Текст книги "Четки фортуны"
Автор книги: Маргарита Сосницкая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Сюжет на троих
Пролог
В издательский дом «Черная лебедь» приехала переводчица, чьими трудами во Франции вышла книга, тираж быстро разошелся, и имело смысл обсудить условия второго издания. Успех книги решительно признавался заслугой переводчицы, вдохнувшей в нее новую, впрочем, единственную жизнь; она с опытностью хирурга по пластическим операциям срезала с русского текста всякое лишнее сало и преподнесла пресыщенному французскому потребителю. В России книга отклика не возымела, а вот Францию, нашу милую западную родину, мелкую буржуазную Францию, привела в умиление.
Все в издательском доме представляли переводчицу пожилой солидной дамой, голос ее по телефону звучал низким контральто, а она оказалась молодой прелестной женщиной, очень даже со вкусом одетой, с лицом, обрамленным мягкой темно-каштановой волной волос, которую продолжало колье вокруг шеи, и с улыбкой… да, главною была улыбка. Она озаряла лицо теплым светом и растворяла в себе всякую тревогу, напряжение или задумчивость, если те закрадывались вдруг в складку между бровей или в уголки ладных губ.
Кроме улыбки, особого внимания заслуживали руки, но это уже отдельный театр – о нем позднее. Имя переводчицы как нельзя более точно соответствовало облику – Артэми.
После официальной части неизбежно настал черед части неофициальной, в дальней комнате директора с настоящей дубовой мебелью, ковром, кухней и хрустально-фарфоровой посудой. На эту часть попали немногие званые, а через какое-то время, ставшее поздним, тут остались только избранные, трое избранных, не считая почетной гостьи. В их числе был Автор, креатура переводчицы, Директор издательства, рвавшийся в креатуры, и Старик-стихотворец на полуролях денщика и человека, уже и не мечтавший попасть в круг этих креатур. Автор пришел в литературу из армии, Директор, напротив, из литературы пришел в издательское дело, а Старик всю жизнь ходил вокруг да около ее кулуаров. Все трое состязались в любезностях и комплиментах даме, они ей были откровенно приятны, и она смеялась вкрадчивым бархатным смехом, каким смеются для мужа. В бокалы из хрустального графина подливалось красное вино, за окном темнело, и город превращался в ожерелье огней на черном атласе ночи, Директор не велел включать электричества, а зажег на столе свечи. Колье на шее переводчицы замерцало таинственными мирами, и все присутствующие невольно ощутили себя попутчиками на борту космического корабля, затерявшегося среди неведомых туманностей. Артэми засмеялась тише, будто каждому на ухо:
– Бабушка в детстве называла меня Артемом.
– Правда, – заметил Директор, – я все думаю, какое странное имя.
– А Николай или Галина не странные? – провокационно улыбнулась Артэми.
– Что ж тут странного: Колян или Галчонок!
– А тоже греческие, как мое. Так вот, бабушка наряжала меня в гимнастерку, погоны, вешала на грудь Георгиевский крест, заказывала на мою ногу сапоги и возила на потешные казачьи парады в Ментон. Знаете, на Лазурном Берегу? Представительницей легиона Бочкаревой, более известного как женский батальон, или черная сотня.
– Если черная сотня, наша сводня, то пьем за нее сегодня! – не преминул блеснуть талантами Стихотворец; впрочем, это была его манера речи даже на кухне.
– Тихо ты! – зашикали на него товарищи.
– Да, – благодарно улыбнулась им Артэми, – этому можно посвятить первые главы мемуаров. Что и делают ныне последние могикане первой эмиграции, разные титулованные старушки. Мою бабушку, правда, сразу отсеяли из батальона, но это не мешало ей вспоминать о нем, как о-о-о… самом главном событии молодости. Ах, не будем на это время терять. – Она сделала небрежный жест холеными руками, где каждый ноготок был выточен, словно на статуе Кановы, а на каждом пальце сверкали вершины ювелирного искусства. – Я хочу предложить вам викторину.
Автор, Директор и Старик замерли, будто их вывели на кромку крыши высотного дома.
– По образцу пари, – удовлетворенно кивнула Артэми, – между Шелли, Мэри – женой Шелли, и-и-и, кажется, Байроном. Но это не важно. Важно, что это пари прибавило в ларец литературы такую жемчужину, как «Франкенштейн». Итак, наше пари заключается в том, что я предлагаю вам завязку. Вы, каждый из вас… вы ведь люди пишущие, рыцари пера и Мельпомены, не так ли? – опять красиво взлетели ее легкие руки.
