самое замеч<ательное> во всей книге», узнавать, что эти стихи – чьи-то любимые: гвоздь в доску и перст в рану. Оказывается, они большинством были поняты, как о нас (здесь) и тех (там), о нас и России, о нас вне России, без России.

И теперь, перечитывая: все, каждая строка совпадает, особенно:

 
Разбили нас – как колоду карт!
 

Строка, за выразительностью, тогда мною оставленная, но с огорчительным сознанием несоответствия образа: двух нельзя разбить как колоду, колода – множество, даже зрительно: карты летят.

Даже мое, самое личное, единоличное:

Который уж, ну – который март? (Месяц того потока стихов к Борису) март – почти что пароль нашего с Б<орисом> заговора – даже этот март оказался общим, всеобщим («Которую весну здесь сидим и сколько еще??»)

Редкий, редчайший случай расширения читателем писательского образа, обобщения, даже увечнения частности.

Ни о какой эмиграции и России, пиша, не думала. Ни секунды. Думала о себе и о Борисе. – И вот. —

1934 год

Myp – 23 февраля 1934 г. (9 л<ет> 23 дня) – 1-ый школьный год: Βξт я сегодня глядел на учительницу и думал: – Вот у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама – ведь хорошо пишет? – а ее никто не знает, п<отому> ч<то> она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы читали отвлеченные вещи. Так что же делать? Она же не может писать другие вещи.

21 июля 1935 г.

<Мур> (В ответ на мои стихи: Небо – синей знамени. Сосны – пучки пламени…) – Синее знамя? Синих знамен нет. Только у канáков пучки пламени? Но ведь сосны – зеленые. Я так не вижу, и никто не видит. У Вас белая горячка: синее знамя, красные сосны, зеленый змей, белый слон. Как? Вы не любите красивой природы? Вы – сумасшедшая! Ведь все любят пальмы, синее море, горностай, белых шлицов. Для кого Вы пишете? Для одной себя, Вы одна только можете понять, потому что Вы сами это написали!

16-го февраля 1936 г.

У П<астерна>ка только одна забота: зрительная (то есть смысловая) точность эпитета. У меня вся эта забота множится на бессмысленную слуховую точность звука, – смысла знать не знающую (на предначертанность звучания) звучать должно так-то, а значить то-то. И никаких!

* * *

Если бы мне на выбор – никогда не увидать России – или никогда не увидать своих черновых тетрадей (хотя бы этой, с вариантами Ц<арской> Семьи) – не задумываясь, сразу. И ясно – чтó.

Россия без меня обойдется, тетради – нет.

Я без России обойдусь, без тетрадей – нет.

Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать – жить. Т. е. всё осуществляется и даже живется (понимается <…>) только в тетради. А в жизни – что? В жизни – хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни – функция и отсутствие. К<отор>ое другие наивно принимают за максимальное присутствие, до к<отор>ого моему так же далёко, как моей разговорной (говорят – блестящей) речи – до моей писаной. Если бы я в жизни присутствовала… – Нет такой жизни, которая бы вынесла мое присутствие. Скромный пример: моя попытка присутствия всегда разбивала – не жизни (слава Богу! 2) это может и каждая мидинетка), а самоё жизнь. – Это не жизнь, а сон какой-то… С Вами не живешь, а паришь! (Или – «горишь») – и эти слова мне говорились иначе, чем мидинетке или актрисе, уже потому что не радостно, а испуганно, восхищенно-устрашенно – и устрашенно побеждало, т. е. человек из орлиных когтей моего восхищения: восхищения – вырывался – или я сама выпускала – и – разбивался? нет, потерев лоб или затылок – разгибался как резиновый. И жил дальше. А я жила – дальше, то есть дальше писала. Это история моей каждой любви.

Май 1936 год

Мне нечего давать в С<овременные> 3<аписки>, потому что все стихи недописаны: в последнюю секунду уверенность, что можно – или отчаяние, что дóлжно – данную строку (иногда дело в слове) сделать лучше.

1930-е годы

Оставьте меня, потрясения, войны и т. д. У меня свои события: свой дар и своя обида – о, за него, не за себя.

Летопись своей судьбы.

Свое самособытие.

Войны и потрясения станут школьной невнятицей, как те войны, которые учили – мы, а мое – вечно будет петь.

15-го марта 1939 г.

15-го марта 1939 г. – вход в Прагу. В 7 ч. 45 мни. освещается градчанский зáмок, взвивается флаг. Вся Прага – на площади: последний гимн, вся толпа поет и плачет. 16-го – сплошной парад, оркестры военной муз<ыки>, вся Прага залита офицерами. Толпа идет к Памятнику павшим (Monument aux morts) – за независимость Чехии: толпа нашла свою дорогу.

Тáк что мое «Можно ль, чтоб века бич слепоок родину света взял под сапог» – сказанное тогда в сентябре и недосказанное, потому что не знала: где радий? в отобранных или неотобр<анных> областях? – сбылось: вся родина (света) взята под сапог!

8 апреля 1939 г.

Страстная Суббота – 8-го апреля 1939 г. Пастёр. – Вчера сожрали Албанию. Скипер вопил на всех языках: Спасите Албанию! (S. О. S.) Потрясающая телегр<амма> какого-то министра – захватчику: 500 л<ет> назад варварами были – азиаты… У азиатов были руки в нашей крови… <Муссолини?>, пока не поздно… Мы – не сдадимся. Нам честь – дороже жизни. В наш край вы придете по трупам, не только мужчин, но и женщин… – Attention! Tirana parle… Attention! Tirana parle… [145]145
  Внимание! Говорит Тирана… Внимание! Говорит Тирана… (фр.).


[Закрыть]
– и безумный (нарочный) треск морса – не незаглушающего. 100000 ит<альянцев> – (иные говор<ят> сорок: всё равно) напали на стр<ану> с милл<ионом> населения. Жена короля Зогу – Джеральдина – бежала с 2-дневным сыном… Нынче, в Страстную Субботу, итальянцы вошли в Тирану и Скутари. Население ушло в горы. Нет пуль – бросают камни. – «Черногорцы, что такое?…» И Тироль. И Кавказ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю