Текст книги "Кабирия с Обводного канала (сборник)"
Автор книги: Марина Палей
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
На прощание Раймонда записала его служебный телефончик.
У Гертруды Борисовны происходило очередное новоселье. В этот раз ее окна выходили на памятник Лермонтову. В подтексте следовало прочесть, что для приличного человека это совсем немаловажно.
Со временем страх, гнавший тетку с квартиры на квартиру, стал настигать ее в новом жилище все быстрей, быстрей, почти мгновенно, и она поняла, что носит его с собой, в себе, и, по всей видимости, выход этому страху можно дать, только распахнув на публичное обозрение все створки своего организма.
– О! Вот сейчас какая-то слизь выходит! – громко вела она прямую трансляцию из туалета. – А сейчас газы пошли... Как ты думаешь, что все это такое?
Подобно космонавту, совершающему длительный полет на орбите, тетка непрерывно вела устный бортовой журнал состояния своего нездоровья.
– Ты знаешь, сейчас где-то слева от пупка кольнуло, – бывали ее самые первые слова в телефонной трубке, – а потом сразу отрыжка – все воздухом, воздухом... Как ты думаешь, что бы это значило? – Не дожидаясь ответа, она мужественно заключала: – Видимо, печень дает нагрузку на сердце.
Она обычно вставала в половине седьмого, потому что надо было готовить еду. Подкаблучник Арнольд Аронович послушно плелся на рынок, где, буравя одиноким глазом дары частно-секторной Помоны, брал все самое свежее, самое лучшее: черешню зимой, картошку весной, осенью – раннюю клубнику каких-то противоположных широт; в продуктовом магазине он, всякий раз полновесно злорадствуя по поводу легитимно закрепленной неуязвимости, несуетно осаживал своим инвалидным удостоверением добела раскаленную очередь, а потом, по этому удостоверению, еще добирал кое-что в отделе заказов; пенсии обоих были мизерные, жили вечно в долг, но холодильник и пространство между оконных рам ежедневно были забиты какими-то развратными тортами с розовыми, будуарного вида, украшениями из крема, органы чувств беспрестанно эпатировались какой-нибудь буженинкой с чесночком, или заливным судачком, или ломтиком телятины с грибами и помидорами – все это могло уживаться в одной миске с манной кашей и кусками селедки, ибо эстетической стороне питания тетка в данном вопросе предпочитала п о л ь з у – причем в таком виде, в каком она переменчиво ее понимала (то есть отковыривала от всего помаленьку и, страдальчески морщась, выплевывала); в конце дня эта снедь скопом выбрасывалась на помойку: Арнольду Ароновичу действительно ничего этого есть было нельзя из-за строжайшей диабетической диеты; тетке нельзя было потому, что она так считала и потому что панически боялась отравиться (ни одно из лекарств она не принимала тоже); пудель к этому заранее обреченному харчу почти не прикасался, так как был перекормлен – и желал бы поделиться не только с дюжиной пуделей, но, может быть, даже с собаками других пород.
Итак, вечером весь этот раблезианский провиант, из-за своей реликтовости похожий скорей на бутафорию, отправлялся прямым ходом на помойку; утром начиналось все сначала, а в промежутках тетка обзванивала знакомых, начиная разговор со слов «меня целый день шатало, и моча была синеватого цвета», одалживала деньги и совершала обмен.
Сочетая птичью беспечность с кошачьей живучестью, Раймонда сама подобрала для себя наиболее, как ей казалось, подходящее лекарство. Она, попросту говоря, познакомилась с бывшей женой Глеба, и, поняв, что та совершенно не секс-бомба, не женщина-вамп и даже не та, на которую мужчины оборачиваются в метро, немного успокоилась. Правда, та жена походила-таки на бомбу, но иного рода, по болезни: она страдала тяжелым циррозом печени, и оттого жидкости в ее животе скопилось так много, что сама она напоминала беременную на восьмом месяце (вызвав вначале сильные подозрения Раймонды), и она не могла спать лежа, потому что задыхалась, и оттого спала сидя.
