сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
LITRU.RU - Электронная Библиотека
Название книги: Вышел месяц из тумана
Автор(ы): Вишневецкая Марина Артуровна
Жанр: Современная проза
Адрес книги: http://www.litru.ru/?book=29669&description=1
Аннотация: Ее прозу называют жесткой, напряженной, яростной. Она умеет сделать внятным болезненный ритм сегодняшней жизни, вытянуть из гущи обыденности ключевые психологические проблемы. Ее излюбленные ситуации — ситуации крайностей — если любовь, то злосчастная мучительная, неизбывная («Архитектор запятая не мой»); если героем в молодости была совершена ошибка, то непоправимая, повлиявшая на всю его жизнь («Вышел месяц из тумана»). Это определяет и стиль автора, вызывающий самые разные толкования — от упреков в «словесной эквилибристике» до восторгов «гибкой, колдовской фразой».
---------------------------------------------
Марина Артуровна Вишневецкая
Вышел месяц из тумана
повести и рассказы
Своими словами
Рай — это не место, расположение которого возможно указать.
Рай — это Его неотлучное присутствие, которому нет и не может быть конца. Легко возразить, что и в мире, Им сотворенном, Он присутствует неотступно. Справедливо. Однако Рай есть постоянное переживание этого присутствия. Переживание это осуществляется двумя несовместимыми в обыденной жизни путями, двумя равными долями, из которых оно и состоит в течение всей единовременности. Доли эти — погруженность и удивление. Ты погружен в Его присутствие — точно рыба погружена Им в океан или звезда в черное пространство — в Него и в черное пространство, и точно рыба, и точно звезда, ты не можешь вообразить себе ничего иного, и тем не менее ты изумлен — может быть, тем, что ты не рыба, и не звезда, и не дерево клен, не дерево слива, не дерево ясень, не дерево береза, не дерево хлебное дерево… И удивление это само рождает имена.
Телесность мира в Раю не слабее нашей, обыденной, как принято думать, а напротив, гораздо чувствительней и значительно чувственней. Но эта ее небывалая интенсивность своей же собственной перенасыщенностью себя же испепеляет. Как солнце, брызжа через край той силой, которую вложил в него Создатель. И так всякая телесность. Например, рысь. Я бродил за нею, и лежал рядом с ней на утесе, и потом мчался за нею вниз. Я как будто бы видел сияющий сгусток, и на нем ее тугое мясо, и жилы, и кожу, и только потом ее пятнистую шерсть, я не буквально насквозь ее видел, но весь ее замысел был мне словно бы открыт. Собственно, он и источал интенсивность.
Недавно я наблюдал, как воробей заглатывает мохнатую зеленую гусеницу, покрытую оранжевыми кругами «глаз». Он заглатывал ее порциями, и «глаза» пропадали в нем по одному, а остальные от этого делались еще огромней и смотрели на меня еще более пристально. Немного похоже в Раю друг на друга смотрят деревья. Они сами так смотрят, но еще и Он — через них.
А ведь Он и лукав.
Я однажды проснулся, только небо было и облака — низко. А подо мною — очень мягкий, изумрудно-зеленый, с ноготь пальца моего — лес! Я лежал на лесах и лесах. И подумал: значит, я — это Он. Леса подо мной были еще удивительней тех лесов, которые бывали над. Я их гладил и рукой, и щекою, и они не ломались, я был невесом, я был Он. Я уже был в этом уверен и чрезмерно доволен. И раздвигал вершины деревьев, и разглядывал гибкие стволы и густые ветви — и ничего прекрасней, мне казалось, я еще не производил. Я приложил к ним ухо, чтобы услышать птиц, и в испуге вскочил. В ухо мне вгрызлась боль. Цепь кустов, я не видел их лежа, была неподалеку и обычного роста. Ухо мое кусала козявка. Я был я. Быть Им я не мог. И в насмешку — я теперь это так понимаю — тот лесок под ногами я назвал тогда «могх». Было стыдно. Но Он вел меня. И в самшитовой роще я снова гладил ветви, а потом я нашел смоковное дерево, и когда укусил его плод, то внутри его увидел звезды и ночь. И я понял: Он хочет, чтобы я тоже это пережил. И мне перестало быть стыдно.
