Текст книги "В ожидании Конца Света"
Автор книги: Марианна Гончарова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
И потом Миша, мой дядя Миша, мамин старший брат, ушел на войну. И сначала прислал фотографию – он, такой бравый офицер, разведчик, в тулупе, с трубкой в зубах, а в руках у него карта. И все другие офицеры его слушают. И там Миша такой красивый, ну такой красивый! А через год, в 1942 году, Миша прислал еще одну фотографию – там он был очень измученный, истощенный, очень худой. Это письмо с фотографией пришло из-под Ленинграда. И потом Ната получила извещение, что Миша пропал без вести. Когда они – их было 15 человек – уходили в разведку, то оставили в части свои документы и сняли личные медальоны, поэтому найти их и его, нашего Мишу, так и не смогли.
Короче, ужасно все было у Наты, все было ужасно.
И мой дедушка, Мишин отец, вызвал Нату с Алечкой в Черновцы, куда его командировали поднимать народное хозяйство. Дедушка был беспартийным, но согласился. Во-первых, не согласиться было тогда нельзя. А во-вторых, к тому времени мою бабушку сняли с должности завуча школы, где она работала. Кто-то из доброжелательных коллег выяснил и написал куда следует, что бабушкина сестра работает золотошвейкой в мастерской при монастыре. Бабушку уволили, и семья переехала в Черновцы.
Первое время у дедушки под подушкой лежал пистолет. Ему специально выдали пистолет, потому что в то время участились случаи, когда местные ночью врывались и таких вот приезжих убивали. Было страшно, тем более в семье уже были и моя маленькая мама, и Мишина дочка Алечка.
Эта пожелтевшая справка «Ваш муж майор Кривченко Михаил Никифорович пропал без вести» все время лежала у Наты со всеми другими документами, в плоской сумочке без ручки, на верхней полке одежного шкафа, где должны были бы лежать Мишины фуражки и шляпы. Ната так и не узнала, что бы он предпочел, ее Миша, шляпу или фуражку. Скорее шляпу. А там кто его знает. Она так и не видела его ни разу в гражданской одежде. В чем женился, в том и ушел на фронт. После войны она пошла в фотоателье и заказала их общую фотографию. Отнесла фотографу две отдельные карточки: свою, в нарядном платье с шарфиком легким на груди и губы красиво помадой нарисованы бантиком, и фотографию Миши в форме с лычками капитана Красной армии. В ателье две фотографии соединили, и получилось, что Ната и Миша сидят рядом плечом к плечу. Ты смотри, а красивая пара! – восхитился фотограф. Он, конечно, постарался. Щеки им накрасил розовым, а фон сделал ядовито-зеленым. Ну чтобы действительно получилось красиво. Этот портрет все время висел у Наты над кроватью. Всю жизнь.
В ночь перед вторым инфарктом Нате приснился памятник. Очень конкретный памятник – с серебряными буквами и звездочкой. Ната рассказывала, что вот, мол, вглядывалась, но никак не могла разобрать, чье же имя там написано. Памятник стоял на лугу, зеленом и тихом. И где-то журчал ручей, а за луг уходила и уходила теплая пыльная дорога. Вдоль дороги росли маки и васильки. Хотела, говорила она, сорвать чуток цветов, чтобы, значит, положить их к подножию памятника, но никак не могла согнуться – болело левое плечо и рука, не хватало дыхания.
У Наты начиналось обострение печали. Печаль называлась «горе».
Словом, отвезли ее в больницу – сердечный приступ. И Шура к ней прибежала, и вроде полегче Нате стало, они разговаривали и смеялись даже. И Ната про луг рассказала. Она всем рассказывала про луг. Не давало ей покоя, что не могла она рассмотреть буквы. И все мечтала увидеть опять этот сон.
Ночью, ближе к рассвету, он опять ей приснился, тот луг. Рядом с памятником стоял Миша, истощенный, худой, как на ленинградской фотографии, очень измученный, но живой. Он улыбнулся, ласково взял Нату за руку и повел туда, где ручей и теплая желтая дорога. Они шли молча. А что говорить – родные люди. Самые близкие люди, что уже говорить. Нате стало легко-легко, она почувствовала себя абсолютно счастливой. И никакой другой мысли – только что вот – Миша. Вот – Миша. Вот – счастье. Абсолютное счастье. Печаль свернулась в тугой комок в сердце и разорвалась.