Все это Раймонда выпалила мне, как только я вошла, – нет, точнее, после того, как повертела у меня перед носом своей короткопалой пятерней с обгрызенными до мяса ногтями:
– Как тебе лак? Говорят, последний писк.
Лак был дешевый, яркий, в излюбленной Монькой индюшачьей гамме, пальцы были тоже, как обычно, сплошь в заусеницах.
Но все остальное изменилось. Она сидела в постели, опираясь на высокую подушку, и дышала с трудом. Ноги ее напоминали ровные лиловатые бревна, кожа на них готова была вот-вот лопнуть.
– Ой, знаешь что? – Раймонда покосилась загадочно. – Ты же понимаешь в этом. – Она легла навытяжку и приняла притворно-важный вид. – Посмотри-ка мне живот.
Я принялась пальпировать, боковым зрением держа ее физиономию. Раймонда была явно удовлетворена, что стала центром внимания, кроме того, всем своим видом она, как могла, изображала, что сознает свою редкостную ценность для науки, тем горда и своим экзотическим положением очень довольна.
Печень занимала почти всю брюшную полость. В остальных местах живота скопилась жидкость.
– Ты не знаешь, где можно достать конский возбудитель? – деловито просипела Раймонда.
– ?!
– Ну, ясно, не мне. – Самодовольная улыбочка. – Тут одному человечку слегка помочь надо.
– На конном заводе спроси, – промямлил за меня мой язык.
– Да вот надо бы как-нибудь съездить. – Раймонда села и принялась нашаривать шлепанцы. – У тебя там случайно нет кого-нибудь знакомых?
От резкой смены положения она зашлась в мучительном кашле. Лицо ее перекосилось: опять этот дурацкий кашель! Опять в мокроте чертова кровь!
Я сказала, что надо срочно ехать в больницу. Она взглянула на меня как на очень сильно чокнутую.
– Так сегодня же двадцать пятое апреля!
Я не поняла.
– Что же мне, по-твоему, Глеба одного на майские оставлять? Чтоб он тут спился один? Чтоб я там, в больнице, с ума сошла?
Тут уж меня взорвало. Силясь напугать Раймонду, я сознательно нарушила деонтологию. Я сказала, что ее положение не лучше, чем у первой жены Глеба, которая, кстати, при смерти. «Копыта откинуть хочешь?!» – закончила я риторически.
– Ну ты даешь! – Раймонда уставилась на меня, как если б я заявила, что вовсе не Ален Делон – самый красивый мужчина в мире. – У нее же – цир-роз! А у меня? Сама печенка-то, в принципе, нормальная, заменить два клапана – и все, буду как новенькая.
Она задохнулась кашлем, вены на шее набухли.
...Я неслась в поликлинику. С неба лилась отравленная жидкость, трупные пятна проступали повсюду. Обводный тошнило, вдоль его берегов тянулись здания моргов, тюрем, сиротских домов, богаделен, ветшали кладбищенские постройки – и все они привычно маскировались под здания для жизни, под фабрики, перевыполняющие план, под заводы, дающие лучшую в мире продукцию, под продуктовые ларьки, от которых доносилось: будет ли хлеб? хлеб будет? сколько в одни руки?.. Я влетела в кабинет участкового врача вместе с висящими на мне в бульдожьей хватке самыми справедливыми стояльцами очереди; я назвала фамилию, он все понял, он тут же вписал что-то в Монькину историю болезни, по-человечески выразив удивление, что пациентка еще жива; я заказывала по телефону сантранспорт, и там было занято, и мне казалось, что счет уже идет на минуты, секунды.
Когда мы примчались, Раймонда была собрана: она сидела подчеркнуто-кротко, как иорданская голубица; на коленях ее покоилась косметичка.
– Вы готовы? – спросили молодые санитары с носилками.
– Всегда готова! – беспечно отозвалась Раймонда, крайне довольная мужским вниманием.
– А паспорт взяли? – участливо, но с долей должностной строгости спросила врач.
– Ой, надо паспорт? – Монька втиснула в него какую-то фотографию (а в карман пальто потихоньку – пачку «Беломора»). – Правильно! Я же, кстати, совершеннолетняя уже! (Глазки санитарам.) Совсем забыла!