Потом я сидел на берегу реки и смотрел на птицу чайку, какая она белая, и какая у нее черная голова, и как плавно Он вылепил ей грудь и всю ее — как плавно. А потом прилетела и стала ходить по песку тоже птица и тоже чайка, но намного меньшая, и черный цвет Он разместил на белом теперь иначе, Он им еще обвел крылья и на белую шею добавил черный ремешок. И чуть сплюснул ее по всей длине и расширил грудь. И я не знал, какая из них плавнее и какая больше чайка. И был ли у них один замысел или два разных. Но вдруг я ощутил занывшим ребром и крыльями рук, как Он был счастлив оба раза. И я ненадолго заплакал. Не знаю отчего. А потом я стал думать о ребре, оно мне мешало — сначала немного, а затем все сильней. И Он навел на меня сон, и, еще не проснувшись, я почувствовал облегчение. А когда я проснулся, я понял, что ребра во мне больше нет, и обрадовался, что опять больше ничего не стоит между нами. И я сел и увидел ее. Только что сотворенная, она излучала свой замысел сильнее всего вокруг, сильнее рыси и сильнее смоквы, — когда она в первый раз зевнула, ее рот был больше похож на ночь.
И я перестал разговаривать с Ним. Я водил ее повсюду и говорил: это дерево слива, это дерево ясень, это зверь крокодил, это зверь бык, это зверь серна, это тело Луна… И она изумлялась всему, что я показывал ей. Я же был изумлен только тем, что она сделана из кусочка меня… Не сотворена Им, а «сделана из меня». Теперь я думаю, это и было началом конца.
Но она первой сказала: «Смотри, тело Луна так похоже на тот плод, который Он запретил нам срывать». Она ради этого разбудила меня. Луна была полной. А еще через три ночи она опять разбудила меня: «Смотри, этот плод на небе!.. Кто его надкусил? Он?! Мне страшно. Может быть, Он от этого умер?» Я сказал: «Он не может умереть». И мы снова заснули.
Был день, было жарко, и мы лежали в реке, только головы на берегу. Она сказала: «Он так любит меня! Почему Он так любит меня? Я не думаю, что Он любит нас одинаково!» Я не успел ей ответить, она первой сказала: «Не говори! Ты все равно не знаешь всего!» — и при этом у нее были незнакомые рыбьи глаза. Но ведь она была сделана из кусочка меня, она не могла знать большего. Это я говорил ей: вот дерево слива, а вот бабочка стрекоза… Она улыбалась песку и молчала. А я умыл лицо рекой, и поэтому я не сразу заметил, что плачу. У меня больше не было Его. И у меня уже не было ее. И даже слезы вместо того, чтобы сразу стать рекой, затекали в меня через уши.
«Может быть, Он и тебя любит ничуть не меньше, — вдруг сказала она. — Это можно легко проверить». Я снова умыл лицо рекой и спросил: «А как?» Она сказала: «Ведь я не умерла! Видишь, я не умерла! Ты теперь тоже пойди и сорви ее. Она так хорошо утоляет жажду!» — и стала смотреть на крокодила, который медленно плыл мимо нас. Он уже не казался мне таким изумительно изумрудным, как прежде. «Это животное крокодил», — сказал я ей. Она сказала: «А вдруг ты умрешь? Я очень боюсь за тебя! Лучше не надо, не пробуй!»
А потом она встала и пошла. И я тоже пошел за ней. Сначала я думал только о том, что, если Он любит меня меньше, мне в самом деле лучше умереть. Эта мысль лежала во всю длину пологого склона, и я прошел ее всю до конца, лишь когда мы взобрались на поляну. И поляна опять лучилась, и сущность дождевого червя, хотя он был спрятан осотом, просвечивала сквозь лист. А она шла впереди меня и через плечо мне улыбалась: «Это ягода волчья ягода, это ягода земляника… это ягода — запретная ягода!» — и возле дерева остановилась. Его плоды были в самом деле чем-то похожи на полную луну. Я немного постоял в ожидании смерти и, не дождавшись, потянулся и сорвал. И снова немного постоял в ожидании. Мне начинало казаться, что Он любит меня не меньше, когда она вдруг закрыла лицо руками и жалобно всхлипнула: «Не ешь! Я боюсь!» Меня удивило, что на вкус эта ягода фрукт была горькой и только возбуждала жажду. И я сорвал еще одну, и мне стало нравиться, что во рту немного горчит. И, подпрыгнув, я схватился за ветку, и стал карабкаться вверх, и оттуда кричал: «Господи! Как же Ты любишь меня! Благодарю Тебя, Господи! Я так люблю Тебя, Господи! Не молчи, Господи! Только не молчи!»
Листья вокруг меня стали мелко дрожать. А потом на меня и на них стали падать капли. Она страшно вскрикнула внизу. И я стал к ней спускаться. Она тоже дрожала, как листья, и бормотала: «Он плачет, Он плачет… Он плачет из-за меня!» Я сказал ей: «Прикройся! — И увел ее в высокий куст и там сказал ей: — Это природное явление дождь».
