
Текст книги "Модерато кантабиле"
Автор книги: Маргерит Дюрас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
V
– Так не забудь же, – напомнила Анна Дэбаред, – это значит, умеренно и певуче.
– Умеренно и певуче, – послушно повторил мальчик.
По мере того как лестница поднималась все выше и выше, в небе со стороны южной окраины города вырастали подъемные краны, все, как один, производя совершенно одинаковые движения, хотя из-за разного ритма то и дело перекрещивались друг с другом.
– Я не хочу, чтобы тебя снова ругали, иначе я умру.
– Мне тоже неохота. Умеренно и певуче. Мимо окна последнего этажа проплывает сочащийся влажным песком гигантский ковш – зубы оголодавшего зверя смыкаются вокруг жертвы.
– Это музыка, без нее нельзя, ты должен учиться играть, договорились?
– Хорошо…
Квартира мадемуазель Жиро располагалась достаточно высоко, на шестом этаже многоквартирного дома, так что за окнами далеко-далеко было видно, море. И ничто, кроме кружащих чаек, не отражалось в глазах малыша.
– Ну так что, вы уже знаете? Да-да, представьте, убийство, на почве любовной страсти… Присаживайтесь, мадам Дэбаред, прошу вас.
– Так что там такое случилось? – поинтересовался малыш.
– Не будем терять времени, лучше сыграй-ка мне поскорей свою сонатину, – перебила его мадемуазель Жиро.
Мальчик усаживается за пианино. Мадемуазель Жиро рядом с ним, с карандашом в руках. Анна Дэбаред устраивается чуть поодаль, у окна.
– Итак, сонатина. Эта прелестная маленькая сонатина Диабелли, ну же, давай. Кстати, скажи-ка, а какой у нее размер, у этой нашей милой маленькой сонатины? Я жду.
При звуках ее голоса ребенок сразу весь как-то съежился. У него такой вид, будто он размышляет, спокойно, не спеша, потом отвечает, судя по всему, намеренно неверно:
– Умеренно и певуче…
Мадемуазель Жиро скрещивает на груди руки, смотрит на него, вздыхает:
– Он делает это назло. Других объяснений и быть не может.
Мальчик, как всегда, сидит не шелохнувшись. Крепко сжав на коленях кулачки, он, словно приговоренный, ждет казни, утешаясь разве что ее неотвратимостью, собственной правотой да еще тем, что это повторяется из раза в раз.
– Надо же, а дни-то становятся все длинней и длинней, – тихонько вставляет Анна Дэбаред, – прямо на глазах.
– Да, так оно и есть, – соглашается мадемуазель Жиро.
Солнце, появившееся повыше, чем в тот же час на прошлом уроке, с неопровержимостью подтверждает ее слова. К тому же день выдался такой теплый, что небо даже подернулось дымкой, конечно совсем легкой, едва заметной, но все равно преждевременной для этого сезона.
– Я жду ответа.
– А может, он просто не слышал?
– Да полно вам, все он отлично слышал. Вы, мадам Дэбаред, упорно не хотите взять в толк, что он делает это назло.
Мальчик чуть поворачивает голову к окну. И так и замирает, косясь в сторону, разглядывая на стене муаровую рябь от солнца, отраженного морем. Только одна мать может видеть его глаза.
– Ах ты, бесстыдник мой маленький, сокровище мое, – едва слышно шепчет она.
– Четыре четверти, – произносит мальчик без всяких усилий, опять не шелохнувшись.
Глаза его в этот вечер почти цвета неба, с той лишь разницей, что в них еще играют золотистые отсветы волос.
– Придет время, – заверяет мать, – он все выучит и будет отвечать без запинки, непременно, просто надо немного подождать. Пусть даже ему и не хочется, все равно выучит.
И смеется – весело, беззвучно.
– Вам должно быть стыдно, мадам Дэбаред, – заметила мадемуазель Жиро.
– Да, все так говорят.
