Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Марина и Сергей Дяченко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– Свадьба, парень – это не похороны. Можно отложить. Машина – не ребенок. Можно бросить. Все можно. Прокофьевну помнишь? Боялась не дожить до того дня, когда Игорька из тюрьмы выпустят. Потому что Игорьку девять лет светило. И не дожила бы, как оказалась… так и так не дожила. Парень все равно сядет… Но это хоть понятно. Это мать. А ты… – он запнулся. Испытующе уставился на Мишу. На лице его лежала будто подвижная сетка тени. Это метались, облепив лампочку, мелкие крылатые твари. В чашке остывшего чая отражалось темное небо и подсвеченные пряди винограда. Миша представил, как мама отсчитывает в стакан остро пахнущие капли. Пятьдесят… Шестьдесят… Выпивает залпом. Хотя тревожиться, во общем-то, не о чем. Он взрослый, он дозвонился и телеграмму дал. А с «работодателями»… вот черт, совсем плохо. Ничего им объяснить не получится, за этот железный хлам с него снимут и шерсть, и шкуру.
– Я бы что угодно отдал, чтобы эта дрянь все-таки завелась, – сказал он с нервным смешком. – Вся поездка идиотская – сперва меня чуть не ограбили, потом чуть не надули, потом застрял…
– Все, что угодно – это как? – после паузы спросил Анатолий. Высоко в небе шумели сосны. На стол шлепнулась серая бабочка с обожженными крыльями.
– Ладно, – Анатолий коротко вздохнул и сощелкнул неудачницу на землю. – Ладно… хорошо. Может быть, ты прав, это такая мелочь… какой-то там мотор. Старая машина. Несколько тысяч американских зеленых бумажек. Зато для тебя это важно… важно? Миша вздохнул. Анатолий сцепил пальцы:
– Прокофьевну угораздило… прямо, можно сказать, на твоих глазах. Вытащить сына из тюрьмы. Пять лет жизни. А ей, как выяснилось, оставалось меньше, чем пять лет. Она отдала все, без остатка. Игорек вернулся. Ты видел этого Игорька? Миша молчал. Лампочка чуть покачивалась, бесформенные тени двигались, придавая странному разговору привкус нереальности.
– Стоит этот паскудный Игорек пяти лет жизни? А? Миша молчал.
– Поедешь, как миленький, автобусом, – задумчиво сказал Анатолий. Миша молчал.
– Что, трясти тебя будут, деньги выбивать? Займешь денег, сюда приедешь с тягачом. Свадьба сорвется? Так не бросит же тебя невеста, а если бросит – туда ей и дорога… Мать волнуется? Так ты же звонил! Совершеннолетний мужик… ты совершеннолетний? Ах да, у тебя же права водительские. Сколько тебе лет, кстати?
– Двадцать, – сказал Миша сухими губами.
– И кажется, что сто лет впереди? Бесконечность? Вот ты бы пять лет своей будущей жизни отдал бы, не глядя?
– Пять лет? – спросил Миша. Помолчал. Неуверенно улыбнулся. – За то, чтобы тачка завелась? Пять лет?!
– Жалко, – Анатолий кивнул. – Хорошо, пяти лет тебе жалко. Правильный, значит, человек, жизнелюб… А месяц? Месяц жизни? Всего-навсего? Невозмутимый хуторянин подался вперед, глаза его блестели. Еще и сумасшедший, устало подумал Миша. Вспомнил эту самую Прокофьевну. И вспомнил непонятно чей ночной крик, тот самый, от которого сердце прилипло к пяткам. Некстати вспомнил – озяб.
– Да запросто, – сказал почти весело. – Месяца не жалко. Тот старик, которым я буду, больной, разбитый… А вдруг, – он поежился, – и парализованный? Лишний месяц… страданий…
– Дурак, – холодно сказал Анатолий. Встал и ушел к воротам. Миша остался за столом один – будто оплеванный. Сделалось стыдно. Сделалось гадко, как от пошлой шутки. И пришла злость на Анатолия, да такая, что хоть уходи, не оглядываясь, по ночной дороге, как несколько дней назад ушла Прокофьевна… Ночью приснилась Юлька. Древняя раскладушка трещала, скрипела и под утро, наконец, обвалилась.