Дождь быстро прошел. И она перестала дрожать, и погладила мне щеку, и сказала: «Я так рада, что Он любит нас одинаково!» — и у нее опять были незнакомые рыбьи глаза. Я сказал ей: «Почему-то Он перестал говорить со мной. Он говорит теперь с тобой?!» Она молчала. Я громко сказал: «Он говорит с тобой? Ты слышишь Его голос?!» — и стал трясти ее за плечи, и заметил, как интересно у нее прыгают груди, и спросил: «Почему они прыгают немного не вместе?» Она сказала: «Тебе это в самом деле интересно?» Она хотела сказать и что-то еще, но сверкнула молния, мы оба вскрикнули, это был огненный меч, он вращался во тьме и приближался, и в ужасе мы побежали. И сначала мы спрятались в пещере, но меч разнес ее, словно она была из песка, и мы опять бежали, и я уже знал, что не будет спасения. И я кричал: «Она — первая, Господи! Мне бы и в голову не пришло! Я люблю Тебя, Господи! Я люблю Тебя, как и раньше! Нет, сильнее, сильнее, чем раньше!» — и я больше не мог бежать и упал. И я думал, что умер. А когда я поднял лицо, меч был так далеко, как зарница. Вся трава вокруг и кусты были мутного серого цвета. Я поднялся и нигде ее не увидел. Я стал искать ее и не мог найти. И тогда я понял, Он обратил ее в прах, чтобы больше нам уже никто не мешал. И я плакал от страха и радости. И шел в ту сторону, где зарницей горел меч. Я шел долго, но меч не делался ближе. И тогда я решил взойти на пригорок, чтобы лучше увидеть оставшийся путь. На пригорке сидела чумазая женщина. Она что-то толкла в скорлупе большого ореха. И от этого ее груди прыгали немного не вместе. Я смотрел и не знал, она та же или ту Он уже прибрал и эта — другая. Она сказала: «Будешь ужинать?» — и голос у нее оказался совсем незнакомым. Тогда я почувствовал голод и сказал: «Буду».
Там, где раньше горел меч, просто горел закат. И я понял, что идти мне некуда. И стал есть из скорлупы толченые зерна, приправленные белым соком, а она сидела рядом и смотрела, как я ем. Сначала я хотел спросить: та же она или только что сделанная другая и один ли у них был замысел, но потом я подумал, что это теперь неважно, что я здесь тоже, конечно, совсем не тот… И от этого мне стало весело, и я бил себя по коленям и кричал, передразнивая того: «Господи! Она первая!» И она тоже от этого развеселилась и давала себя гладить руками. И мне стало еще веселей. А потом мы играли друг с другом, как это делают звери и птицы. И она от этого кричала: «Боже мой! Как сильно ты любишь меня! Люби еще, еще сильней!» И мне снова стало казаться, что она не другая, а та же самая женщина, из-за которой все и произошло. И когда она заснула, я долго ее разглядывал, но так и не смог ничего понять. И это мне не понравилось. И я подумал, что это и есть Его проклятье и что будет оно всегда. И забыть его можно на одно недолгое мгновение. И я разбудил ее и снова, как делают звери и птицы, это мгновение стал в ней искать.
Брысь, крокодил!
Он — Сережа.
Они — Леха и Шурик. Они — все. Все они!.. Им всем сегодня можно. Одному ему нельзя.
Он, Сережа, стоит у подъезда. Они, Леха и Шурик, раскручивают пустую карусель. Доломать ее хотят — не иначе. Ширява и Вейцик — им можно. Им в 16:00 всем можно!
А сделать пластическую операцию и тоже пойти! Чулок на голову натянуть: спокойно, Маша, я — Дубровский! Нет, шоколадку за рубль двадцать расплавить и — на голову: «Я прыехаля к вам Занзибара, дружба-фройншафт!» Маргоша сразу: «Оу, ес, ес, дружба!» — весь первый ряд расчистит и его усадит.
Он, Сережа, стоит на крыльце, и на него не капает. Они же, Ширява и Вейцик, мокнут. Им же хуже. Они карусель раскручивают и орут.
Вейцман:
— Дети! В подвале! Играли! В гестапо!
Ширява:
— Зверски! Замучен! Сантехник! Потапов!
Портфели в кучу листвы побросали. Куча как муравейник. Рыжие листья постепенно заползут в портфели и все там изъедят.