* * *
Такая вот была у нас в семье Ната. Мишина жена.
Миша – мамин брат. А здорово иметь старшего брата. Мама моя очень гордилась, что у нее есть старший брат.
Когда он ушел на фронт, на одном уроке учительница вызвала к доске тех детей, у кого родные на фронте. И моя мама, ученица первого или второго класса, тоже вышла. И стояла у доски со всеми. И гордилась вдвойне, что у нее старший брат есть и что он на фронте. И ей дали за это ластик. Всем, у кого родные были на фронте, дали ластики. Очень хороший, очень ценный подарок в то время. Потому что даже тетрадок не было, чтобы учиться. Дети писали в старых бухгалтерских книгах. Искали там чистые страницы или писали на полях.
Это происходило еще в городе Уфе.
Однорукий почтальон доставлял письма-треугольники с фронта от брата Миши. И моя мама приносила их в класс – читать всем. Я сейчас вдруг очень пожалела этого однорукого почтальона. Ната рассказывала, что его ждали в каждом доме, выглядывали из окон, знали примерное время, когда он придет, и он не успевал бросать письма или газеты в почтовые ящики. Слишком драгоценными были эти письма, чтобы ждать, пока их бросят в почтовые ящики. Вот он шел в дом какой-нибудь, его там уже ждали на пороге, он вручал треугольник с фронта. И деликатно уходил, потому что тот, кто взял из его рук этот треугольничек, торопился его открыть и прочесть. Сначала один раз пробежать глазами прямо тут же. Потом второй раз – уже в доме, помедленней. Потом вслух. Потом еще и еще. И вот однорукий почтальон вручал письмо женщине – чаще всего ведь женщине, молодой или пожилой, а если ребенку, то ребенок кричал: «Мааа!! бааа! Письмоооо!» И вот женщина выходит, берет письмо и ждет, чтобы почтальон ушел. Чтобы письмо поскорей прочесть. И пока она будет поспешно читать, все, кто в доме, станут нетерпеливо: ну что?! Ну как?! Ну читай же! Читай вслух! Ну читай же!!! И однорукий почтальон в таких случаях старался тут же тихо и незаметно уйти.
И так он принес в дом, где жила мама, семь писем от Миши. Семь. И каждый раз делал вид, что торопится уйти, потому что понимал, что он здесь больше не нужен, что рядом с этим нетерпением, с этой радостью и волнением он лишний. А уж когда ему приходилось вручать обычный конверт… Не представляю, что он чувствовал. Как он шел в тот дом. Как он потом жил. Как он спал. Приносил конверт, обычный конверт и быстро уходил. И шел по улице и уже знал, что будет дальше. И шел-шел все быстрей и быстрей. А спиной слышал эту тишину, эту тишину, эту тишину. И ждал, ждал, что вот сейчас! И почти бегом-бегом от страшного воя, к которому невозможно привыкнуть:
– Ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааыыы!!!
«…Ваш сын… батальонный комиссар, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество…» – такое письмо он принес Нате, моим дедушке, бабушке и моей маме.
Мы его искали. Как только могли. Посылали запросы. Писали письма.
Был юбилей окончания войны – значит, это было в 2005 году. Ветеранов осталось совсем мало, и они такие бедные, ветхие, ну что с ними делать – не показывать же в праздничный день по телевизору стареньких, немощных, практически нищих. Словом, телевизионщики больше старались показывать или военную хронику, или памятники. И, конечно, давали сюжеты про поисковые отряды. Эти ребята – вообще какие-то инопланетяне, чистые ангелы. Ищут, копают, шарят в истлевших останках в поисках медальонов, воюют с черными археологами, с администрациями, чтобы по-человечески захоронить павших. Это какие-то такие люди – каких уже на планете почти нет. И вдруг мама моя случайно видит в новостях на одном из украинских каналов – показывают архивные списки, камера ведет, и вдруг она видит отчетливо: «Михаил Кривченко». День был выходной, и следующий – тоже выходной, и еще выходной, хотя звонить я начала буквально с первого утра. Наконец дозвонилась на тот телеканал, объяснила все девочке-секретарю, и она, добрая душа, ох и получила она, наверное, за то, что дала мне номер мобильного телефона редактора новостной программы, той самой программы, что выходила Девятого мая. И уже ответила она, эта редактор новостной программы, и я, ужасно волнуясь и задыхаясь от нетерпения, объяснила ей причину звонка и суть. Суть! То есть объяснила коротко, какой важный для нас сюжет она поместила в эфир 9 мая. Я старалась быть убедительной. Но нервничала. Заикалась. Я заикаюсь, когда волнуюсь.