– Есть такой грешок, – крякнул Директор.
– На службе Мельпомены без увольнительных и перемены, – отрапортовал Старик.
Автор молча махнул рукой; что ему было говорить? Он чуял: настал его звездный час, и втихомолку переводил французский вариант своей книги на русский, издание обещало сполна возместить полный лишений литературный труд его жизни. Он промычал что-то невнятное, и степень собачьей преданности в его глазах, которые он не сводил с переводчицы, удвоилась.
– Вы допишете эту историю, – продолжила Артэми своеобразный сеанс гипноза, – каждый свою версию. Я улетаю, – она красиво посчитала по пальцам, – через раз, два… неделю. И отдадите мне на суд накануне вылета. Объем вещи свободный. Но никаких романов в стихах.
– Беллетристика, – уточнил Директор.
– То есть изящная словесность. А я решу, кому из вас отдать яблоко первенства. – Артэми рассыпалась искусительным смехом. – На сей раз в роли Париса выступит женщина. Вы же доверяете моему вкусу?
– Есть такой грешок, – покаялся Директор.
Автор издал подобострастный, непередаваемый на письме звук, а Стихотворец, задумавшись на пару секунд, продекламировал:
– Вкус Артэми – вкус яблока, что Еве уготовил змий.
– Какая неточная рифма! – не преминул заметить Директор.
– А мысль играет смыслами! Приходится жертвовать…
– Я переведу лучшую новеллу, рассказ, повесть… как вы уж окрестите свое детище – воля ваша, и предложу для антологии издателю в Арле, он верит моему абсолютному вкусу. – Голос и жесты Артэми становились соблазнительнее. – Последствия этого могут быть головокружительными.
Все молчали. Автор нервно вертел в руке салфетку.
– Молчите? – вкрадчиво прошептала Артэми. – Кто хорошо умеет молчать, тот хорошо умеет писать. Или вы готовы начинать на салфетке?
– Записываю! – воскликнул Стихотворец. – Я за собой давно бросил записывать, а вот за Артэми запишу!
– Играете? – нарушил свое молчание Автор. – Не играйте со спичками.
– Вы против викторины? – с наигранным разочарованием удивилась единственная женщина.
– Отнюдь, – ретировался Автор. – Я весь, так сказать, внимание.
Она наградила его улыбкой и начала свое повествование, слегка дирижируя себе легкими, нарядными руками.
Завязка
История, которую я хочу вам рассказать, могла произойти с моей бабушкой в молодости, а равно со мной в 30-е, 40-е – конца, 50-е, на ваше усмотрение, вплоть до 80-х: вы сами решите, в какие поместить ее годы и в какие одеть моды ее героев. Их было двое. Мужчина, молодой советский дипломат – о-о! – здесь можно дать волю воображению: с открытым честным лицом, из бывших… или будущих, скрывающих свое истинное происхождение, и женщина. Придумайте сами эту женщину по образу и подобию собственного представления об идеале, набросайте решительными штрихами портрет вашей фатальной Евы.
Замечательно! Для простоты я и буду величать ее Евой, хотя от этого она сразу делается полькой. Но наша Ева не была полькой, наша Ева – русская, молодая, на первый взгляд, ничего особенного, но из тех, мимо кого не проходят, не оглянувшись и не подумав: да, вечное рядом, но что же оно, это вечное?
И вот она вынуждена обивать пороги консульства Советской России или, в зависимости от эпохи, советского консульства. Ей нужен вызов для родственника, родственницы или виза для поездки к умирающей тетушке, сестре или что хотите, сочиняйте сами, господа сочинители, но она просит у советских властей какие-то бумаги. Ей не говорят ни да, ни нет, откладывают решение на туманное завтра, советуют набраться терпения, короче, типичное бюрократское вымогательство. И вот однажды молодой дипломат, назовем его условно Иваном Алексеевым, шепотом на ухо назначает ей встречу в тихом месте. Записки, разумеется, он не мог написать, записка – это улика. Прошептал, куда и когда ей надо прийти, и далее продолжал говорить сухо, казенно, по должности.
– Ева – фу, что-то не нравится мне это имя! Подскажите что-нибудь менее… более свежее!
– Лариса, – предложил Стихотворец.
– Живаговщина, – с гримасой отвергла искусительница.
– Тогда Нина, – выдвинул свое Директор.
– Я вижу, вы поклонник Греты Гарбо, – отрицательно качнула головой неумолимая арбитрша, и конкурсантов проняло сознание того, как непросто будет сыскать ее благосклонность.
– Мария, – тихо произнес Автор.