Пока врач звонила по телефону, пока санитары жадно пили на кухне воду, Раймонда, как обычно, притворно, приторно-томно, словно передразнивая своего противненького двойника, гнусавила:
– Насчет американских клапанов мне, между нами говоря, один военврач обещал. Полковник. Интере-е-есный мужчина. Ему бы я доверилась!
В машине она крутила головой и спрашивала меня шепотом, выпустят ли ее дней через пять.
– Все-таки это же не сердце резать, – пояснила она мне, – подумаешь, жидкость из живота выкачать.
– Это не тюрьма, – почти не врала я. – Захочешь – в любой момент под расписку выйдешь.
Во дворе больницы имен Куйбышева она перво-наперво огляделась, прикидывая, достаточно ли он хорош для прогулок, потом, в приемном покое, забавно гримасничая, мерила температуру (глядите, какая я важная птица!), потом спрятала под накинутым халатом свои драные сапоги, нацепила больничные шлепанцы и, не дожидаясь сопровождения в корпус, задыхаясь, кашляя, опираясь на мою руку, пошла переступать апрельские лужи.
Человек сидит на высоком стуле, в его живот воткнут водопроводный шланг, из шланга хлещет в помойное ведро. Глаза, отдельно от живота и шланга, смотрят сверху, как эта беглая влага, бывшая в составе частей земли, потом его тела, уходит, возвращается в землю, принося бывшему владельцу краткое, короче боли, облегчение и наперед обживая для него новую, хорошо забытую старую, среду обитания. Голоса птиц, тайным образом связанные с пятнами света в лиственной чаще, запах рыбы и реки, синий вскрик васильков, стихи, растворенные в крови, взгляд женщины, навсегда пахнущей мокрой черемухой, и, наконец, этот микеланджеловский росчерк молнии, дающий мгновенный урок относительности величин – и абсолюта величия, – все это человек впитал, вобрал в плоть, сделал собой, – но в небе споткнулась звезда, и ей откликнулась в человечьем теле внезапно сломанная клетка – одна звезда из мириад звезд, одна клетка из миллиардов, – и вот жизнь вытекает из тела болотистой жижей, ее не удержать, не унять, да и не надо удерживать. То, что было словом и светом, звалось человеком, перетекает нынче в помойное ведро. Так что же принадлежит человеку лично? Может быть, ведро, шланг?
Санитарка уносит шланг и ведро.
Раймонда выписалась из больницы имени Куйбышева, новенькая, нараспашку готовая к новой счастливой жизни. Две недели она провела очень бурно, а за это время Глеб вышел попить брусничного кваску и пропал навсегда. В качестве рабочей гипотезы приняли ту, в которой говорилось, что кукловод Гертруда Борисовна, левой рукой подсунувшая Моньке какого-то женатого хмыря, правой подвела Глеба к самой дверной щелочке, чтобы он (тетка учла его слабое зрение) мог наблюдать акт любовной измены с удобного для себя расстояния. А может, зрение у него было уж настолько неважнецким, что он совершенно самостоятельно принял какой-то замызганный бутылочный осколок за брильянт чистой воды, а Раймонду наконец «оставил в покое», как того страстно желала Гертруда Борисовна.
Так или иначе, через две недели после выписки, в день своего рождения, Монька заглянула сначала в ту мороженицу на Обводном, где с четырнадцати лет, приплясывая, начала свою трудовую деятельность, а потом конечно, хорошо посидела в родимом баре, из которого к тому времени исчез сыр и даже ириски и который превратился, по сути, в обычную распивочную, – от прошлого остались лишь дымный сумрак, серебристый шар в углу да американистые звезды. (Ну и что? – плевать.) Там Моньку, конечно, помнили и приветствовали как королеву. Оттуда ее увезли на «Скорой». Это был день ее сорокалетия.
Когда я зашла к ней в палату, там стоял гвалт, как в курятнике.
– А я вот, как мой помер, никому свою пизду не давала!! – надрывалась на судне старуха с зеленоватыми ляжками. – Ну и куда ее теперь?! Чертям на колпак?!
