сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
— Рано! Рано отпеваете! — И ярким светом их, как водою, облила. — Потерпите. Теперь недолго.
— Любите же вы, мамаша, сердце рвать.
— Собака хоть на столе жить будет — блох выкусывать. Неужели плохо?
— Похоже, гол там забили — свистят.
— Скоро искать, звать будешь — да поздно!
Чукча, уже было смолкнувшая, вдруг всхлипнула еще разок, хвост в ноги вжала — в чулан пошла.
— Думаешь, и тебе без меня хорошо будет? — очень обиделась на ее уход мамаша. — Думаешь, он тебя накормит?
— Вы, мамаша, так всегда говорите.
— Ждать уже мочи нет?
— Это из чего вы взяли?
— Так если тебе собака лучше матери? Тебе дудки деревянные лучше матери!
— Неужели я прошлым летом своих чувств к вам не доказал?
— Это когда старуха припадочная тебя расписываться звала?
— Болезнь всякого настичь может. А по годам Таисья вас куда младше!
— А чего ж это Колька ее с тобой в одном классе учился?
— Будто вы не знаете, какая с ней беда случилась на заре жизни?
— Одно знаю: переживет она меня!
— И такое случиться может.
— Ты за что же мать родную так не любишь?
— Зачем вы плачете?
— Был бы хоть кому нужен в целом свете!
— Никому я не нужен. Перестаньте, ма-а…
— А ты, дурак, зачем носом хлюпаешь?
— Мне вас вдруг жалко стало.
— С чего бы это?
— А вдруг я вас раньше умру — вас такую кто терпеть станет?
— От меня мужья не к другим уходили — бог прибирал.
— Я и говорю: вслед за ними кому охота?
— Мне! Мне, убийца! Родной матери убийца!
После, уже всего после, каждое мамашино слово припомнил А.И. — будто в зеркало глядела. Но так нелепо человек устроен: пока не сбудется предсказанье — живешь, словно и не было его. А когда уже поздно исправить что-либо, когда делать уже нечего — только вспоминай и сопоставляй, — тут и начинаешь диву даваться: эк все наперед было ясно сказано!
Сразу как басовые трубки были готовы, Альберт Иванович, не дотерпев до выходного, отгул взял и поехал в город — насчет язычков советоваться. Если их пластмассовые ставить, как Ирина Олеговна велела, — это, конечно, на века. Но звук тогда скучный получится — мертвый звук. Лучше всего для язычка бузину брать. Однако живой материал подстройки требует — вот и выбирай между удобствами и искусством. То есть для себя выбор он, конечно, давно сделал и теперь искал слова, чтобы Ирину Олеговну сагитировать. А когда их нашел, еще полдня повторял и репетировал, потому что приехал он в театр утром, а Ирина Олеговна, сказали, только после обеда будет. И как раз тот самый мужчина сказал, который больше всех ему был нужен — главный дирижер Григорий Львович. Но это не сразу, это уже к вечеру ближе выяснилось, когда Ирина Олеговна пришла, а Григорий Львович ушел — отдохнуть перед спектаклем. И тогда они за ним следом на трамвае бросились.
Опасаясь опять ничего не запомнить и вернуться к мамаше ни с чем, А.И. старался не на Ирину Олеговну смотреть, а за окошко или же на других пассажиров: на девушку в толстой, будто насосом накачанной куртке, долизывающую палочку от эскимо, на голубеньких попугайчиков в клетке у мальчика на коленях, на товарища майора, у компостера стоящего и всем-всем безотказно пробивающего талоны… Но стоило трамваю дернуться, как запахи жасмина и белой сирени вновь накрывали с головой. И, упрямо не поворачивая короткой шеи, он все-таки косился в ее глаза: они в городе почему-то стали светлее, словно в крепкий чай лимона выдавили.
Когда А.И. ей об этом с удивлением сказал, она улыбнулась:
— А сколько вам лет, если не секрет?
— Опять дурачком показался!
— Нет! Арнольд Иванович, нет!
— Альберт Иванович! — И он снова зашелся звонким, неостановимым смехом, но тут за окном вывеска показалась «1000 мелочей», и, схватив Ирину Олеговну за руку, он бросился к задней двери, так что она уже в магазине опомнилась:
— А как вы догадались, что мне нужен порошок? Взрослая женщина, а точно ребенок!
Надфилей с мелкой насечкой не оказалось, зато тисочков миниатюрных — никак их найти не ожидал — на радостях две пары купил. Но чтоб мамашу транжирством не огорчать, пока на почте решил их припрятать.
Когда уже к двери подходили, спохватился:
— Стойте! А дихлофос? Я вам не показывал, как Чукча тараканов ловит? Отдельный номер!