* * *
С помощью Вовы и Димы он вытолкал машину за ворота. Потом сел за руль, и близнецы сперва затолкали машину на горку, а потом спихнули под уклон. Горка была не то чтобы крутая, но длинная, и у машины был шанс разогнаться. Опять ничего не вышло. Мотор не подумал даже чихнуть; машина долго катилась в траурной тишине, Миша сперва суетился, потом перестал, только смотрел на дорогу перед собой и повторял себе под нос:
– Что же ты делаешь, Рома… Что же ты, зараза, творишь… «Рому» начало трясти на колдобинах, и Миша притормозил. Так. Вернулись, откуда пришли. Несколько дней назад Миша радовался, когда сдохшую «тачку» удалось закатить во двор. Теперь «Рома» снова стоял посреди проселочной дороги, по которой волей судеб почти не ездят машины. Берегут соляру. Миша выбрался из машины и сел на обочину. День прошел в ожидании; пропылил бензовоз и не остановился. Не остановился грузовик с коровой в кузове; облепленный грязью старинный «бобик» внял Мишиным жестам и притормозил, но помочь не смог. Водитель покопался у «Ромы» под капотом и отступил:
– А, старье, оно отчего хочешь заглохнет… И аккумулятор, кажется, сел… И вообще… «Бобик» торопился, и потому отбуксировать «Рому» взялся только до хутора. Близнецы молча открыли перед Мишей ворота. Смеркалось. Где-то в лесу хлопали крылья. Закричала птица – далеко, но прочувственно. Возможно, ее выследили и теперь ели. Анатолий сидел за столом и пил. Миша впервые видел его за рюмкой – кажется, даже на поминках Прокофьевны двухметровый хозяин хутора только пригубливал.
– Садись… не бойся, поить не стану. Самогон дрянной… Миша сел на край скамейки. Есть хотелось до головокружения. На блюде веером лежали маринованные огурчики, ломтики ветчины, хлеба, сыра.
– Ешь… Следовало, наверное, отказаться – но Миша не смог.
– Странный ты парень, – Анатолий вздохнул. – Беспомощный. Простого дела сделать не можешь. Как только твоя баба за тебя идет? Миша задержал дыхание – и не поперхнулся. Как можно тщательнее прожевал соленую ветчину.
– Надоел ты мне, а выгнать жалко, – пробормотал Анатолий. – Ладно, отдавай месяц жизни. Заведется твоя тачка. Только идиотизм это – жизнь на железо менять. Ну?
– Берите месяц, – сказал Миша, давясь хлебом. – Мне не жалко. Хотел добавить «вы мне тоже надоели», но не стал. Анатолий опустил на стол тяжелый кулак, так, что подпрыгнуло блюдо:
– Ладно. Иди! Заводи! Миша поморщился. Но встал, сунул руки в карманы, побрел к машине. Сам не зная зачем. Через темный двор, по траве, по росе, так что заскорузлые уже кроссовки сделались тяжелыми, как два ведра воды… Закричало небо. Уже знакомая ледяная иголка нанизала Мишу на себя, так, что болезненно поджался живот, и захотелось срочно посидеть в кустах. Миша споткнулся и упал на четвереньки. И крик ушел. Джинсы промокли, но, по счастью, только на коленях. Скрежеща зубами, Миша поднял грязный кулак и погрозил ночному небу. Чертовы совы… если это, конечно, сова… Альфа-Ромео молочно светился в темноте. Миша бездумно открыл дверцу, сел за руль, обхватил себя за плечи. Чертов сон… проснуться бы… Автоматически повернул ключ. Тик-тик-тик… Трррррр! С полоборота завелся мотор. Запрыгал руль, вся машина затряслась, требуя движения, газа, скорости. Мишина рука испуганно дернула ключ обратно. Мотор послушно замолчал. В салоне воняло выхлопным дымом. Трясущейся рукой он повернул ключ снова, будто юный взломщик, впервые идущий на дело. Мотор подхватился на второй секунде. Мотор работал, приглашая в путь, а Миша сидел за рулем, и долгих десять минут чувствовал себя мальчиком, выигравшим в лотерею билет в Париж. Потом вылез наружу. Мотор работал; машина нетерпеливо тряслась. Скорее забрать свой рюкзак. Кинуть на заднее сидение… Не ждать утра, тогда к полудню он будет уже дома… Он споткнулся. Замедлил шаги. Остановился. Пошатывась, вернулся к машине. Мотор работал. Миша оглянулся – туда, где покачивалась среди веток единственная голая лампочка, где сидел за дощатым столом очень высокий сгорбленный человек, причем бутылка мутной жидкости перед ним опустела наполовину. И пришел страх. …Воющая «Скорая помощь», плитки больничного пола, и на нем раздавленный шприц. Темная лужица. Башня-капельница, серый в трещинах потолок. Все… Мотор работал.