Раймонда, со свеженакрашенными ярко-морковными губами, лежала у окна и, глядя в маленькое зеркало, придирчиво поправляла челочку. Руки-ноги ее были сплошь исколоты; синяки сугубо больничного происхождения почти не отличались от супружеских. В подключичную вену ей вводили катетер, там серел пластырь. Живот (она мне показала) тоже был весь исколот. На ней не просматривалось живого местечка.
Процедуры ей надоели не так однообразием, как третьестепенностью, которая посягала на первый план. На первом плане были переживания иного рода:
– Он мне не говорил «я тебя люблю». Он ни разу таких слов не сказал. Но вот мы легли, он сначала не мог, устал, а я погладила – и все получилось. Как думаешь, он меня любит? Он говорил: «Ты мне дорога€».
Я мельком видала этого типа с чертами алкогольного вырождения, вертлявой фигуркой и долгим уголовным прошлым. Он навестил Раймонду в этой больнице месяц назад – и больше не давал о себе знать. Наверное, в уголовном мире у него были свои обязательства. Гертруда Борисовна, красиво делая большие глаза, рассказывала всем, что он отсидел за убийство. Раймонда, не отрицающая этого факта, бросала ей в лицо, что это чистая случайность и что он – только он, больше никто из вас всех! – вылитый, вылитый ангел.
Ангела звали Федя Иванов. В каком таком раю Раймонда на него наскочила и, главное, когда она это успела, не ведал никто. На убивца он тянул не очень, плюгавой вертлявостью напоминая скорей карманника из мелких. Раймонда выплакала по нем все глаза (этот клин, похоже, напрочь вышиб Глеба), и медсестры, ставившие ее всем в пример за невиданную терпеливость к физической боли, знавшие о Моньке все-перевсе, называвшие ее Раймондочкой, истощили свои советы и расстраивались за компанию.
У Гертруды Борисовны не хватало духу сознаться самой себе, что смена основных спутников дочери имеет ту же направленность и, очевидно, подчинена тому же самому закону, какой регулирует замены в семейной жизни сына (закону, к которому она имела отношение, конечно, лишь отчасти!). В случае же с Федей она и вовсе была чиста, а потому могла прорабатывать Раймонду с незамутненной совестью.
Проработки эти велись по телефону, потому что тетка, панически избегающая учреждений, имеющих, как ни крути, отношение к смерти, то есть поликлиник, больниц и даже роддомов (мудро прозревая общую кровеносную систему созидания и разрушения), не делала исключения и для больницы имени Нахимсона. Когда на больничную койку угождал кто-нибудь из ближайшей родни – старики-родители, супруг, сын Корнелий, – она интенсивней обычного принималась обзванивать оставшихся на воле и в относительном здравии, чтобы тут же, с ходу, не дав абоненту вякнуть «Алё», великолепно артикулируя, доложить, что «имела еще ту ноч ь» (с ударением на «ту»), что перед глазами прыгают белые зайчики, а моча опять какого-то не свойственного ей цвета – даже не входящего в природный спектр, можете мне верить! Иными словами, Раймонда, то и дело нарушая строгий постельный режим, кошкой прошмыгивала на лестничную площадку, где у телефона-автомата, всякий раз надеясь на другое, кое-как выслушивала родительское наставление, долженствующее, видимо, компенсировать родительское отсутствие.
Родительницу Раймонда ненавидела. Но в больнице было так уж невесело без Феди, а он исчез, и Раймонда все думала, что, быть может, он позвонит Гертруде Борисовне. Родительницу она всегда называла именно так – по имени-отчеству, со всем ехидством, на которое только была способна, и рада была бы не слышать про нее вовсе, но больничные впечатления, даже для терпеливой Раймонды, были из такого тошнотворного ряда, что про переезд Гертруды Борисовны с видом на Исаакиевский собор она слушала разинув рот, то и дело прося новых подробностей.
– Во блядь! – вскрикивала она восхищенно. – А дальше что было?