— Вы не обижайтесь, но у Григория Львовича вы лучше ни о чем таком не говорите. По делу спросим и уйдем, ладно?
— Он что у вас — в эмпиреях летает?
— Не летает, а витает. Идите платить.
В трамвай садиться не стали — пешком оставшуюся остановку пошли, вместе с другими прохожими, деревьями и машинами в витринах отражаясь. Вот такая это была улица — витрины рекой. И все, буквально все за ними есть! А чувства — противоречивые: и радость, и стыд — перед теми, кто бедствует на других континентах.
— А вы, Ирина Олеговна, не забыли, что такое эмпирей? — вдруг вспомнилось и досадно стало.
— Эмпирей? Наверно, что-то эмпирическое, конкретное…
— Самую высокую часть неба древние греки, по недомыслию, населяли богами. Вот там, в эмпиреях, боги греческие, если хотите — витали, а если хотите — летали.
И до самых дирижеровых дверей — двойных, дубовых — он ей свою любимую книгу из «Энеиды» читал — шестую: только не про эмпирей, а наоборот — про глубь преисподней. С тех пор как Мишка со Светкой ночью под ним матрас подожгли, память у него уникальная сделалась: два раза прочтет — и все запомнил. Ему это нисколько не трудно было, а люди вокруг поражались и ахали.
— Что ж, и об этом скажу, без ответа тебя не оставлю,—
Начал родитель Анхиз и все рассказал по порядку.—
Землю, небесную твердь и просторы водной равнины,
Лунный блистающий шар, и Титана светоч, и звезды,—
Все питает душа, и дух, по членам разлитый,
Движет весь мир, пронизав необъятное тело…
Обидно: как раз в этом месте страница в библиотечной книжке была вырвана, и что же дальше раскрыл покойный родитель Энею — самое-то главное — узнать Альберту Ивановичу не удалось. Будь подходящий момент, он у Ирины Олеговны бы спросил, но как раз в этом месте они уже из лифта вышли. И она, одною рукою шпильки в волосах пересчитывая, другою — в звонок звонить стала. А он бросился дерево выстукивать, потому что не поверил сначала, чтоб столько дуба зря ушло. Но с другой стороны, и не жалко: дуб ведь в музыке бесполезен.
А Григорий Львович, будто желудь, на порожек выкатился — кругленький, в трусах, а на голове сетка. Очень А.И. понравилось, что главный дирижер их так запросто встречает. А когда он еще и запел «Ни сна, ни отдыха измученной душе» — чуть в ладоши не зааплодировал. Ирина же Олеговна вся почему-то напряглась, чаинки ресниц сблизила:
— Я не настаиваю на фрачной паре, но все-таки! Адольф Иванович приехал к нам из области!
— Погибло все: и честь моя, и слава, — совсем опечалился дирижер.
— Нет! Нет! Меня не стесняйтесь. Мы с мамашей, когда самая жара, еще и не так!.. Вы только одобрение дайте: язычки в волынку из бузины бы, а? Я в том году замечательной бузины насушил!
— А что — я похож на миллионера? Я могу за свой счет держать настройщика? Для двух тактов — как?
— Я сам! Я же понимаю, опера — храм! А час на автобусе мне нетрудно!
— Бессмысленно, хотя и трогательно, — и Григорий Львович в знак уважения и прощания низко уронил плешивую, сеткой стянутую голову.
Не зная, что бы сделать приятного для такого известного, но все равно простого человека, А.И. вынул из авоськи аэрозоль с дихлофосом:
— Возьмите, я вас очень прошу — на память.
— Крайне признателен! И большой привет от меня вашей маме, которую, увы, не имею чести знать! — Прижав подарок к седой курчавой груди, дирижер еще раз поклонился и хлопнул дверью.
А.И. повернул к Ирине Олеговне свое рыхлое, искаженное счастьем лицо.
— Такой человек! Забудьте, — почему-то велела она.
— Такого человека?! Никогда! — поклялся он и с удивлением обнаружил, с какою ласковою усмешкой гладят его лицо ее глаза.
С этой минуты и до самого момента завершения работы вдохновение уже совсем не покидало А.И. Он и к Таисьиному палисаду перестал делать круг, и почту в том месяце разносил, все путая, — домой спешил. Работал до рассвета. А по утрам видел кошмары и наваждения. Иной сон и начинался в бестревожных голубовато-желтых тонах, среди чудесных, сменяющих друг друга небесных явлений, но в конце концов он непременно оказывался на сцене — весь измазанный сажей. И тут-то выяснялось, что небесные явления — всего только декорации и что Отелло в антракте пропал, а потому весь зал и артисты смотрят на него в немом ожидании. И бежать некуда, а слов он не знал, но куда больше давил его страх не рассчитать силы и в самом деле задушить Дездемону. И тогда он бросался к волынщику и начинал душить козу, а она все равно кричала тоненьким женским голоском. Кончался этот сон по-разному… В то незабвенное утро, когда А.И. проснулся на полу, разгневанные работники театра бросились на него, чтобы спасти волынку. Каждый тянул инструмент на себя. Сначала лопнули мехи, потом хрустнула игровая трубка… А потом он увидел над собой лицо мамаши:
— Чего орешь?