Мадемуазель Жиро расцепила сложенные на груди руки, ударила карандашом по клавишам, как привыкла делать это за тридцать лет, что давала уроки музыки, и крикнула:
– Гаммы? Десять минут одни гаммы. Я тебя проучу. Для начала до мажор.
Мальчик снова поворачивается лицом к пианино. Обе руки одновременно поднимаются с колен, одновременно с какой-то торжественной покорностью касаются клавиш.
И гамма до мажор заглушает шум моря.
– Еще раз, с начала. Иначе с тобой не сладить.
Малыш играет там же, где и в первый раз, точь-в-точь в той самой загадочной части клавиатуры, откуда гамме и полагалось начинаться. И в волнах негодования дамы звучит вторая, а потом и третья гамма до мажор.
– Продолжай. Я сказала, десять минут.
Мальчик оборачивается к мадемуазель Жиро, глядит на нее, руки так и остаются небрежно лежать на клавишах, безвольные, будто о них просто позабыли.
– Зачем? – недоумевает он.
От злости лицо мадемуазель Жиро делается таким уродливым, что мальчик, отвернувшись, снова уставился в пианино. Опустил руки на положенное место, застыл в безукоризненной позе примерного ученика, но не заиграл.
– Ах вот как?! Нет, это уже слишком.
– Мало того, что они никого не просят производить их на свет, – все еще смеясь, замечает мать, – их еще вдобавок ко всему заставляют учиться играть на пианино, чего ж вы хотите…
Мадемуазель Жиро пожимает плечами, прямо ничего не отвечая на реплику этой женщины, и, вообще не обращаясь ни к кому конкретно, как-то сразу успокоившись, бормочет, будто только для самой себя:
– Странно, но, если разобраться, ведь именно дети и делают нас такими злыми…
– Ничего страшного, – примирительно замечает Анна Дэбаред, – вот увидите, настанет день, и он выучит все, и эти гаммы тоже, будет разбираться в этом так же хорошо, как и в ритмах, размерах, темпах и всем прочем, это ведь неизбежно, даже успеет устать от них, пока будет учиться.
– Ах, мадам, ну и воспитание же вы ему даете! – восклицает мадемуазель Жиро. – Просто уму непостижимо!
Крепко хватает рукой мальчишечью головку, поворачивает к себе, силой пытается заставить его взглянуть на себя. Мальчик опускает глаза.
– Ты будешь делать то, что я скажу. Еще и наглец к тому же! А теперь, пожалуйста, три раза соль мажор. Но сперва еще раз до мажор.
Мальчик снова заиграл гамму до мажор. Она прозвучала разве что чуть небрежней, чем прежде. Потом снова замешкался.
– Соль мажор, ты что, не слышал, а теперь соль мажор.
Руки соскользнули с клавиш. Голова решительно опустилась. Маленькие ножки, болтающиеся все еще высоко над педалями, сердито потерлись друг о дружку.
– Ты слышишь или нет?
– Не сомневаюсь, – вмешивается мать, – ты все отлично слышал.
Нежности этого голоса, такого родного, мальчик еще не научился противиться. Не отвечая, снова поднимает руки, опускает на клавиши, точно туда, куда и положено. И в волнах этой материнской любви звучит гамма соль мажор, один раз, потом еще. Гудок со стороны арсенала возвещает конец рабочего дня. Свет становится немного ниже. Гаммы исполнены столь безукоризненно, что смягчают даже гнев дамы.
– Это не только полезно для характера, но еще и тренирует пальцы, – замечает она.
– Да, вы правы, – с грустью соглашается мать.
Однако, прежде чем сыграть гамму соль мажор в третий раз, мальчик снова останавливается.
– Я ведь сказала, три раза. Ты что, не понял? Три раза.
Но тут мальчик решительно убирает руки с клавиш, кладет их на колени и возражает:
– Не буду.
Теперь солнце уже склонилось так низко, что все море вдруг осветилось его косыми лучами. Невозмутимое спокойствие овладело мадемуазель Жиро.