Удивить Раймонду я не могла: все шло по обычному сценарию. Но ей интересен был сам процесс говорения, соучастие, и она очень остро чувствовала смешное.
– А у меня тут тоже, знаешь... анекдот. Пошли мы ночью с Танькой – ну ты видела, ходит тут из восьмой палаты, – пошли, значит, на черную лестницу покурить... Только ты никому!! Поняла? И вот, значит, выходим мы на черную лестницу, а там тьма – мать честная! Мы – на ощупь... Чувствую: каталка. Дай, думаю, сяду... – Раймонда беззвучно хихикает в кулак, будто давится. – А там... Ой, чувствую, чего-то положено... – Она заходится в кашле, быстро сплевывая в платок кровавую мокроту.
– А там... Ой, не могу! – Раймонда хватается за живот. – Сейчас уписаюсь! А там – этот... – Она роняет лоб, заходясь беззвучным смехом.
– Покойник, что ли?
– Точно! Этот, жмурик. Мать честная! Я думала – у меня разрыв сердца будет! Я их боюсь – до смерти!!
Кто-то там, за белыми облаками, с аптекарскими весами, с золотыми часами, тот, кто точнехонько отпускает каждому из нас света и тьмы, снова доказал свое могущество и справедливость, демонстрируя равновесие устроенного им миропорядка. Короче говоря, на другой день, утром, с Раймондой случился обширный инфаркт легкого – а вечером явился душегубец Федя. Я пришла после Феди и о подробностях инфаркта (от боли Раймонда рванулась к распахнутому окну) узнала от медсестер. Для Раймонды вечернее впечатление совершенно перекрыло утреннее, затмило его – и уничтожило. Ее лицо сияло смущением, как это бывает с очень счастливыми, с отвыкшими от счастья.
– Ты карандаш мне для век принесла? – строго шевеля синими губами, спросила она вошедшую дочь.
– Одной ногой в могиле, а все бы ей веки мазать, – строго ответствовала дочь и протянула карандаш.
Раймонда, не мешкая, схватила его, тут же намуслила и, попеременно щурясь и таращась, принялась безжалостно очерчивать границы глаза.
Дочь вышла красивей Раймонды: высокая, холодная, голливудского образца кинодива, точней, исполненная безупречно стерильного очарования существ, сверкающих на этикетках колготок и мыла. Ей не перепало и капельки Монькиной удали; она постоянно мерзла, была трезва, мелочна, рассудительна, не способна к восторгам; боясь заразиться, она мыла руки по тридцати раз на дню и – за вычетом визгливого пафоса – во многом повторила характер своей бабки, которую презирала. На мать она, во всех смыслах, смотрела сверху вниз и была к ней брезгливо-снисходительна, раздражаясь только двумя ее особенностями: талантом без конца обмирать, кидаясь на всякую мужскую шею, и неспособностью одеться со вкусом. Она стыдилась матери и, знакомясь с молодыми людьми, всегда врала, что та заведует рестораном.
В этот период, в больнице имени Нахимсона, тело Раймонды стало именно таким, каким я боялась его увидеть. Отеки практически не сходили; бесчисленные лекарства вступили в сложные, непредсказуемые взаимодействия, и весь механизм жизни в этом теле нарушился уже как будто необратимо. Про операцию никто не заговаривал, все сроки были проворонены. Первой забыла об операции Раймонда. Она, как всегда, надеялась на авось и, кроме того, понимала, что операция продлила бы ее больничное заточение, а она рвалась выскочить побыстрей.
На воле было много дел. На воле гулял Федя. (Они как-то не совпали по фазе: когда на воле гуляла Раймонда – мотал срок Федя.) Не зная наверняка, что ждет каждого из них, но, по-кошачьи предчувствуя, что ничего хорошего, Раймонда рвалась поймать свой мимолетный, может быть, последний шанс.
Чтобы отвлечь ее от мыслей о Феде (который сгинул снова) и дать иллюзию перспективы, я однажды распекла ее почем зря. Я втолковывала, что в ее возрасте, в ее положении следует ориентироваться не на уголовника, а на человека солидного, положительного – пусть и женатого, но надежного, доброго и порядочного во всех отношениях.