И вот я поставила себя на ее место и представила… Боже-боже, если бы мне вдруг сказали, что от меня лично зависит такая жизненно важная вещь – найти Мишу! Любого Мишу. Нашего. Или не нашего, чужого какого-то, но кому-то очень родного Мишу. Да я бы от такой возможности, такого подарка судьбы и от такой, именно на меня вдруг мирозданием возложенной миссии сделать чудо, я бы кинулась со всех ног искать эту запись, помогать, чтобы через пятьдесят лет! найти могилу пропавшего без вести – да я бы все бросила, все! И побежала бы рыться в архиве, в записях, в бумагах. Подняла бы на это весь коллектив. Ведь для того и была записана она, эта передача, чтобы никто не остался равнодушным. По крайней мере, я так думала.
Но эта самая редактор, не знаю, что уж там с ней было, кто ей так испортил настроение, она меня даже не дослушала. Она выдохнула как-то злобно и заверещала резким нетерпимым тоном:
– Вы что же, думаете, я помню все сюжеты?! – кричала редактор. – Что вы вообще от меня хотите? Что вы звоните сюда? Звонит она! Вы что, возомнили, что вы одна у нас зритель? У нас сотни, у нас тысячи сюжетов! Вы что, думаете, я эти записи годами храню?!
Думаю, да, они хранят. Думаю, что хранят какое-то время. Но ей было плохо, ей, видимо, было очень плохо. День неудачный. Что-то не сложилось дома или на работе. Кто-то подвел. Кто-то не сделал, а надо было. И я попалась ей под руку с нашим родным, а ей – абсолютно чужим, ненужным каким-то, давно погибшим Мишей. И для нее этот сюжет, который я, заикаясь, пересказывала, был уже постылым и неважным, она уже нервничала по поводу какого-то другого сюжета. Опять про хороших людей и прекрасные их жизни. Ну, у нее такая рубрика там была – про подвиги, удивительные поступки, про выдающихся отважных людей. И видно, не получалось что-то, не успевала, проблемы, начальство, не знаю… А тут нате вам, здрасьте – я. И ей было тогда гораздо проще не выслушать меня, не расспросить, пусть раздраженно, пусть торопливо, не кинуться искать, а выдолбить дырку в моей голове своим криком, чтобы ей самой стало легче.
Она навизжалась, выпустила пар и бросила трубку.
И все. И не использовала такую превосходную возможность сделать доброе дело, испытать к себе лично глубокое уважение за обыкновенное, совершенное ею чудо. Как писал один умный парень, чтобы не было стыдно перед самим собой в районе трех часов ночи.
Мама тогда расстроилась, как маленькая. Ну что ж. Я пела и пела тихонько в тот день, пела сама себе:
Наши мертвые нас не оставят в беде,
Наши павшие – как часовые.
Пела, пытаясь очиститься от этого жуткого мерзкого крика редактора, которая сняла сюжет про могилу, где, возможно, похоронен наш Миша. Я ходила куда-то по делам и целый день бурчала под нос:
Наши мертвые нас не оставят в беде,
Наши павшие – как часовые.