– Одно могу сказать, мадам, мне жаль вас.
Малыш украдкой скользнул взглядом в сторону этой женщины, которая якобы заслуживала жалости, но все равно смеялась. Потом неподвижно застыл на месте, поневоле – спиной к матери. Время клонилось к вечеру, поднявшийся с моря ветерок пронесся по комнате, где все дышало враждебностью, шевельнул мягкую травку волос маленького упрямца. В тишине ножки под пианино затанцевали, выделывая в воздухе еле заметные па.
– Одной гаммой больше, одной меньше, – смеясь, возражает мать, – какая разница, ну что тебе стоит, еще одну гамму, только и всего…
Мальчик обернулся, только к ней одной:
– Терпеть не могу эти гаммы…
Мадемуазель Жиро поочередно оглядывает обоих, глухая к словам, вконец обескураженная, возмущенная до глубины души.
– Долго мне еще ждать?
Мальчик усаживается лицом к пианино, но как-то боком, держась как можно подальше от этой дамы.
– Солнышко мое, – просит мать, – ну, пожалуйста, еще один разочек.
Ресницы моргнули в ответ на эту просьбу. Но он все еще колеблется.
– Ладно, но только не гаммы.
– Нет, вот именно гаммы, и ничто другое!
Он еще чуть-чуть поколебался и, когда та уже вконец отчаялась, все-таки решился. Заиграл. Но безысходная отчужденность мадемуазель Жиро в этой комнате не исчезла – в эти минуты она чувствует себя здесь в полнейшем, неразделенном одиночестве.
– По правде сказать, мадам Дэбаред, не уверена, смогу ли я и дальше давать ему уроки музыки.
Гамма соль мажор снова прозвучала безукоризненно, разве что чуть быстрее, чем прежде, но самую малость.
– Поверьте, – делает попытку оправдаться мать, – все дело просто в том, что он делает это без всякого желания.
Гамма закончилась. Мальчик, совершенно безучастный к происходящему, приподнимается с табуретки и пытается сделать невозможное – разглядеть, что творится там внизу, на набережной.
– Я непременно объясню ему, что без этого никак не обойтись, – с деланным раскаянием обещает мать.
Мадемуазель Жиро принимает вид одновременно высокомерный и скорбный.
– Вы не должны ему ничего объяснять. Не ему, мадам Дэбаред, решать, нужны ему уроки музыки или нет, вот это и называется настоящим воспитанием.
Она стукнула рукой по пианино. Мальчик отказался от своих тщетных попыток.
– А теперь сонатину, – устало произносит она. – Четыре такта.
Мальчик сыграл ее так же, как гаммы. Он отлично знал ее. И, несмотря на его упорное нежелание, это была настоящая музыка.
– Что поделаешь, – под аккомпанемент сонатины продолжала свое мадемуазель Жиро, – есть дети, к которым надо проявлять строгость, иначе от них ничего не добьешься.
– Я попытаюсь, – пообещала Анна Дэбаред.
Она слушала сонатину, музыка шла из глубины веков, доносимая сюда ее собственным ребенком. Часто, слушая его, она, и сама с трудом веря в это, едва не теряла сознание.
– Поймите же, мадам Дэбаред, вся беда в том, что этот ребенок вообразил себе, будто ему позволительно решать, нравится ему заниматься музыкой или нет. Впрочем, я вполне отдаю себе отчет, мадам, что только попусту сотрясаю воздух, и знаю: это ровно ничего не изменит.
– Нет, я правда попытаюсь.
А сонатина все звучала и звучала, словно перышко, принесенное этим маленьким дикарем откуда-то издалека, хотел он того или нет, и обрушивалась на мать, снова и снова приговаривая ее к вечным мукам своей любви. Врата ада опять затворились.
– Еще раз с самого начала, только следи за ритмом и теперь помедленней.