– Да заткнись ты! – Миша повернул в гнезде ключ; стало тихо-тихо, только комар, залетевший в машину и уже нанюхавшийся выхлопного дыма, жалобно звенел под ветровым стеклом. Миша испугался, что мотор умолк уже навсегда и чудо убито. Новый поворот ключа. Тик-тик-тик. Р-ррррр! Миша закусил губу и побрел к дому. Где-то на полдороги у него потемнело в глазах.
* * *
– Ты дыши, – сказал Анатолий. – И голову держи повыше. И просто спокойно посиди. Вот так. Миша пил холодную, до ломоты в зубах, воду. В воде плавали шестьдесят капель валерьянки.
– Ехать в ночь тебе не надо. Въедешь в колдобину, разобьешь рыдван до состояния хлама… он и так, правда, хлам. И не берись больше за такую работу. Найди чего-нибудь поспокойнее. Миша послушно кивнул, отчего голова закружилась с новой силой. Анатолий принял из Мишиной руки опустевший стакан. Валерьянка воняла на всю комнату.
– А есть такие, которым все пофиг, – тихо сказал Анатолий. – Жили-жили, померли… Пока молодой. Всего хочется. Жизни много, – он засмеялся. – Так? Миша проглотил слюну.
– Не бойся, – Анатолий усмехнулся. – Я пошутил спьяну. А у твоей тачки контакты окислились… Наверное. Нет, ты не дергайся, ТЕПЕРЬ она будет заводиться. Безотказно. Миша сжал зубы. Страх не отпускал. Страх непоправимой ошибки.
* * *
Тридцать дней – это ведь не тридцать лет, правда? Миша выехал на рассвете. «Рома» завелся с полоборота. Поднималось солнце. В приоткрытое окно дул лесной ветер, в жизни не знавший ни выхлопов, ни гари, и к его запаху упоительно примешивался дух живой, исправной машины. Миша вырулил на шоссе. И вдавил педаль в пол, наслаждаясь скоростью ради скорости. Движением ради движения. А потом испуганно притормозил. Снизил обороты, охотно пропуская торопыг, без сожаления провожая взглядом сиюминутных победителей, которые доберутся до цели раньше. По крайней мере, сегодня. А он, Миша, слишком любит жизнь. Опять-таки сегодня. А вчера ему было страшно из-за проданных тридцати дней. Но тридцать дней – это не тридцать лет… а в жизни так много соблазнов. И больше нет ничего непреодолимого. Стоит только однажды вернуться.
Слепой василиск
Когда грохнуло в третий раз на полигоне, село наше переселили в предгорья – от прежних мест подальше. Подъемные выдали, обустроиться помогли, в общем, не все так плохо, хотя чужое место – оно чужое и есть, и прежняя хата нет-нет да и снится…
Отец мой на старом кладбище остался, в зоне отчуждения за колючей проволокой, а мать уже здесь, на новом похоронили. Развели их. Место красивое – рядом горы. Земля хорошая; работы нет никакой, только огород. Рядышком, за перевалом, село василисков – межа их земли колышками помечена, и камень стоит. Лысый такой, в лыжном костюме. Покатался один на лыжах…
Не местный, местные туда не ходят. Нет охотников. Хотя с василисками у сельчан забот как раз и не было – они тихо за перевалом сидели, пока к ним не сунешься, никого не трогали. А донимали лесные братья, с позапрошлой войны на горах застрявшие и только разбоем и живые. Баб, правда, только грабили да насильничали иногда, зато мужиков, если поймают, живыми не выпускали. Не любили мужиков, особенно молодых.