А вечером поместила в Интернете объявление. И совсем тогда не знакомые мне хорошие люди – сколько лет не перестаю удивляться: о чудо этот Интернет, – Лена из Петербурга и ее друзья ночью прислали мне ссылку на петербургский сайт, где были помещены архивы 1942 года. Года, когда наш Миша пропал без вести. И в списках военнослужащих, снятых с довольствия в 1942 году…
Боже мой, Боже мой, дай сил…
…снятых с довольствия, потому что они погибли. Или пропали без вести. Там, в том списке, стояла Мишина фамилия и все его данные, день, месяц и год рождения. И то, что он награжден посмертно орденом Боевого Красного Знамени…
Мы с тех пор туда часто заходим и перечитываем, перечитываем эти его данные. Год и место рождения. Имя, отчество и фамилию перечитываем. Звание перечитываем. Приказ о награждении. Мы часто там бываем на этом сайте. У нас просто нет другого места, куда можно прийти и навестить нашего Мишу, зажечь свечу и помолчать. У Миши ведь на самом деле нет могилы, нет никакого памятника с красной звездой и надписью: «Михаил Кривченко, майор, пал смертью храбрых…», куда можно принести цветов и зажечь там свечу.
Наши мертвые нас не оставят в беде,
Наши павшие – как часовые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
И деревья стоят голубые.
01.15
Как там мама?
Спит ли. Когда у меня что-то болит, у нее начинает болеть тоже. Однажды мне делали срочную операцию. Это случилось далеко от дома, в горах. Мама об этом ничего не знала. Меня сначала несли на руках, потом какой-то незнакомый гуцул вез меня в своей машине. Я кричала, а рядом в корзинке пищали цыплята. Не помню ни гуцула, ни цвета и марки машины, ни обстоятельств, при которых он нас подобрал на пустынной воскресной горной дороге. Помню только эту уютную корзинку рядом с собой, корзинку, закрытую белым старым платком в мелкий цветочек, завязанным по углам корзинки, и писк цыплят. И весь вечер, пока меня оперировали, когда папа стоял в коридоре этой сельской больнички и долбил кулаком подоконник, да так, что в конце концов его разбил, когда мой муж метался вокруг больницы и курил-курил-курил, у моей мамы нестерпимо болел низ живота, именно там, где мне уже почти ночью накладывали швы.
Даже не верится, что когда-то моя мама была маленькая. Такая она всегда у нас умная, рассудительная, такая жертвенная – кажется, она всегда была взрослой.
Это потому, что родители у нее были очень хорошие. Мои дедушка и бабушка. Дедушка написал однажды из командировки своей дочечке, моей маме:
Здравствуй, Ниночка, я получил от тебя твою открыточку с цветочками, спасибо, родная. Скоро мы будем вместе в Киеве. Я этого дня жду с нетерпением. Целую крепко.
Твой папка.7 марта 1944 года
Почтовая эта карточка у нас дома хранилась долго. Когда дедушка ее надписывал, она уже тогда была старая, потому что в сорок четвертом печатать такие открытки просто не было времени, средств, красок, художников и прочих специалистов по ярким картинкам для маленьких девочек. Помню, на той древней дореволюционной открытке еще с ятями (и где дедушка ее нашел?) была сцена из «Рыбака и рыбки». Сидела старуха на переднем плане, а перед ней – разбитое корыто. А за старухиной спиной стоял старик с сетями. И, между прочим, довольно хитро улыбался, что всегда давало мне основание думать: а не в сговоре ли был он с рыбкою золотою, когда отпускал ее с богом обратно в море?
Лет десять назад мама подарила несколько старинных вещей одесскому ученому-краеведу и собирателю антиквариата Олегу Губарю. В том числе и дедушкину, уже рассыпающуюся в пыль, погибающую карточку. Мама уважает и любит Губаря. Вот и подарила. Знала, что Олег ее отреставрирует, что она теперь будет всегда, эта карточка. Не пропадет, не исчезнет, как бывает в домашних архивах. Ну, подарила, и все. А несколько лет назад одесский поэт Борис Херсонский прислал нам свой сборник стихов «Семейный архив». Бориса Херсонского моя мама тоже уважает и стихи его любит. И вот она села в кресло вечерком новую книжку читать. А там с одной стороны стихи, а с другой – старые архивные фотографии. И вдруг мама видит знакомый почерк. Совсем знакомый. Родной почерк. И там написано:
«Здравствуй, Ниночка, я получил от тебя твою открыточку с цветочками, спасибо, родная. Скоро мы будем вместе в Киеве. Я этого дня жду с нетерпением. Целую крепко.