Игра замедлилась, стали отчетливей паузы, мальчик поддался очарованию музыки, не в силах более противиться, как пчела аромату цветка. Музыка лилась, выпархивала из-под его пальцев, будто помимо его воли, вопреки его желанию, и как-то незаметно, словно исподтишка лилась над миром, затопляя незнакомые сердца, наполняя их мучительным томлением. Ее слышали внизу, на набережной.
– Вот уже месяц, как он там, наверху, – заметила хозяйка. – А красиво играет.
В сторону кафе направилась первая группа людей.
– Да, месяц, никак не меньше, – продолжила хозяйка. – Уже и я успела выучить ее наизусть.
Шовен, в самом дальнем конце стойки, был пока единственным посетителем. Посмотрел на часы, потянулся от удовольствия и принялся напевать вполголоса сонатину в унисон с игрой мальчика. Хозяйка в упор, пристально разглядывала его, продолжая вынимать из-под стойки бокалы.
– Вы молоды, – заметила она.
Прикинула, сколько у нее еще есть времени, прежде чем до кафе доберутся первые посетители. И тут же предупредила его торопливо, но вполне доброжелательно:
– Знаете, иногда, в хорошую погоду, она, похоже, ходит на прогулку совсем в другую сторону, вон туда, мимо второго причала, и не всякий раз проходит здесь.
– Да нет, – засмеялся мужчина.
В дверях показалась группа посетителей.
– Раз, два, три, четыре, – считала мадемуазель Жиро. – Хорошо.
Сонатина рождалась под руками ребенка – он отсутствовал, – но она все рождалась и возрождалась, несомая его безразличной неуклюжестью, вплоть до самых пределов его возможностей. По мере того как звуки громоздились друг на друга, создавая это здание, дневной свет заметно померк. Величественный полуостров из объятых пламенем облаков появился на горизонте, и его хрупкое, мимолетное великолепие силой уводило мысли совсем на иные пути. Ведь не пройдет и десяти минут – и все краски дня исчезнут без следа. Мальчик завершил свое задание в третий раз. Шум моря, смешанный с голосами появившихся на набережной людей, поднимался кверху и проникал в комнату.
– Наизусть, – проговорила мадемуазель Жиро, – к следующему уроку ты должен выучить ее наизусть, понял?
– Ладно, наизусть.
– Я вам обещаю, – заверила мать.
– Так не может дальше продолжаться, он совершенно отбился от рук, это просто возмутительно…
– Я вам обещаю.
Мадемуазель Жиро не слушала ее, размышляя о чем-то своем.
– Послушайте, мадам Дэбаред, а что, если попробовать, чтобы ко мне на уроки его водили не вы, а кто-нибудь другой. Посмотрим, может, хоть это что-нибудь даст…
– Не хочу! – громко запротестовал малыш.
– Боюсь, мне это будет очень больно, – взмолилась Анна Дэбаред.
– Сожалею, но нам придется пойти на это, – настаивала на своем мадемуазель Жиро.
На лестнице, едва за ними захлопнулась дверь, малыш сразу остановился.
– Ты видела, какая она злюка?
– Ты делаешь это назло?
Мальчик внимательно разглядывал стадо подъемных кранов, теперь неподвижных на фоне неба. Где-то вдали зажигались огнями предместья города.
– Не знаю, – ответил малыш.
– Боже, как же я тебя люблю.
Внезапно мальчик стал медленно спускаться вниз.
– Я больше не хочу учиться музыке.
– Гаммы, – проговорила Анна Дэбаред, – я никогда их не знала, но разве можно без них?
VI
Анна Дэбаред не вошла внутрь, а остановилась в дверях кафе. Шовен устремился ей навстречу. Едва он оказался рядом, она обернулась в сторону Морского бульвара.
– Уже столько народу, – тихонько пожаловалась она. – Эти уроки музыки, они кончаются так поздно.
– Знаю, – отозвался Шовен, – я слушал ваш урок.