Через три года, как переселились, я техникум закончил. Мать к тому времени уже похоронили; вернулся я к сестре. То есть не совсем чтобы вернулся; решать надо было, как дальше жить, куда податься, ну и вообще… Сестра меня на станции встретила; пока автобуса ждали, она и говорит: – Ты не пугайся только. Василиск у меня живет. Я молчу. Не было такого, чтобы василиски в людских селах жили. Врет, думаю. – Не вру, – говорит. – Слепенький он. Слепой. Его свои-то и выгнали. У меня живет. Слепые – они безопасные…
Молчу. Приехали. Дом новый, обустроилась Надюха, уют навела, ничего не скажешь; красоту вокруг заводить, это она с пеленок любила. Только я сел к столу – входит. Батюшки-светы, высоченный – под балку, тощий, как вобла, кожа, как молоко, волосы бесцветные – альбинос… И очечки черные, будто на пляже. Неуверенно так, под стеночкой, хоп – и сел на край скамейки. Присмотрелся я – ну точно василиск. Чистокровный.
– Ну, Надюха, – говорю потом. – Где же ты такое добро откопала?
Надулась. Сидит, как помидорина; сопит. Как, бывало, в детстве, когда застукаешь ее, что сама с собой в голос говорит. Была у нее такая привычка – уйти подальше в поле, с деревьями секретничать, с муравьями в игры играть… Сопит.
– Извини, – говорю, – если что-то не так сказал. Только удивительно мне. – Удивительно, – говорит. – Мужиков у нас мало, кто ж из вас в селе удержится… А ты на меня посмотри. Красавица, да? А Надюха, надо сказать, и впрямь. Заячья губа у нее с рождения. Рябая, маленькая, рыжая; мне она сестра, так я как-то и не задумывался…
– А он, – говорит, – красивый парень. И сильный. И не пьет… А что слепой… Так он наощупь приспособился. И корову выдоит, и дрова поколет… И… И покраснела сильней. – Ну, – говорю, – твое дело. Прости…
– Пожалела я его, – говорит тихо. – Свои его прогнали. Куда ему? Слепой…
– Да, – говорю. – Конечно.
И стали говорить обо мне. Где работу искать да как быть теперь; Надюха давай меня уговаривать, чтобы в селе остался. Работа, мол, будет, место хорошее, мужики очень нужны… И Варька за мной сохнет еще со школы. Ну, про Варьку я и без нее знал… Поговорили. На другой день встретил и Варьку. Увидела меня, так чуть с велосипеда не свалилась – почту развозила… О том, о сем, и тоже давай рассказывать, как тут у них все хорошо, как мужики нужны, а особенно образованные, и какой у нее дом новый, и мотороллер, и машину купить собирается… Распрощались. Погнала на велике так, что ветер засвистел. А я дальше пошел. Улица новая, дома одинаковые, из силикатного кирпича. Деревьев нет – одни прутики, когда еще вырастут… Дом теперь здесь. Родина…
Хотел водки купить – магазин закрыт. А тут и автобус подкатывает; подумал я, плюнул в пыль, поехал на станцию и купил билет на последние деньги, на послезавтра – обратно в город… Надюхе ничего не сказал.
На другое утро пошел посмотреть, что тут за горы. Хорошо. Солнце светит; озеро рядом, на полянке овцы пасутся, и Надюхин василиск сидит в темных очочках, на дудке тихонько играет. Красота… А у меня в нагрудном кармане билет лежит. А если, думаю, плюнуть и билет сдать? Варька – красавица… Дом – полная чаша, одна у родителей… Хозяйство будет, дети родятся, а мотороллер я с пацанячьих лет мечтал оседлать… Смотрю на горы и думаю. Вдруг – будто холодом в затылок. Оборачиваюсь… Как они подошли-то так близко?! Лесные братья; ничего не вижу, только как ножи под солнцем горят. Стальные лезвия…
Клянусь – ничего умного подумать не успел. Знаю, что жизни моей полминуты осталось, и ничего не могу придумать, только про мотороллер Варькин. Что не довелось на мотороллере. Вот так. И тут этот первый, который ко мне уже с ножом подбегает – этот первый подпрыгивает как-то неправильно и валится мне под ноги, я смотрю на него, нож в руке стальной, а сама рука… Прожилочками уже. Базальт. Я не понял сперва…
Камень! Камень! Памятник лежит, руки растопырив, правая нога носком в землю, левая пяткой в небо… Те прочие, что позади бежали, те раньше меня все уразумели. Они же рядом с василисками бок о бок живут; раз – и нет никого, только ветки на опушке шатаются, да каменный мужик лежит, да очочки черные в траве валяются… А глаза у альбиноса красные. Это потом уже знающие люди мне сказали, что никаких слепых василисков в природе не существует и существовать не может. А тогда я только смотрел ему в глаза – да и все. Свидетелей, кроме меня, нет; ему ведь все равно, сколько человеко-камней с обрыва в озеро навернуть – один или два… И тогда я полез в нагрудный карман за билетом. Лезу, а рука трусится… А он смотрит. Вытащил я билет, показал; число показал, ни слова не говоря. Уезжаю, мол. Нездешний я; что мне до ваших дел – ни помочь, ни помешать… Он посмотрел на билет, на станцию назначения, на число. Поднял свои очочки с травы и снова на дудке заиграл. А я обратно пошел. И Надюхе – Надюхе, конечно же, ни слова не сказал!