Твой папка.7 марта 1944 года».
В аннотации книги Бориса было написано, что в оформлении были использованы фотографии и документы из архива Олега Губаря.
Так мама опять получила весточку от своего папы. И я получила весточку от дедушки. И все внуки моего дедушки и правнуки.
Такая вот история. А поскольку ничего случайного в жизни не бывает, то я уверена, что мои добрые дедушка и бабушка время от времени подают нам знаки и не оставляют нас одних. Они с нами.
К слову, через неделю после того самого события, когда мы вдруг узнали открытку от дедушки в книге Бориса Херсонского, меня вызвали в Киев и вручили литературную премию. И в мою честь играл большой симфонический оркестр.
* * *
С 1944 года моя мама жила в Киеве. Она рассказывала, что это был не город, а сплошные руины и развалины. Мама вспоминала, как со своей мамой, моей бабушкой, Софьей Николаевной, они шли по Крещатику по узкой тропиночке. И мама, тогда совсем маленькая девочка, думала, как же все это очистить и восстановить. И наверное, так теперь останется навсегда – она думала. И в нашем с сестрой детстве, когда мы ездили с мамой в Киев, она сказала нам:
– Вы не поверите, девочки, вы даже не поверите, мне и самой не верится сейчас, что здесь были руины, разруха, грязь и пыль. И мне казалось, что только усилиями какого-то гигантского волшебника можно все это убрать и восстановить.
А 10 мая 1945 года в честь Дня Победы на этих руинах играл большой симфонический оркестр под управлением легендарного Натана Рахлина. Собрался весь город. Плакали. Пришла Победа.
А еще мама нам рассказывала, что однажды в Киеве она проходила мимо сквера. Там у ограды зачем-то собрались женщины. Что они там делали, зачем стояли так странно безмолвно и скорбно. Стояли и смотрели в одну сторону. Туда, где медленно что-то делали бесцветные как тени, истощенные, смертельно уставшие люди в изношенных серых мундирах. А в городе уже вовсю наряжалась весна, цвели оставшиеся в живых деревья, пригревало солнышко, а эти – такие чужие, несчастные, нереальные в этом разрушенном городе, пленные немцы, молча, угрюмо, медленно, с большим трудом трамбовали дорожки тяжелыми чурбаками с деревянными ручками, искоса бросая тревожные взгляды на тех, кто тяжело и горестно разглядывал их в упор. И мама, тогда еще совсем маленькая, лет девяти, смотрела сначала на немцев, потом на женщин, потом опять на немцев и чувствовала: что-то непостижимое, гнетущее, сильное и густое происходило между двумя этими безмолвными группами – пленными, смертельно уставшими, истощенными немцами и смертельно уставшими, истощенными киевскими женщинами.
* * *
Часики тикают. Вот интересно, когда все кончится, часики так и будут еще какое-то время служить – тик-так-тик-так?
Эти часики у нас с тех пор, как мама переехала с родителями из Киева в Черновцы. Старинные еще часики.
* * *
И вот они приехали в город Черновцы, мама пошла учиться в женскую школу. Интересно, а где сейчас все мамины «девочки»? Я помню, недавно совсем мамины одноклассницы, выпускницы женской школы номер два, собрались у Берточки. У Берты Иосифовны. И меня попросили сфотографировать их компанию. И они так весело засуетились: «Девочки, девочки, садитесь поближе. Танечка, Ниночка, девчонки, ну смотрите же в объектив, ну перестаньте смеяться». Но никак не могли успокоиться, хохотали. И я их щелкнула пару раз. Веселых девчонок Ниночку, Бэллочку, Нэлечку, Асеньку, Танечку. В середку посадили Берту Иосифовну. Тонкая, благородная, высоколобая, сероглазая и печальная. А ее «девочки» получились немного хулиганистыми, лукавыми, смешливыми, чуть постаревшими подростками. Хорошая фотография. Хотя Берточка, глянув, поставила оценку:
– Девочки – красотки. А я с отрытым ртом и дура.