Мальчик высвободил руку, удрал на тротуар, горя желанием побегать, как привык по вечерам каждую пятницу. Шовен поднял голову к небу, еще чуть освещенному, темно-синему, и подошел к ней поближе, она не попятилась, не отступила назад.
– Скоро уже лето, – заметил он. – Пойдемте.
– Но в наших краях этого почти не чувствуешь.
– Да нет, бывает, что чувствуешь. Вы и сами знаете. Вот, например, нынче вечером.
Мальчик перепрыгивал через канаты, напевая сонатину Диабелли. Анна Дэбаред последовала за Шовеном. В кафе было полно народу. Мужчины залпом, будто по обязанности, выпивали свое вино, едва их обслуживали, и тотчас же торопливо расходились по домам. Им на смену являлись другие, из цехов, что подальше.
Не успев переступить порог кафе, Анна Дэбаред остановилась как вкопанная. Шовен обернулся к ней, подбодрил улыбкой. Они прошли в самый дальний конец длинной стойки, меньше всего на виду, где она выпила свой бокал вина, очень торопливо, залпом, как мужчины. Бокал еще дрожал у нее в руках.
– Сегодня уже неделя, – промолвил Шовен, – семь дней.
– Да, семь ночей, – проговорила она, будто невзначай. – Ах, как же хорошо это вино.
– Семь ночей… – повторил Шовен.
Они отошли от стойки, он увлек ее за собой в дальний конец зала, усадил там, где захотел. Мужчины в баре все еще смотрели на эту женщину – по-прежнему удивленно, но теперь уже издали. В зале стояла тишина.
– Так, значит, вы слышали? Все эти гаммы, которые она заставила его сыграть?
– Было совсем рано. В кафе еще не пришли посетители. Должно быть, окна на набережную были открыты. Так что я слышал все, даже гаммы.
Она улыбнулась ему с благодарностью, выпила еще. Руки, держащие бокал, уже не дрожали, разве что самую малость.
– Понимаете, вот уже два года, как я вбила себе в голову, что он непременно должен учиться музыке.
– Да-да, понимаю. Это тот большой рояль, что стоит сразу слева, как входишь в гостиную?
– Да, тот самый. – Анна Дэбаред крепко сжала в кулаки руки, заставляя себя успокоиться. – Но он еще такой ребенок, ах, если бы вы знали, какой он еще несмышленыш, прямо не знаю, может, я и не права…
Шовен рассмеялся. Они были одни в глубине зала. Ряды посетителей у стойки все редели и редели.
– Послушайте, но ведь он отлично знает гаммы, разве не так?
На сей раз настал черед засмеяться Анне Дэбаред – она расхохоталась громко, во все горло.
– Да, что правда – то правда, он их отлично знает. Даже та дама согласилась, просто, видите ли… временами мне приходят в голову всякие странные мысли… Ах, смех да и только…
Она все хохотала и хохотала, но, когда приступы смеха стали ослабевать, Шовен вдруг заговорил с ней совсем в другом тоне:
– Вы стоите, облокотившись на этот рояль. Меж обнаженными грудями с платья спускается тот самый цветок магнолии.
Анна Дэбаред очень внимательно прислушивается к его словам.
– Да, так оно и было.
– Всякий раз, когда вы наклоняетесь, этот цветок слегка касается округлостей вашей груди. Вы прикололи его небрежно, слишком низко прихватив стебель. Это огромный цветок, вы выбрали его, не подумав, наугад, он оказался слишком велик для вас. Лепестки его еще тверды и упруги, ведь он полностью расцвел и раскрылся только минувшей ночью.
– Я смотрю в окно?
– Выпейте еще немного вина. Ваш малыш играет в саду. Да, вы смотрите в окно.
Анна Дэбаред послушно выпила, попыталась что-то вспомнить, немного оправилась от глубокого изумления.
– А знаете, я совсем не помню, как срывала этот цветок. Или прикрепляла его к платью.
– Я смотрел на вас лишь мельком, но мне хватило времени разглядеть и его.