Думал, она наклонилась к нему, — нет. Думал, на колени встала, — нет. Выходит, что же это она — во весь рост?
— Мамаша, я проснулся?
— Проснулся.
— А вы почему маленькая такая?
— Заметил-таки!
— Мамаша! В вас ведь и метра не будет!
— Ну метр, положим, будет. Утром мерилась — метр двадцать было.
— Мамаша, щипните меня! Нет, шилко вон лежит. Лучше шилком!
— Не ори. Без тебя тошно.
— Это что же — болезнь такая? Вы к врачу ходили?
— Метр сорок девять во мне еще было — пошла.
— Ну?!
— Врачиха-то новая. Месяц с меня анализы снимала — здоровье, говорит, как у молоденькой. А во мне к тому времени уж метр сорок осталось! Я говорю: неужели разницы не видите? А она говорит: если кажется всякое, могу к психиатру направление дать, климакс — все бывает.
— И такое?! Такое тоже?
— Послал бог недоумка.
— Я вас просил, мамаша.
— Симптомов нет — выходит, и болезни нет! Против науки не попрешь.
— Мамаша, мне страшно!
— Сейчас — что? Вот, думаю, к осени…
— А что к осени? Не молчите — ну?
— Разнюнился, балбешечка. И на кого тебя оставлю?
— А вы не оставляйте.
— Сморкайся, — вдруг больно за нос схватила, туда-сюда помотала и обратно платок за пазуху сунула. — Теперь запоминай. Светка, как смекнет, что нет меня — Дуська же ей напишет, что мамаши твоей давно не видать, — сразу за кольцом бабкиным явится. Она сюда сколько лет носа не казала?
— Так с тех пор, как вы ее в раздевалке с физруком застукали.
— Ну, застукать не успела. А подозрений по сей день не сниму!
— Хороший был физрук. Хоть на протезе, а в волейбол с нами играл. Даже плакали некоторые, когда он увольнялся.
— Светке — шиш. Понял?
— Это нетрудно понять, а…
— За Светкой дядя твой явится. Мужик он глупый, нежадный, а жена — волчица. Все одно тебя облапошит. Так ты что ей отдашь, у дядьки в двойном размере обратно проси. И главное: на Таиське жениться не смей! Оттуда прокляну! Я с Кондратьевной договорилась.
— О чем?
— Она на тебя согласна.
— Беззубая ведь она.
— На меньше объест.
— И глухая!
— Очень надо ей слушать, как ты дудки с утра до ночи строишь! Чистенькая она и бездетная. Но сначала убедись, что меня уже точно нет — вовсе.
— А-а-а…
— Не вой! Все понял?
— Все-о!
Только тут припомнил А.И., что уж месяц скоро, как не выходит мамаша из дома. Еду ему покупать велит. А ему по пути — вот он и не заметил особо. Людям сказала говорить, что уехала к тетке в Кандалакшу, и вдруг заболела тетка, и не на кого ее сбыть. Он и говорил, ему это тоже нетрудно было. А оказалось — вот что!
Вдоволь они в то утро поплакали. А уж Чукча, душа, вовсю рядышком наскулилась. И что особенно-то сердце рвало — мамаша теперь с нею и не спорила. Солнце уже до буфета добралось — зайчики из него в глаза запрыгали, а они так и сидели на половичке, в кучу сбившись. Будто полярники на льдине, будто необоримым течением их несло прочь от людей и спасения. И вдруг счастливая мысль в голову пришла! На колени А.И. усадил мамашу, к себе прижал:
— А ну дыхни на меня — ну! Была бы заразная у тебя болезнь, роднуля, дуся! — И чтоб гребенка не мешала по головке ее гладить, гребенку вынул и седые куделечки расчесывать стал: до того они нежные оказались — как у младенца. — Не прячь личико — дыхни! И я тоже маленьким сделаюсь. Летом с мальчишками мяч погоняю — ну, на прощание. А по осени заживем мы с тобой, как букашечки, на нашей гераньке. Зелено, солнце за окном. Ты да я — чего еще желать?
— А кинутся: пусто! И поселят черт те кого! А жильцы гераньку с нами — и на помойку!