Ну нет. На самом деле она получилась самая красивая на этой фотографии. Лучистая. Утонченная. Аристократичная.
Все мамины одноклассницы боготворили Берточку. У нас дома хранится ее портрет в молодости. Как же она была хороша! Такой же изысканности, как молодая Ахматова, но еще красивее. Большие, ну просто огромные серые глаза. Тонкие черты лица. Фигура и походка балерины. Ее можно было любить просто за ее красоту, но как же она была мудра, великодушна, изобретательна, остра на язык. Берта за время своей работы в черновицкой школе № 2, сначала женской, потом общей, раздала детям целый ворох своих отутюженных носовых платков. Дети ужасно хотели ей нравиться и плакали навзрыд, когда не могли сформулировать мысль, хотя к ее урокам готовились все. Нет, ну фантастика ведь! Кто сейчас будет плакать, что не смог ответить на вопрос. Разве только маленький школьник первого класса и только потому, что мама накажет за плохую отметку. Словом, Берта была восхитительна. Однажды кто-то запустил чернильницу с задней парты – а ведь это была женская школа. Чернильница – это я хочу объяснить для моих детей, которые будут читать эту рукопись первыми, – это стеклянный или фаянсовый небольшой сосуд, куда наливались чернила. Туда окунали ручку с перышком и писали. Окунали и писали. И такая вот чернильница, перелетев класс, шваркнулась на стол Берты Иосифовны.
Класс на вдохе сделал:
– Иииииииииииииииих…
А Берта пожала плечом:
– Ну и что вы испугались? В ваших же чернильницах никогда нет чернил.
И стала продолжать урок. А я представила, что вдруг такое бы случилось в моей школе, например на уроке истории. Думаю, я бы ждала конца света не тут, в теплой постели под уютное сопение моих домашних, а где-нибудь уже мотала свой срок в колонии для несовершеннолетних за покушение на жизнь учительницы истории с тридцатисемилетним педагогическим стажем.
А в тогдашней маминой женской школе сохранились еще дореволюционные гимназические традиции: коричневые банты, обязательная форма – унылые платья с фартуками и монашеские белые воротнички – и ритуал обожания. А поскольку не обожать Берту было невозможно, то девчонки придумывали разные уловки, чтобы быть поближе к любимой учительнице. Правда, она была в таких случаях неотзывчива и холодна. Например, одна мамина одноклассница повадилась встречать ее на лестнице. Раз встретила, Берта сдержалась, второй раз – Берта промолчала, а в третий раз Берта в упор спросила ее:
– Петровская, что это за комиссию по встрече вы устраиваете?
– Ну… ну… Я хотела вас проводить… В класс…
– Мне не нужны путеводные звезды! – ответила Берта Иосифовна.
Девочка Петровская, не умевшая выразить свою симпатию к учителю каким-то другим образом, была достаточно умна и с чувством юмора, поэтому рассказала эту историю подругам. Благодаря чему этот факт и сохранился в истории.
* * *
С тех пор как на меня наорала редактор новостной программы, я все время думаю и не могу понять вот чего. Бывают в жизни случаи, когда провидение посылает тебе возможность сделать чудо. А ты делаешь все наоборот. И тогда силы небесные разводят руками, ну вот же дура…
Однажды Берта Иосифовна спешила домой с главного почтамта. Следуя традиции, она до последнего дня покупала, подписывала и отсылала своим друзьям, ученикам и родственникам праздничные почтовые карточки. Вот и в этот раз она вызвала такси, поехала на главпочтамт, с трудом поднялась по ступенькам, выстояла там в очереди – на почте всегда очереди, даже сейчас. И оттуда она поспешила домой, потому что к ней должен был приехать доктор Женя Бурсук, ее ученик, друг, ангел ее, словом, как раз из тех, кто может почувствовать и разглядеть, что ему предоставляется возможность сделать чудо… Хотя нет. Я думаю, из-за своей занятости он таких моментов не замечает, просто трудится, служит ангелом, и все.