Она не скрывает своих усилий, старалась покрепче держать свой бокал; движения, речь становятся чуть замедленными.
– Ах, как же мне нравится пить вино, вот уж никогда бы не подумала.
– А теперь расскажите мне что-нибудь.
– Ах, не надо, – взмолилась Анна Дэбаред, – пожалуйста.
– У нас так мало времени, я просто не могу не просить вас об этом.
Сумерки тем временем надвигались с такой быстротой, что лишь на потолок кафе еще чуть-чуть падал свет снаружи. Стойка бара была ярко освещена, зал же тонул в полумраке. Прибежал малыш, ничуть не удивился, что уже так поздно, и сообщил:
– А у нас там еще один мальчик.
Не успел он снова исчезнуть, как руки Шовена приблизились к рукам Анны Дэбаред. Теперь все четыре руки лежали на столе, протянутые навстречу друг другу.
– Я уже говорила, что иногда мне никак не удается заснуть. И тогда я иду к нему в спальню и подолгу гляжу на него.
– А что еще случается с вами иногда?
– А еще иногда, летними ночами, по бульвару гуляют прохожие. Особенно субботними вечерами, должно быть, потому, что в этом городе люди просто не знают, куда себя девать, что делать с собою…
– Конечно, – согласился Шовен. – Особенно мужчины. Из этого коридора, или из сада, или из своей спальни вы часто смотрите на них…
Анна Дэбаред склоняется над столом и наконец-то произносит:
– Да, думаю, вы правы, я часто гляжу на них то из коридора, то из своей спальни, потому что бывают вечера, когда и я не знаю, что делать с собою.
Шовен едва слышно произнес одно слово. Взгляд Анны Дэбаред медленно погас от обиды, сделался каким-то сонным.
– Продолжайте.
– Кроме этих прогулок, дни мои расписаны по часам. Я не могу продолжать дальше.
– У нас осталось слишком мало времени, продолжайте.
– Завтрак, обед, ужин всегда в одно и то же время. А вечера… Вот однажды мне и пришла в голову мысль об этих уроках музыки.
Они допили вино. Шовен заказал еще. Группа мужчин у стойки еще больше поредела, Анна Дэбаред снова выпила, жадно, будто умирала от жажды.
– Уже семь часов, – предупредила хозяйка.
Они не услышали. Совсем стемнело. В дальний зал кафе вошли четверо мужчин – из тех, что решились растратить какое-то время попусту. Радио оповещало мир о том, какую погоду ждать назавтра.
– Так вот, я сказала вам, что мне пришла в голову мысль об этих уроках музыки, на другом конце города, ради моего любимого малыша, и теперь я уже не могу без них обойтись. Ах, как же все это нелегко. Вот видите, уже семь часов.
– Сегодня вы вернетесь в этот дом позже обычного, вы придете туда попозже, возможно, даже чересчур поздно, этого не избежать. Вам надо свыкнуться с этой мыслью.
– Но ведь всему должно быть свое время, свой час, а как же может быть иначе? Признаться, я уже и так на целый час опоздаю к ужину, если учесть время на дорогу. И потом, совсем забыла, нынче вечером в доме будут гости, званый ужин, на котором мне непременно надо присутствовать…
– Но вы ведь и сами понимаете, что все равно явитесь туда с опозданием, иначе уже не получится, ведь так?
– Да, знаю, иначе уже не получится…
Он выждал. Она заговорила с какой-то безмятежной кротостью:
– Знаете, вот еще что, я рассказывала моему малышу обо всех женщинах, которые жили до меня в комнате за тем буком и которые теперь умерли, да, умерли… а он, сокровище мое, попросил: я хочу их увидеть, мама. Ну вот, теперь я рассказала вам все, что могла…
– И вы тут же пожалели, что заговорили с ним обо всех этих женщинах, и принялись рассказывать ему, куда поедете в этом году на каникулы, через несколько дней, на берег совсем другого моря, не такого, как это, ведь так?