Раймонда слушала с большим удовольствием. Потом взглянула на меня и спокойно сказала:
– Кому же я нужна – такой инвалид?
– Что значит инвалид, – вскинулась я, – ты же выздоровеешь! А потом, ты думаешь, мужики, что ли, не старятся, не болеют? Да, у них вон в тридцать лет у каждого – лысина, хондроз, геморрой, куча других болячек!..
– А с геморроем нам и самим не надо, – резюмировала Раймонда. – Нам надо молодых, здоровеньких, желательно с хорошей фигурой.
Она потешно изобразила сладостное мечтание – и вдруг добавила, что у нее ничего нет уже два месяца, и назавтра ей вызвали гинеколога.
Передо мной лежало отечное, синюшное, полуразрушенное тело с окончательно сломанным механизмом движения всех соков. Было непонятно, каким образом в нем еще сохранилось дыхание.
– Как ты думаешь, почему это дело прекратилось? – с любопытством спросила Раймонда.
Я не успела придумать ничего лучшего: наверное, из-за гормонов... Потом сильно напряглась – и протолкнула:
– А может, ты забеременела?
– Вот и я так думаю, – ублаженно откликнулась Раймонда. – Сто лет ничего не случалось, я думала, совсем уж заглохло... А с этим Федей – не могло не случиться!
Я старалась не глядеть на ее огромные, готовые лопнуть ноги.
– Ну и что? – пропела Монечка. – Аборт сделаю. Делов-то: раз, два.
Да, Монька была из тех женщин, кто предпочел бы десять абортов одному визиту к стоматологу. Но сейчас даже переодевание белья было бы для ее тела истязанием. Как, каким образом в этом полусгнившем теле угнездилась новая жизнь – страшная, слепая, сумасшедшая? Как она могла там приютиться, глупая?
– Хотя, – оживленно добавила Монечка, – я бы с удовольствием еще родила. А что? Я могу.
Я уехала в командировку. Звоня, спрашивала о Раймонде со страхом. Положение ее было прежнее. Я уточняла: не хуже? Мне отвечали: не хуже.
Потом ей стало лучше. Гертруда Борисовна после этого рискнула включить Федю в экосистему своего семейства, в самую что ни на есть сердцевину биоценоза. С новообращенным возвращенцем Федей она передавала для Раймонды харчи, плотно распихнутые по банкам, баночкам, коробочкам и пакетам («Питание – самое главное!!»). По-прежнему, когда звонила Раймонда, Гертруда Борисовна первым делом докладывала дочери о состоянии собственного нездоровья, потом заведомо трагически вопрошала:
– Ты сегодня брала что-нибудь в рот?!
Неофит Федя, может быть, прочувствовав всю ответственность возложенной на него алиментарной миссии, навещал Раймонду ежедневно. Дела шли на поправку. Вернее, они приближались к тому порогу, за которым, засучив рукава хирургического халата, ждал-поджидал Монечку широкоплечий полковник.
В русской классической литературе и в западной классической литературе существуют примеры, когда врачи женятся на спасаемых пациентках. Словно женитьба есть самое радикальное снадобье – не хуже, чем топор. В русской литературе героиня больна традиционной чахоткой, в западной – более тонко – душевным расстройством. В русской литературе она, как водится, гибнет, в западной – конечно же, выздоравливает, крепнет, да так, что к чертям собачьим бросает своего благодетеля. Логично задаться вопросом: если женитьба на спасаемых пациентках – столь типичное явление, что даже обобщена как в русской классической, так и в нерусской классической литературе, то, может быть, это вообще необоримый закон жизни – и нам, под финал, остается порадоваться на полковничиху Раймонду Арнольдовну? Или пример из газет: врач сделал женщине операцию транссекса, то есть по ее настоятельной просьбе превратил в мужчину, но так в нее (в него то есть) сильно влюбился, что пришлось ему под влиянием страсти сделать операцию на себе, превратив себя в женщину. (Потом они жили долго и счастливо и умерли в один день.) Это я к тому, что, если бы полковник воспылал страстью к Раймонде, но счел бы, что жениться на ней – скандальный мезальянс (а пациентка в этом смысле, конечно, неизлечима), он мог бы вполне провести на себе операцию по удалению полковничьих погон, хотя, не спорю, на это требуется больше решительности, чем поменять пол. Возможно, полковник, в предвидении счастливых перемен, уже бы и начал потихоньку сдирать свои погоны, но тут подкачала Раймонда.