Берта Иосифовна вышла из двери почтамта, уже сгорбленная, с палочкой, слабенькая, поковыляла к стоянке такси, подошла к стоявшей впереди машине… А там выстроились автомобили на любой вкус – сейчас частных такси – бери не хочу…
Когда мы через какое-то время примчались к ней, она, придерживая перебинтованную доктором Женей руку, рассказывала, мол, подошла, спросила, села с трудом, назвала адрес. А таксист – «морда – чистый депутат», заметила Берточка, возмутился, мол, слишком близко, да и недоволен был – старушка, пенсионерка, денег наверняка мало, словом, он нашу Берту погнал из такси. Сказал: вылазь! Именно так и сказал. И Берточка наша стала «вылазить», придерживаясь одной рукой за дверь машины, а второй опираясь на свою палку. «Морда-депутат» нетерпеливо перегнулся, потянулся и с силой захлопнул дверь. Вместе с Берточкиной рукой.
А как уже другой таксист, который стоял за «мордой-депутатом», помчался за бинтами в соседнюю аптеку, как он ее со свистом вез домой и не взял денег и тысячу раз произнес: «Прости, мать. Прости, мать. Прости нас, мать» – это Берта описала так, как она умела – в двух словах, но весело, с юмором. А вызвала она нас, чтобы найти этого Юрочку, таксиста, найти и с ним рассчитаться. Сказала: он такой, молоденький еще, ребенок, в очках и с добрым светлым лицом.
Мы, конечно, поехали на ту стоянку, Юрочку нашли, хотя ничего особенного в его уставшем лице я не заметила. Денег он опять не взял – сделал вид, что не помнил, кого и как он подвозил, сказал: да у меня столько таких… А «морду-депутата» мы не нашли тогда. И таксисты не знали, о ком мы.
И что ж получается теперь, что сегодня мироздание укокошит всех одинаково? Под одну гребенку?! И Юрочку-таксиста, и доктора Женю, и других хороших людей прямо в компании с «мордой-депутатом»? Что-то не складывается с логикой у этого Нострадамуса. И у Степашкиной.
* * *
Моей маме часто снился один и тот же сон: вот надо уезжать в эвакуацию, а как же книги? У нас дома много книг. И когда мы чистим их пылесосом и перебираем на предмет отдать случайные в библиотеку, случайных, как правило, не оказывается. Мама очень любит книги. В своих воспоминаниях, которые мы с детьми, с ее внуками, заставили написать ее к юбилею, она вспоминает:
В школе сохранилась библиотека. Пришла туда впервые с одноклассницей. Та спросила первая: «У вас есть приключения Буратино?» Библиотекарь достала книжку: «Я тебе запишу». Как?! А мне?! Это ведь я хотела «Золотой ключик». Впасть в отчаяние я не успела, нашелся еще один экземпляр. Как мало мне тогда было нужно для счастья – в портфеле интересная книжка. Это ощущение потом часто повторялось вплоть до сегодняшнего времени. Но оно уже никогда не было таким острым.
Как же я все это понимаю! Радость обладания новой книжкой передалась мне по наследству.
Когда у меня день наполнен всякими не очень приятными делами – уборка, кухня, суета, холод или неприятности, – мысль, что на прикроватной тумбочке меня ждет новая, нечитаная книга, ласково греет мне душу. И, когда я вспоминаю о ней, о новой книжке, я радуюсь, как щенок, и чувствую неподдельное, ей-ей, взаправдашнее счастье. Мало кто из детей сейчас понимает эту радость. Недаром любимый нами писатель Юрий Коваль сокрушался о падении культуры пристального чтения.
Однажды мама в детстве попала в больницу, и ей должны были делать операцию по поводу аппендикса. И бабушка моя Софья Николаевна, зная, что придаст маме силы, принесла ей в больницу «Таинственный остров» Жюля Верна. И удивительно, выздоровление после операции проходило быстро, книгу мама откладывала только на время процедур.