– Я пообещала, что мы поедем с ним на море, в теплые края. Через две недели. Он был так безутешен, узнав о смерти всех этих женщин…
Анна Дэбаред снова выпила вина, оно показалось ей крепким. Настолько, что, когда она улыбнулась, глаза ее подернулись влагой.
– Время идет, – проговорил Шовен. – А вы все больше и больше опаздываете.
– Когда опаздываешь так сильно, – возразила Анна Дэбаред, – когда опаздываешь так безнадежно, как вот я сейчас, то, думаю, это уже ничего не может изменить, разве что только ухудшить положение… или совсем наоборот.
Теперь уже у стойки остался всего один-единственный посетитель. Четверо других в зале, то и дело замолкая, вели между собой неспешную беседу. Появилась парочка. Хозяйка обслужила их и снова принялась за свое красное вязанье, до того момента заброшенное из-за притока клиентов. Сделала потише радио. Заглушая звуки песенки, с набережной ворвался шум моря, слегка разбушевавшегося тем вечером.
– А с тех пор, как он понял, что именно этого она ждет от него больше, чем чего бы то ни было еще, пожалуйста, скажите, почему бы ему не сделать это чуть позже или… скажем, чуть раньше, а?
– Понимаете, я ведь и сам мало что знаю. Но, думаю, ему уже давно было безразлично, – скорее всего, он просто никак не мог найти выхода, не видел разницы, одинаково сильно желал ее как живой, так и мертвой. Все дело, наверное, в том, что ему потребовалось много времени, прежде чем он наконец понял, что предпочитает видеть ее мертвой. А вообще-то откуда мне знать…
Анна Дэбаред замкнулась в себе, притворно опустила глаза, но заметно побледнела.
– Наверное, она очень надеялась, что рано или поздно он все-таки решится на это…
– Думаю, он надеялся решиться на это ничуть не меньше, чем она. А в общем, откуда мне знать…
– Думаете, и вправду не меньше?
– Нет, ничуть не меньше. А теперь помолчите.
Четверо мужчин ушли. Парочка все еще оставалась, в молчании. Женщина зевнула. Шовен заказал еще графинчик вина.
– А что, если не пить так много, разве все это было бы невозможно?
– По-моему, невозможно… – пробормотала Анна Дэбаред.
Она залпом осушила свой бокал. Он не заговаривал с ней, давал выпить, сколько ей хотелось. Ночная мгла уже вконец окутала город. Высокие фонари осветили набережную. А дети все продолжали резвиться. На небе уже не оставалось места ни для малейшего отблеска заката.
– Прежде чем уйти, – попросила Анна Дэбаред, – мне бы очень хотелось, чтобы вы рассказали мне что-нибудь еще. Пусть даже вы и не вполне уверены, что именно так все было на самом деле.
Шовен рассказывал медленно, каким-то бесстрастным голосом, до той минуты неведомым этой женщине.
– Они жили в уединенном домике, думаю, где-то совсем близко от моря, а может, прямо на самом берегу. Было тепло. Пока они не поселились в этом доме, им и в голову не приходило, что все закончится так быстро. Что не пройдет и пары дней, как он то и дело станет выгонять ее оттуда. Да, очень скоро ему пришлось гнать ее подальше от себя, как можно дальше от этого дома, слишком, слишком часто.
– А стоило ли…
– Думаю, трудно избежать подобных мыслей, к ним нужно привыкнуть, как к жизни. Просто привыкнуть, и все.
– А она, она говорила что-нибудь?
– Она послушно уходила всякий раз, когда он велел, несмотря на то, что ей хотелось остаться.
Анна Дэбаред неотрывно смотрела на этого незнакомого мужчину, не узнавая его, настороженно, как зверек в западне.
– Ну, прошу вас, пожалуйста, – взмолилась она.