А на другой день потихоньку сел в поезд, Надюхе записку оставил… Подло, конечно… Но… Я вот думаю – а если бы у меня этого билета в кармане не было? И еще – а если бы не лесные братья, не шухер этот – остался бы я в селе? И еще… никак понять не могу. Чего он с ней живет, с рябухой, с заячьей губой? Что он нашел в ней?
Крыло
Уважаемые читатели!
В журнале «Радуга» (1’2000) опубликован наш рассказ «Крыло», причем публикация едва не привела к драке соавторов. Дело в том, что рассказ существует в двух вариантах, и взгляды на них Марины и Сергея диаметрально разошлись. Мы просили бы наших читателей аргументированно разрешить наш спор; ни один из нас не сомневается в своей правоте.
Итак, какой вариант рассказа вы предпочитаете? Нам были бы очень интересны ваши аргументы. Они могут оказаться решающими, какой из вариантов финала поместить в одном из наших сборников.
Свои ответы можете оставить в гостевой книге.
* * *
Двор стоял опрокинутым колодцем, и на квадратном дне его плавали облака. Внизу, там, где стенки колодца упирались в асфальт, цветными фишками ночевали машины. Утром и днем их было мало, и освободившееся пространство покрывалось меловыми узорами – девчонки расчерчивали «классики», мальчишки – площадку для игры в «квадрата». Иногда билось стекло, и голоса взметывались, ударяясь о стенки колодца, высоко-высоко, к самому дну. К облакам. Вечером машины возвращались, выстраивались в ряды, и каждая прятала под брюхом свою частичку мелового узора. Лето было длинное; в распоряжении Егора оказался целый балкон, три метра в длину и полтора в ширину, огромный балкон, на котором без труда можно развернуть самую тяжелую, самую неуклюжую коляску. Вечером на всех четырех стенах колодца загорались окна. Высвечивались электроогнями сотни, тысячи судеб, защищенных от чужого взгляда только тонкой тканью штор, а шторы падали небрежно, оставляя неприкрытыми целые лоскуты вечерней жизни… Тогда Егор брал бинокль, ложился локтями на облупившийся поручень балкона и смотрел. Он видел люстры и обои, закопченную кафельную плитку, чьи-то белые майки на веревках, халаты, поцелуи, скандалы, уроки, тени на стенах, мутные голубые глаза телевизоров, дни рождения, посуду на полках, обеды и ужины, хитрости, измены, слезы. Люди жили и хорошо, и плохо. И спокойно, и нервно. Разводились и сходились опять; одинокий толстячок с шестого этажа наконец-то женился и вот уже три месяца был счастлив. Мальчишке с седьмого, ровеснику Егора, купили велосипед; странноватый парень с пятого куда-то пропал, окна стояли темные, и пылились на подоконнике шеренги пустых бутылок… Старушка с седьмого этажа была Егору симпатичнее прочих жильцов. Каждое утро она выходила на свой балкон, чтобы срезать к завтраку пять перышек лука, росшего вместе с петрушкой и чернобривцами в цветочных ящиках; она делала это с таким трогательным постоянством, что Егору стало не по себе, когда однажды утром лук на балконе остался нетронутым… Он видел, как собравшиеся на поминки гости напились в драбадан, а старушкин зять, дородный мужчина лет пятидесяти, забыл даже притворяться, будто чем-то огорчен… Прошло десять дней, и старушка забылась. Мальчишка с седьмого этажа колесил по двору и не давал приятелям прокатиться. Солнце редко заглядывало на балкон Егора – окна их с мамой квартиры были обращены на север. Зато противоположная сторона колодца была освещена совсем не плохо, и Егора это устраивало, он мог продолжать наблюдения не только вечером, но и днем… На четвертом родились близнецы. Семейство с шестого уехало в отпуск. А на пятом затеяли не то ремонт, не то переезд. Нет, все-таки переезд; теперь Егор целыми днями наблюдал, как старые хозяева опустошают комнаты и грузят на грузовики утварь, и как потом появляются новые хозяева, как они выметают мусор и меняют обои, как приколачивают карнизы и вешают на них цветные занавески – тонкие, почти прозрачные, так что заглянуть за них по-прежнему не составляло для Егора никакого труда… У новых жильцов была дочь. Наверное, она была чуть старше Егора; во