Мы — Сережа, Шурик, Леха. Так было утром и было всегда. Теперь же Сережа — он, тот самый, не для которого. А Ширява с Вейциком — они, все, которым… ГИПНОТИЗЕР! Невозможно, душно — заревет сейчас. Это как всю-всю жизнь ждать Нового года и в щелочку увидеть уже, как под елку что-то большое в шуршащей бумаге для тебя кладут, и в другую щелочку, как бабушка густой заварочный крем с ложки на пупырчатый корж стряхивает, — все это увидеть и без пяти полночь умереть. — ГИПНОТИЗЕР. Это вот как: как летом с ангиной два часа в электричке битком, все пересохло до кишок, как в тостере, а мама шепчет: «Потерпи-родненький-приедем-там-собачка-там-девочка-Санна-там-морс-из-клубники-только-потерпи!» И час еще надо на маленькой станции автобуса ждать, где негде сесть и можно только к стене прислониться, зато на ней есть выколупанная дыра «Девочка Санна и ее собачка» — только хвост осталось доколупать, но побелка набилась и больно под ногтем давит, а мама бормочет: «Не-повезло-тебе-с-мамой-больного-мальчика-в-такую-даль-но-если-бы-у-них-был-телефон-понимаешь?» А ты уже в озере плывешь, в котором вместо воды — морс из клубники. И говоришь: «Ладно, про собачку расскажи, она — какая?» И наконец автобус приходит, но очень маленький, и все толкают друг друга мешками и корзинами, никого внутрь не пуская. И когда вы в автобусе — это уже непонятно как. И уже неинтересно про собачку. И всю дорогу, как в дедушкиной игре: по кочкам, по кочкам, по буграм, по буграм, — а не смешно, и ты спрашиваешь, забываешь и снова спрашиваешь, много ли у них морса, а вдруг они выпили его уже, а вдруг он прокис, а вдруг там нет никого… А мама говорит: «Ну-что-ты-глупыш-мой-мы-же-за-неделю-уговорились-с-дядей-Борей-он-за-околицей-давно-стоит-нас-с-собачкой-встречает!» А после автобуса надо трудно идти в высокой траве. И дяди Бори нету ни за околицей, ни после околицы, и собачки нету — не лает. И замок на двери пребольшой. «Этого не может быть!» — кричит мама и так кулаком в окно колотит — вот-вот треснет. И ты говоришь: «А может, они морс на крылечке оставили?» А мама не слышит: «Вот скот!» А ты говоришь: «Кто скот?» А мама: «Маленький-миленький! — и целует, целует мокрыми от слез губами. — Прости-меня-господи-ты-боже-мой! Скот — в хлеву. Мычит, некормленый!» И вот только тут до тебя доходит: морса не будет, Морзе: точка, точка, тире — папа, спаси нас! — не будет.
Шурик в перекладину впился, по бочонку побежал. Ширява рядом стоит. И орут хором:
— Маленький! Мальчик! Зенитку! Нашел!
Ту! Сто четыре! В Москву! Не пришел!
Японочка Казя, как маленькая лошадь, не мигая, косит глазом на обрубок хвоста. Его очень вдумчиво обнюхивает Том, по приметам белый, а сейчас просто грязный болонк. У него было трудное детство — он два раза щенком терялся, и они с мальчишками на велосипедах повсюду объявления расклеивали.
«17 октября. В Актовом зале. В 16:00!»
Сережа три раза проверял, на всех переменах: объявление гипнотизировало само. Отменяло волю и слух. Всех делало лупоглазыми Казями. Даже звонка никто не услышал и как Маргоша откуда-то выросла: «Вам на урок — особое приглашение?!» А Викин папа в Полтаве ходил к колонке полуголый. «Нет в жизни счастья» — это на левом плече было написано. А на правой руке: «Года идут, а счастья нет».
Вшшшшш! — во двор врывается синий «жигуленок», и в первой же луже у него вырастают два больших, шумно опадающих крыла. Во второй луже они вскидываются уже совсем по-лебединому: вшш-ж!
Казина старушка тоже залюбовалась ими и не успела вовремя отбежать.
— Хам! Вы — хам! Хам! Что смотрите? — это она уже Леше и Шурику кричит. — Такими же хамами хотите вырасти? Пионеры называются. Казя, я ухожу! А ты — как знаешь!
Голос ее плачет, усатая губа дрожит. А главное — она истекает грязью и никуда не уходит. Теперь уже Казя нюхает под хвостом у Тома. Ее умное, как у отоларинголога Софьи Марковны, лицо вот-вот, кажется, заговорит и поставит правильный диагноз.