– Фантазия бьет ключом. – Она безнадежно уронила руки на стол.
Итак, Ева быстро ушла из приемной, поняв, что теперь-то уж хлопотать в общем порядке бессмысленно, что у нее особый случай и не завербовать ли ее хотят? Эта мысль вызывала праведное возмущение, но не меньшим было и любопытство, и необходимость получить бумагу. Или в чем там она нуждалась.
Место встречи терялось на окраине города, на зеленых холмах в полузаброшенном сквере, предназначенном для народных гуляний с ярмаркой по праздникам. В будни сквер пустовал, жилых домов поблизости не было, их отделяла оживленная дорожная магистралъ. Ева добралась туда с трудом. «Уж все ли я так поняла?» – закралось было сомнение. Пантелеев…
– Алексеев, – поправил Директор.
– Ах, не все ли равно? – метнула на него молнию глазами Артэми. – Пантелеев… вижу его в пальто… хотя на улице еще тепло, уже дожидался и, завидев Еву, быстро пошел ей навстречу. Не глядя в глаза, взял ее под руку и увлек в боковую аллею.
– Очень мало времени… Через час мне надо быть на месте, иначе хватятся. Я рискую… Вы же представляете, чем я рискую. – Он говорил торопливо, перебивая сам себя.
– Но какое это имеет отношение ко мне? – не могла взять в толк Ева.
– Я с ума схожу! Здесь все живут по-человечески, со своими женами или пусть с чужими, но они все равно свои, потому что говорят на одном, на их языке. Хотя меня тошнит от их языка, равно как и от их жен, напыщенных, целлулоидных дур.
Ева вслепую стала шарить в сумочке и вытащила оттуда сигарету. Пантелеев вырвал ее и швырнул в траву:
– Мне надо, чтобы женщина была женщиной… Говорила мне свое женское по-русски и понимала, что я ей говорю по-русски… Иначе – бред. Иначе я не в постели, а на посту.
– Кстати, о моем деле… – начала Ева.
– Ничего не обещаю, – прервал Иван. – Честно, ничего не обещаю. По-моему, дело дрянь, да и не в моем ведении…
– Так зачем вы меня сюда вызвали?! – возмутилась и опешила Ева.
Пантелеев посмотрел ей в глаза:
– Отдайся. Будь моей!
– Как?! Сейчас?! Здесь?! – Она задыхалась даже не от негодования, а от потери способности негодовать.
Пантелеев схватил и сжал ее руку:
– Да! Сейчас, здесь, немедленно! Время не терпит! Трава шелковая, там… хорошие такие, густые кусты!..
У Евы перед глазами молниеносно промелькнула ее бесцветная, бездетная жизнь с преуспевающим бюргером… Но все-таки доверяться совершенно незнакомому мужчине, да еще в общественном месте, да еще большевику…
– Нет! – Она с силой вырвала руку.
– Что «нет»? – на сей раз возмутился Пантелеев. – Что «нет»? Вот они , буржуи нерусские, живут! А у нас то мировая, то революция, то братская бойня! Вы видели, чтобы они отказывали себе в женщине хотя бы на три дня? А мы, как проклятые, вечно живем на казарменном режиме.
Я отлучился… дезертировал, можно сказать! Ради тебя! Ради твоих слов… страстных… по-русски… да не смотри на меня так!
Глаза Евы по мере его излияний делались неестественно выкаченными и круглыми.
– Ты же знаешь, чем я рискую! Ладно, риск – благородное дело! Иди сюда! – он с силой привлек ее к себе.
– Ты что?! Пусти! Пусти!
– Ты русская или не русская? – боролся с ней Пантелеев. – Ты родину вообще любишь? Русский мужик просит тебя, русскую бабу, выручить его, по-бабски, а ты что?! С каким-нибудь фон Бифштексом каждую ночь м-гу… а передо мной леди строишь?.. Или ты родину не любишь?! Земляка на чужой стороне не выручишь, сладкая такая?!
Он почти добрался до запретной зоны.
– А-а-а! – закричала Ева.
Иван ее резко бросил.
– Не кричи, дура! – Оправил свое пальто. – Иди отсюда… – холодно и чуть брезгливо процедил сквозь зубы, – чтоб я тебя не видел… контра. Зря себя подставил.
Версия первая
Он повернулся и быстро зашагал по аллее.
– Стой! – крикнула Саша. – Стой! – И прошептала: – Глупый…
Шепота он слышать не мог, но остановился, будто его догнала пуля, повернулся и почти побежал к Саше. Она кинулась к нему навстречу.