всяком случае, вытягиваясь на кровати и сопоставляя длину своего тела с высотой дверного косяка, он пришел к выводу, что девочка из квартиры напротив чуть выше его ростом. Всего на несколько сантиметров. Они поднимались все вместе – около восьми. Девочка в ночной сорочке шлепала в ванную и долго сидела там, мать и отец по очереди торопили ее; наконец она появлялась в халатике и шла на кухню, где почти вовсе не было занавески. Она была немножко ленива, эта девочка – медленно размазывала масло по одному-единственному куску хлеба, пока ее мама успевали либо яичницу пожарить, либо сварить кашу, либо разогреть приготовленное с вечера жаркое… Девочка мазала масло на хлеб – и почему-то мечтательно улыбалась. Егор долго не мог рассмотреть цвет ее глаз. Разумеется, обладатели светло-русых волос обычно носят голубые глаза – но у этой девочки глаза были карие. Егор разглядел их, когда однажды она долго плакала у окна… (Тогда он впервые пожалел, что она почему-то не видит его. Если бы она его видела – он бы помахал ей рукой, или скорчил рожу, или еще как-то попытался бы ее развеселить…) После завтрака она обычно гуляла во дворе, с девчонками. Сверху он видел их макушки, да еще ноги в разноцветных сандаликах, ноги, топчущие разлинованный асфальт, удерживающие в натянутом состоянии длинную резинку или пинающие цветной мячик; девочка из квартиры напротив часто выходила во двор с бадминтонными ракетками, и это нравилось Егору больше всего, потому что, подбрасывая воланчик, девочка смотрела вверх, и Егор вместо светлого затылка с пробором от двух тугих «хвостов» видел запрокинутое серьезное лицо… Жаль, что перебрасываться воланчиком во дворе было почти невозможно. Сквозняками тянуло из четырех подворотен, воздушные потоки отражались от разогретых стен, ветер метался в замкнутом пространстве и закручивал над асфальтом миниатюрные пылевые смерчики, а воланчик летел совсем не туда, куда направила его ракетка… Отец девочки уходил на работу утром и возвращался поздно вечером; субботу он почти полностью проводил за письменным столом, склонясь над бумагами – Егор, напрягая зрение, иногда различал на них какие-то хитрые чертежи. А воскресным утром Егор со щемящей ревностью наблюдал, как семейство собирается на прогулку, как отец с дочкой надевают джинсы с кроссовками, отправляясь на пикник, либо наряжаются, собираясь в театр или в гости, либо долго пререкаются, никак не в состоянии выбрать занятие на сегодня, и наконец мать отправляется с сумками на базар, а отец принимается чистить на балконе ковры… Егор смотрел, как девочка играет со своими куклами. Она немного стеснялась родителей; когда ее заставали с куклой в руках, смущалась и делала вид, что совершенно к кукле равнодушна; у нее было при этом такое уморительно-взрослое лицо, что Егор, не удержавшись, улыбался. Егор смотрел, как девочка поливает свой единственный кактус, большой, похожий на голову зеленого марсианского младенца. Непонятно, зачем поливает – кактусы живут в пустыне и не видят дождя по десять недель…. Однажды ее родители серьезно поссорились. Егор давно научился отличать простую размолвку от тягостной трещины, разделявшей жизнь на «до» и «после»; тогда-то он и разглядел цвет девочкиных глаз, и впервые пожалел, что не может ее окликнуть… Три или четыре дня минули в безвременьи – а потом пошатнувшийся было мир вернулся на прежнюю устойчивую позицию, девочкины родители надежно помирились, и к Егору вернулась возможность каждый вечер наблюдать за семейным ужином. За маленьким столом на их маленькой пестрой кухоньке оставалось пустым одно место. Так всегда бывает, когда трое садятся за прямоугольный стол; Егору нравилось мечтать, что это его место. Что неуклюжая инвалидная коляска смогла бы, пожалуй, уместиться за этим столом – между стеной и белым боком холодильника… Близилась осень. Лето было очень длинное, но теперь близилась осень. По утрам Егор кутался в плед; летний распорядок ветров, уже изученный им досконально, потихоньку менялся. Сильнее становился холодный