С ней случилась редкая штука, в связи с которой она поначалу хихикала, говоря, что у нее все – самое редкое. Пока могла говорить.
С ней случился синдром Лайла. От какого-то лекарства стали по всему телу отслаиваться кожа и слизистые. Началось с языка, но никто не обратил внимания.
А через неделю она уже лежала в кожном отделении больницы имени Мечникова, и заведующий сказал Гертруде Борисовне (по телефону), что надежды нет.
Я зашла в отделение, когда дверь процедурной была приоткрыта. Огромные зеркала внутри нее удваивали происходящее. Там, в этом зеркальном зале, конвульсивно передвигались совершенно голые существа, сплошь разрисованные красным, зеленым и синим. В ритуальных масках, они исполняли танец североамериканских индейцев. Эти голые лунатические существа беззвучно заклинали языческих богов очистить их тела от струпьев и язв. Они судорожно зачерпывали из жертвенных сосудов неведомые мне вонючие мази и жадно покрывали ими свои лишаи и экземы.
Раймонда лежала в палате на двоих. Туда помещали умирать. Недолгих партнеров заносили поочередно и, в той же последовательности, выносили ногами вперед. Сбоев не бывало.
На Раймонду невозможно было смотреть. Словно щадя меня, она крепко спала. На другой кровати лежала старуха в содранных пузырях красной волчанки. Она орала, не закрывая рта. Старуха была умалишенной, а может, рехнулась от боли.
Заведующий сказал, что синдромом Лайла страдали в нашем городе за последние десять лет не более десяти человек – и восемь из них умерли.
– А вы же сами понимаете, что при ее сердце...
Он велел мне забрать из холодильника все баночки с провиантом. Раймонда не могла проглотить даже таблетку.
Когда я пришла назавтра, она лежала с открытыми глазами.
– Ты, как змея, шкуру меняешь, – сказала я очень бодро.
Она что-то промычала, еще, еще. Я разобрала: «...сырое яйцо».
Сбегала в гастроном, отковырнула скорлупу.
Она с наслаждением выпила. Еще одно. Еще. Потом промычала: «Федя...»
Я кивнула.
На соседней койке лежала молодая женщина в кровавых содранных пузырях.
Медсестра сказала, что за это время из палаты вынесли уже пятерых.
Вымыв возвращенные баночки, Гертруда Борисовна осталась не у дел. И снова она обратила королевские взоры на семейную жизнь сына.
Одну из жен Корнелия можно было бы назвать базовой. Именно от нее он отправлялся в свои матримониальные походы – и к ней, как правило, возвращался. В базовом лагере он некоторое время отдыхал, понемногу приводил в порядок снаряжение и амуницию – и снова вступал на опасную, но увлекательную тропу. Во время кратких передышек он успокаивал по телефону очередную покинутую жену, говоря, что живет с базовой «все равно как с соседкой». Все вокруг только крякали от этой испытанной веками немудрящей верткости. Не крякала только базовая жена. Слова Корнелия, кстати сказать, были правдой, хотя и отчасти, так как с соседкой, при случае, он «пожить» как раз мог, а с ней, законной супругой, как раз нет. В смысле, категорически того не желал. Он говорил своей базовой, что у него по этому делу – белый билет и что ему давно уже можно мыться в женской бане. Погасив таким образом волны страстей в нежеланных грудях, он устремлялся к новой точке на немеркнущем брачном горизонте.
Дальше действие разворачивалось по жестко заданному сценарию. Сначала базовая жена, не брезгуя также и подкупом Гертруды Борисовны, мобилизовывала все связи с целью установить местонахождение этой точки. Затем производила рекогносцировку на местности. Далее на точку тщательнейшим образом собиралось досье. После этого события вступали в самую напряженную фазу.