— Ой, мамаша, я и не подумал.
— Круглый ты…
— Вы опять!
— Сирота круглый!
— Мамаша! Не оставляйте меня! Лучшая, добрейшая в мире мамаша!
— Прежде надо было меня любить. Прежде!
Так и начали друг за другом сбываться прозорливые мамашины слова.
2
А только странная вещь — счастье. Сразу никогда себя не даст различить.
Иные думают, будто счастье — это если все хорошо и идеало-подобно. И в книжках так пишут. А.И. читал, когда-то очень много читал. Он и сам так думал — всего квартал, всего месяц назад. А на самом деле, в буквальной жизни все как раз наоборот вышло.
Уж такое случилось лето — уж такое! Мало того, что к середине июня мамаша под столом свободно разгуливала, — еще один гром с тарарамом: Таисью из петли чуть живой вынули. С ребеночком к ней пришли, чтоб грыжу она ему заговорила, да едва того младенчика и не выронили насовсем — мамаша бедная громче младенчика заголосила.
Альберта Ивановича, конечно, в тот же час на маршруте нашли и с намеком ему доложили: вот, дескать, что учиняют над собой покинутые одиночки. Будто это она в первый раз. Будто только вчера, а не год назад дружбе их полюбовной конец пришел. Тем он себя утешал всю дорогу. А когда на велосипеде в больничный коридор вкатил и не пускать его стали, как зарычал, сестру отпихнул, споткнулся и на колени как раз перед самой койкой рухнул:
— Таичка, свечечка моя! Не дам тебе истаять, не дам! — И лодыжечки ее заледенелые целовать стал. До слез она, бывало, умилялась, отчего-то особенно нравилось ей, когда он лодыжки ее вечно холодные лаской отогревает. — Ты гори, гори.
— Горю, — то ли шепнула, то ли почудилось, потому что уже в тот момент истопник с санитаром сзади бросились и вытаскивать его из палаты стали.
Вот так и началось лето — зеленое, буйное. Там, где фейерверк цветов был, яблочки из листвы торчат. Детвора в каждой канаве полощется — уток пугает. Рядом коровы сопят, часами от сладкого клевера головы не отнимая. А земляники уродило в тот год — ведрами несли! Мамаша все в лесок за нею просилась:
— Я маленькая теперь, проворная. Снеси! В последний раз витаминов сыну насобираю.
Купил ей А.И. в отделе игрушек метр бумажный: возле каждого круглого числа — картинка, чтоб нескучно измеряться было, и говорит:
— До пятидесяти сантиметров дотянешь — в корзинке уместишься. А так?
А она погрустнела, но спорить не стала:
— Это уж, видно, когда грибы пойдут.
И хоть бы раз обругала или огород услала полоть — нет!
— Не уходи, сынок. Дома побудь, — и так заискивающе снизу глядит, вся в единый лоскутик обмотанная, как девочка индианская. А на ногах — сандалики его детские. Выходит, не зря хранила.
И как-то само собой получаться стало: то он ей с работы конфетку несет, то высоконький стульчик ей с перильцем мастерит, то в корыте купает и спеленутую спать несет… А однажды из-за пряника с повидлом до драки у нее с Чукчей дело дошло. Так А.И. собачку в туалете запер, мамашу в угол поставил, сел за волынку и ждет. Покапризничала в углу мамаша, слюни попускала, а убегать не стала — поняла, значит, что сын по справедливости рассудил. Отложил тогда А.И. работу — хоть на едином дыхании в тот день последние штрихи клал, — на руки мамашу взял и на целых полчаса к окошку понес. Больше хоккея обожала теперь мамаша сквозь гардину на улицу поглядеть: и как Верка с пункта стеклотары очередной ковер выбивает (специально похожей расцветки ковры скупала, чтоб соседи думали, будто один у нее ковер, будто соседи — идиоты), и как Юрок, поддавши, на мопеде зигзаги выписывает ловко, и как дед Андрей козу на общественном газоне пасет (потому что умными все сделались: и с удобствами в пятиэтажках желают жить, и с парным молоком расстаться боятся). Как и прежде, буквально на все свой острый взгляд имела!
Только опускать ее хотел — захныкала:
— Еще! Еще!
— Нельзя больше. Альбертику на работу пора.
Лишний раз мамашу одну бросать, конечно, постыдно было.
Да уж таким неблагодарным сыном он уродился: безнаказанностью своей пользоваться стал, врать обучился, а приврав — жалейку незаметно в карман совал и к Таисье шел. Как только из лечебницы Таисья освободилась, вернулась к ним их прежняя негасимая дружба.
«Присушила», «опоила» — разные несознательные слова про них за спиною шептали. Да разве знали они ее?