сквозняк из западной подворотни, а восходящие теплые потоки уже не имели той прежней, июльской силы. Однажды утром, глядя, как светловолосая девочка развешивает на балконе белье, Егор подумал, что хорошо бы с ней поговорить. Эта мысль и раньше приходила ему в голову; к несчастью, он не знал, с чего начать разговор, а без такого знания о какой беседе может идти речь? Девочка развешивала колготки, легкомысленно болтающие длинными мокрыми ногами, белые наволочки с вышитыми цветами, маленькие разноцветные трусики, трепетавшие на ветру, как сигнальные флажки… По ее голым до локтя рукам скатывались капли воды, во всяком случае Егору казалось, что он видит эти капли. Егор подумал, что ее руки такие тонкие, что он, пожалуй, мог бы обхватить ее предплечье большим и средним пальцем одной ладони. И что обязательно надо сказать ей, что кактусы не поливают каждый день. И что ему очень хочется увидеть ее глаза вблизи. И проверить, действительно ли они такие темные, как показалось ему в тот день, когда девочка плакала. На балкон вышла девочкина мама; она назвала девочку по имени, и Егор почувствовал – впервые за много месяцев! – как радостно колотится сердце. Потому что по губам женщины он совершенно точно прочитал девочкино имя. Раньше он сомневался – зовут ее Оля или Юля, или даже Марина; теперь оказалось, что зовут ее Аля, Алина – и тем самым разъяснились все его предыдущие ошибки. Тогда он подумал, что если он знает ее имя – это дает ему определенные права. Более того – он ЗНАЕТ, с чего начать разговор… Он улыбнулся. В ящике письменного стола полным-полно было бумаги – и разлинованных тетрадок, и отдельных желтых листов, и белых мелованных, и даже несколько тонких пергаментных листиков… Егор неторопливо, тщательно загнул уголок разлинованного листа. Потом второй; потом повторил ту же процедуру с новыми уголками; крылья должны были идеально соответствовать друг другу, а потому Егор не спешил и старался все делать очень аккуратно. Отогнул закрылки. Для пробы пустил самолетик вдоль комнаты – получилось хорошо. С трудом, помогая себе пластмассовой гимнастической палкой, вытащил самолет из дальнего угла, куда тот завалился. Выкатился на балкон; было двенадцать часов дня, из восточной подворотни тянуло порывисто и влажно, из южной – слабо, но постоянно, солнце скрывалось за облаками и не могло внести в игру ветров хоть сколько-нибудь ощутимую лепту… Егор послюнил палец, дождался, пока ветер, по его ощущениям, ослабеет, и пустил самолетик в неверный воздух перевернутого колодца.
Самолетик пролетел несколько метров по прямой, потом нырнул в воздушную яму, кувыркнулся в воздухе; чудом вышел из штопора, встал на крыло и полетел прочь, потихоньку снижаясь, пока и не скрылся на чьем-то балконе, чьем-то постороннем, пыльном, увешанном линялыми пеленками балконе… Второй самолетик долетел до самого дня колодца и лег на разлинованный «классиками» асфальт. Лето заканчивалось. Девочка готовилась к школе; облокотившись о перила, Егор смотрел, как она вертится перед зеркалом в коротеньком форменном платьице. Вероятно, она очень выросла за лето; вероятно, именно об этом ей сказала появившаяся из кухни мама. Девочка вздохнула и принялась стаскивать платьице через голову; тоненькая майка задралась, и Егор, прежде наблюдавший в свой бинокль за совершенно взрослыми людьми и повидавший немало интересного и запретного, невольно вздрогнул. И опустил глаза. Ему по-прежнему хотелось смотреть, даже больше, чем когда-либо: его жгло любопытство, и даже не совсем любопытство, а какое-то новое, не менее жгучее желание; вместе с тем он откуда-то знал, что, если он не отвернется сейчас – потеряет право шепотом называть ее по имени… А ведь в последнее время это было его любимым развлечением – засыпая, шептать в темноту, будто окликая: «Аля!»