* * *
Как-то мама моя получила в подарок книгу Островского «Снегурочка». О, как она боялась с ней расстаться. Так боялась, что повсюду носила ее с собой. И в школу понесла в портфеле, чтобы читать на перемене. Драгоценная, бесценная это была для нее книга. К тому же, как мама писала в своих воспоминаниях, она привыкла, что конфеты ей не покупают, потому что на них нет лимита. Так ей говорил папа. Зато книгу ей купили. И вдруг на какой-то перемене «Снегурочка» исчезла из портфеля. Бесследно. И у мамы, тогда девяти-десятилетней моей мамы, запекло внутри, перехватило дыхание, началась паника, пришла беда: пропала книжка.
Мама искала книжку, всех спрашивала и переспрашивала. И одна странная девочка, очень странная, ну очень странная девочка сказала:
– Кривченко, а у меня тоже есть такая жекнижка. Хочешь, поменяемся на что-нибудь?
И мама закивала головой, готовая обменять на «Снегурочку» что угодно.
– На твой бутерброд! – объявила ультиматум Странная девочка.
Мама с готовностью полезла в сумку и немедленно без колебаний отдала бутерброд – очень «богатый бутерброд» со сливовым повидлом – и в обменянной таким образом книжке по каким-то признакам с облегчением узнала свою, купленную ей мамой «Снегурочку».
Я рассказывала эту историю своим детям, с которыми мы прочли «Снегурочку».
– И если царь говорил, что «Снегурочки печальная кончина и страшная погибель Мизгиря тревожить нас не могут», – поведала я детям, – то бабушку вашу, мою маму, в ее девять лет очень и очень тревожила печальная жертва Яриле.
– Бедная хитрая девочка, – прокомментировала рассказ дочь.
– Голодная девочка, – констатировал сын.
Почти все тогда голодали. Хотя мама писала, что знала семьи, которые жили так, как будто никакой войны не было и ничего не изменилось.
Однажды она пригласила к себе на одиннадцатый день рождения своих одноклассниц. И бабушка моя Софья Николаевна приготовила винегрет, купила вареную колбасу (для себя они ее не покупали, было дорого) и еще сварила, именно почему-то сварила, как рассказывала мама, домашние бублики.
Девчонки – писала мама в своих воспоминаниях – уминали угощение с удовольствием. А одна Дора, оглядев нехитрую еду, заявила сразу:
– Я это не ем.
И не ела. Скучала и брезгливо грызла бублик.
А потом и мама попала на день рождения к той самой Доре. И там было много всего удивительного, разноцветного и ранее не виданного. Но – как мама писала – о том, чтобы протянуть руку и взять что-нибудь из сверкающей хрустальной вазы, не могло быть и речи. Тем более мама страшно переживала из-за своих штопаных чулок, потому что в прихожей ей пришлось снять кустарные свои картонные тапочки.
– И ты ничего не попробовала? – спросили мы.
– Нет, – спокойно ответила мама, – нет.
– Но другие же девочки ели?
– Ели, да. Еще как.
– А ты?
– А я это не ем. Я это не ем.
* * *
Когда умер Сталин, все вокруг плакали. И мама тоже утром плакала. И в школе плакали все, а девочка одна потеряла сознание. А мамины родители – нет. Не плакали. И Берта была спокойна.
Идеологически давили, конечно, причем очень прицельно, очень точно, регулярно, чтобы вошло в кровь, чтобы навсегда. Сейчас, когда я рассматриваю фотографии, как образцово рыдала недавно Северная Корея, когда почил ее великий вождь, и как показательно умиляются корейцы толстенькому наследнику Ким Чен Ира, который с насупленным лицом по-хозяйски ездит-ошивается по царству своему государству и дозором обходит владенья свои, то вспоминаю, как мы в детстве учили биографию Владимира Ильича Ленина перед приемом нас в октябрята.
И я тогда почему-то была уверена, что именно этот маленький кудрявый мальчик на звездочке, которую мне прикололи на крыло парадного белого фартука, сам организовал и сделал революцию. Я крутилась у мамы под ногами, когда она готовила на кухне обед, и спрашивала: а как это он, такой маленький, сделал революцию, а? А как ему поверили солдаты и матросы? И что, он, как Матиуш из книги «Король Матиуш первый» Януша Корчака, возглавил войска, разбил неприятеля и создал детский парламент, да? – спрашивала я у мамы…