– А потом настала пора, когда он, глядя иногда на нее, уже не видел ее такой, какой видел прежде. Она перестала быть для него красивой, уродливой, молодой, старой, он уже не мог сравнивать ее ни с кем другим, даже с ней самой. Ему стало страшно. Это случилось в последний сезон летних отпусков. Потом наступила зима. Сейчас вы вернетесь к себе на Морской бульвар. Это будет восьмая ночь.
Появился мальчик, на мгновение прижался к матери. Он все еще напевал про себя сонатину Диабелли. Она погладила его по голове так близко от своего лица, не видя, точно слепая. Мужчина старался не смотреть в их сторону. Потом малыш снова исчез.
– Так, значит, этот дом стоял совсем на отшибе, – снова медленно заговорила Анна Дэбаред. – Вы сказали, было очень тепло, да? Когда он велел ей уйти прочь, она всегда подчинялась его воле. Спала поддеревьями, в полях, как…
– Да, – подтвердил Шовен.
– А когда он звал, возвращалась назад. Так же послушно, как и уходила, когда он гнал ее прочь. Это безропотное подчинение, для нее оно означало надежду. И, даже стоя уже на пороге дома, она все равно ждала, пока он не позовет ее войти.
– Да.
Анна Дэбаред склонила к Шовену свое ошалевшее лицо, но не коснулась его лица. Шовен отшатнулся.
– Выходит, по-вашему, это там, в том самом доме, она впервые поняла, кто она такая на самом деле, может даже не зная, что это называется…
– Да, она была как собака, – снова оборвал ее Шовен.
Теперь настал ее черед отпрянуть назад. Он наполнил ее бокал, протянул ей.
– Я лгал вам, – проговорил он.
Она поправила спутанные, вконец растрепавшиеся волосы, устало, как бы с сожалением взяла себя в руки.
– Неправда, – не поверила она.
В неоновом освещении зала впилась глазами в искаженное какой-то нечеловеческой гримасой лицо Шовена, не в силах оторвать от него ненасытного взгляда. С тротуара снова возник мальчик.
– Уже совсем стемнело, как ночью, – объявил он.
Пару раз зевнул перед дверью, потом снова повернулся к ней лицом, но так и остался там, под кровом, напевая.
– Вот видите, как поздно? Расскажите же мне поскорей что-нибудь еще.
– Потом настало время, когда ему казалось, будто он уже больше никогда не сможет прикасаться к ней иначе как…
Анна Дэбаред подняла руки к шее, обнаженной вырезом летнего платья.
– Только здесь, да?
– Да, только здесь.
Руки благоразумно согласились оторваться от шеи, послушно опустились вниз.
– Я хочу, чтобы вы ушли, – пробормотал Шовен.
Анна Дэбаред поднялась со стула, неподвижно застыла посреди зала. Шовен продолжал сидеть, удрученный, уже более не замечая ее. Хозяйка невозмутимо отложила свое красное вязанье, бесцеремонно оглядела обоих, но они этого опять не заметили. Только мальчику, который снова появился в дверях, удалось нарушить их оцепенение – он взял мать за руку и позвал:
– Ну, пошли же, пора.
На Морском бульваре уже зажгли фонари. Время было позднее, много позже обычного – на час, никак не меньше. Малыш в последний раз промурлыкал сонатину, потом утомился. Улицы были почти пустынны. Все уже давно ужинали. Когда они миновали первый мол и Морской бульвар привычно вытянулся перед их глазами во всю свою длину, Анна Дэбаред остановилась.
– Я так устала, – пояснила она.
– А я умираю от голода, – захныкал малыш. Потом увидел глаза этой женщины, своей матери, они блестели. И уже больше не жаловался.
– Почему ты плачешь?
– Знаешь, бывает, плачешь вот так, совсем без причины.
– Я не хочу, чтобы ты плакала…
– Все, любимый, я уже не плачу, все уже позади, надеюсь…
Но он уже позабыл обо всем, побежал вперед, потом вернулся, забавляясь ночью, к которой совсем не привык.
– Уже ночь, а до дома еще так далеко, – заметил он.