… Он стал вырезать из газет прогноз погоды на завтра. Его интересовали не температура и не облачность, а только сила и направление ветра. Впрочем, он скоро понял, что и температура, и облачность, и даже влажность вносят свою лепту в устройство розы ветров. Она снилась ему – исполинский, грозной красоты цветок, заполняющий пространство ветрами-лепестками. Егор не раз смотрел, как теряются воробьи, попадая в завихрения воздушных струй. Как бьются уносимые ветром бабочки… Он придумывал все новые устройства стабилизаторов, но все его изобретения отказывались работать на практике, и крылья шлепались на чужие балконы, на крыши машин, на асфальт. Вечером тридцать первого августа девочка долго стояла на балконе, и Егор понял, что она прощается с летом. С каникулами, с привольной жизнью; наверное, ей предстоит пойти в новую школу, в новый класс, и целых несколько недель ее так и будут звать – «новенькая»… Осень стояла теплая и сухая. Перед рассветом ветер чуть стихал, но воздух был такой холодный и влажный, что крылья сразу проваливались в него, и самолетик стремительно терял высоту. К моменту, когда воздух прогревался, начинались уже сквозняки из четырех подворотен; после полудня – если погода была солнечная – от обращенной на восток стены начинала идти робкая волна тепла, и, встречаясь со сквозняком от северной подворотни, давала любопытные воздушные завихрения… Егор соорудил большую рогатку и экспериментировал, выстреливая комочками бумаги в разные точки колодца.. По утрам владельцы машин снимали с капотов упавшие с неба самолетики, а дворник бранился невнятно и глухо, Егор видел его глаза, шарившие по бесчисленным балконам, и видел, как шевелятся дворниковы губы и дергается кадык, но слова не желали лететь хоть сколько-нибудь высоко, слова были бескрылые, нелетучие… Девочка возвращалась из школы к двум и сразу садилась за уроки; решая математику, она грызла пластмассовый кончик ручки, а переписывая русский, покусывала нижнюю губу. Стихов она никогда не учила – значит, запоминала еще в школе; однажды Егору посчастливилось увидеть, как она читает какой-то рассказ – от начала и до конца. Девочка сидела у окна, и сперва книга веселила ее; затаив дыхание, Егор смотрел, как она смеется, и порывается зачитать что-то вслух – но мама занята на кухне и не может подойти… Потом девочка помрачнела; темные глаза потемнели еще больше, она сгорбилась над книгой, закусила нижнюю губу… А потом Егор увидел, как она плачет. Увидел во второй раз; выплакавшись, девочка вытащила откуда-то из-под подушки толстую тетрадь, села над ней – и долго думала, глядя прямо перед собой. Писала короткие фразы, зачеркивала… Сочиняла? Он опустил бинокль, вернулся в комнату и подкатил коляску к письменному столу, на котором лежали расчерченные под линейку, с причудливыми стабилизаторами, облегченные и утяжеленные, урезанные и доклеенные, скомбинированные из нескольких видов бумаги, фигурные и прямые – крылья. Наступила настоящая осень. Квадратик неба над перевернутым колодцем то и дело разражался дождем; девочка надевала в школу красный плащ с капюшоном. Ветер в колодце совсем сошел с ума – развешенные для просушки вещи мотались на веревках, и многие хозяйки по утрам торопились, причитывая, вниз – подбирать из лужи улетевшее белье… Однажды у Али собралось человек десять ребят и девчонок – Егор понял, что это день рождения. Ему почти не было завидно. Наоборот, ему приятно было, что Аля такая оживленная, такая красивая; они играли в фанты и смешно танцевали под неслышную Егору музыку, причем один парень, высокий и чернявый, норовил танцевать непременно с Алей, кривлялся, острил, вызывая взрывы неслышного Егору смеха… Нет, Егору не было завидно. То, что он испытывал, называлось по-другому; он утешал себя тем, что никто из собравшихся на веселый праздник не знает о толстой тетради, которая живет у девочки под подушкой. А он, Егор, – знает. Пошел дождь. Егор вернулся в комнату и сел над своими крыльями; на квадратной схеме двора были нарисованы основные и второстепенные воздушные потоки, и где они сталкиваются, и под каким углом отражаются от стен – все результаты многодневных наблюдений, экспериментов с летающими перышками, мама и то заметила, что подушка Егора похудела едва ли не вдвое…