То было воистину библейское состязание Рахили и Лии за право любить Иакова. И даже превзошедшее его. Не мороча никому голову плодами мандрагоры, детьми и наложницами, соревнующиеся стороны пихали своему полузамученному мужу – постоянно раздваивающемуся, но так и не разделившемуся мужу – деньги и ценные подарки, одевали-обували во все импортное, с мясом выдирали в профкомах путевки на юг, сулили цветной телевизор, машину, дачу – и, быстро истощив арсенал трафаретных посулов, конечно, всячески ублажали Гертруду Борисовну. С гордостью матери она говорила, что «бабы от Нелика в постели плачут». Если он мог ходить в женскую баню, то понятно, отчего они плакали, но многоборье зачем? Ужель и впрямь прав А. Н. Толстой, что это в характере русской женщины – любить и любить мужчину, даже если у него что-то не так? Но Корнелию попадались также и нерусские. Выходит, ему просто очень везло. Итак, ублажая Гертруду Борисовну, они вручали ей весы и меч Фемиды, чтобы она, покарав остракизмом пролазу (парвеню, да и попросту стерву), могла торжественно указать на достойнейшую. Это не всегда оказывалось легко. Базовая жена, известно, была пройдоха со связями. А новая – пройдоха еще та, но связи ее до конца ясны не были.
И, пока Гертруда Борисовна (с черной повязкой на глазах, поигрывая мечом и весами) пребывала в узконаправленном раздумье, Раймонда поправилась.
Что ее вытащило с того света? Сырые ли яйца, мечты о Феде или сопротивление жмурикам на соседней койке? Неправдоподобно.
Но что правдоподобно, если подумать?
Жизнь вообще призрачна. А вот у некоторых в сердце знай себе незабудки круглогодично цветут. Разве это не странно? Причем ладно бы цвели, если б там климат был умеренный, а то температура – самая жаркая, да и почва-то должна уже стать пустынной, отравленной – после бесчисленных катастроф реактора и всякого другого. Ан нет!
Что касается Раймонды, ее-то загадку я разгадала. Тут вообще все просто. (Эй, слепошарые материалисты, слушайте «объяснение» и ловите свой позитивистский кайф!) Сердце ее, из-за порока, имело отверстия самые что ни на есть малюсенькие. Кровь оно пропускало небольшими, очень небольшими порциями. И вот из-за этого жизнь в ее теле словно бы замедлилась – а значит, и смерть притормозила свое разрушение. Все соки тела, все его клетки, все его, главное дело, чувства еще долго-долго оставались свежими. Такие больные всегда выглядят лет на десять-пятнадцать моложе, это любой кардиолог подтвердит. Их мозг и душа (которая тоже, говорят, материальна: двадцать один грамм живого веса) – мозг и душа их словно бы законсервированы, то есть сохраняются в том состоянии, в каком их настигла болезнь сердца, – чаще всего в подростковом.
Итак, Раймонда выписалась из кожной клиники и стала ждать операцию. Она, наконец, решилась на это. Ей следовало теперь отдохнуть, а затем подготовиться. Отдых и подготовку она поняла, конечно, по-своему. Случилось так, что вылитый ангел Федя опять глухо залег на криминальное дно, то есть настолько глухо, что у Раймонды – не ведаю как – завязалась переписка с капитаном речного судна из города Ростов-на-Дону и, параллельно, с мирным садоводом из Молдавии.
Откуда они взялись? Гертруда Борисовна утверждала, что они, не ведая опасности, приезжали в Ленинград отдохнуть. («Хорошенький отдых! Могу себе таки представить!») А мне было непонятно вот что: где именно Монька изловчилась на них наскочить? У нее уже была инвалидность второй нерабочей группы, что, ясно, ею не афишировалось, но она постоянно находилась на Обводном, не в силах покидать свой пятый без лифта. Конечно, вполне возможно, что кавалеров подкинули жены Корнелия (одна – капитана, другая – садовода), а мудрая Гертруда Борисовна, мудрее ветхозаветного Бога, не стала обижать никого и приняла оба дара.