– Глупый, родной мой Ванюшенька, – шептала в ответ на поцелуи, которыми он осыпал ее лицо, волосы, шею, перемежая поцелуи со словами «…должна… солдата… напоить… накормить… и спать уложить… с собой…»
– Да, да, – вторила она. – Ряды добровольцев… пошли на… добровольческие ряды… всё свои… русские…
Он, прижимая ее одной, потом другой рукой, стащил с себя пальто, бросил на траву, поднял Сашу на руки и опустился с ней на колени.
– Любишь… любишь родину, – шептал он, не видя перед собой ничего, кроме волны волос, выбившейся из прически, и чуть ли не теряя сознание от запаха, ударившего ему в нос, смешанного запаха духов, горьковато-сладких, волос, теплых, как сено на солнце, и травы, недавно подстриженной и прохладной.
– Люблю… люблю, – эхом отзывалась Саша, тычась поцелуями в его плечо, удивляясь тому, какое оно широкое и крепкое, а Пантелеев целовал волосы, щеки, траву…
Самое трудное было уйти.
Саша, закрыв лицо локтем, лежала на пальто. А Пантелеев, вместо того, чтобы делить с ней негу любовного утомления, должен был мчаться на покинутый пост. Самоволка кончилась. Дезертирство истекло. Он еще ревниво одернул Саше на колено сбившуюся юбку и мягко, но настойчиво потянул край пальто. Саша не двигалась. Тогда он потянул настойчивей, перекатил Сашу на траву лицом вниз, взял пальто на локоть и быстро, не оглядываясь, пошел прочь из этого полузаброшенного, забытого Богом рая.
Забытого ли? Если в тот послеполуденный час над ним загорелась чья-то звезда и Саша в положенный срок стала матерью здорового малыша. Она осыпала поцелуями его лучезарное тельце и твердила:
– Родина… как я люблю родину! Спасибо ей… не покинула, выручила…
Саше предстояла долгая непростая борьба за то, чтобы ее дитя, возрастающее в иностранной среде и семье, впитало русский язык с материнским молоком, а через него стало, вернее, осталось русским по образу и подобию родителей.
А Пантелеев незамеченным вернулся в консульство, никто по российской расхлябанности его не хватился; он долго жил воспоминаниями об этом свидании перед тем, как заснуть, ему всякий раз падала в лицо мягкая волна Сашиных волос, мелькали перед глазами ее разгоряченные, полураскрытые губы, днем он искал ее среди посетительниц консульства, но напрасно. Саша не приходила.
К счастью, Пантелеева скоро отозвали из этого города.
Версия вторая
Самовольнов долго не мог прикурить, руки его дрожали, спичка дважды гасла, пока он не вынул сигарету и не выругался:
– Изменница нации! К стенке таких…
Только тогда успокоились руки, и он закурил. Оглянулся – а изменницы след простыл. «Ч-ч-черт подери их, честных», – выругался он про себя, вспомнив свой оставленный пост и чем это может обернуться, и поспешил из парка, куря на ходу короткими частыми затяжками; шаги его были тяжелы. Злость постепенно утихла, он попытался совладать с раздражением с помощью рассудка. «А что мужу она осталась верна в наш век коммунистического содома – похвально. Все едино ее Ганс медаль ей за это не купит. А еще и скандал закатит: „Где была?!“ Я бы оценил, если бы моя жена мне все объяснила. Оценил ее верность. Да объяснила бы? Про такое лучше умолчать. Все равно до конца не поверить – не проверить потому что. А сомнение точить будет…»
Однако по мере приближения к зданию консульства эти мысли улетучивались и волновало одно: хватились его или пронесло? Самовольнов прибавил шагу, короткими перебежками стал переходить на легкий аллюр и то и дело посматривал на часы.
«Тик-так! – бил набат в висках. – Тик-так!..»
Надо только войти со служебного хода для обслуги: повара, горничной, снабженцев. Он сделал копию ключа от этой двери, за что тоже по головке не погладят, и пользовался им… хотя это впервые… Нельзя так нервничать. Он все рассчитал. Сегодня у консула выезд на прием в посольство Греции…
«Тик-так! Тик-так!!»
Самовольнов беззвучно вставил ключ и стал поворачивать в замке. Ключ не поворачивался. Странно…
Стрелки сорвались, набат в ушах перерос в вой сирены при воздушной тревоге, Самовольнов толкнул дверь ладонью, она поддалась. Он вошел в коридор и запер ее за собой. Никого. Все тихо. «Сдается, пронесло», – подумал Самовольнов и набрал воздуха в легкие, чтобы выдохнуть с облегчением, как от стены отделился штатный шофер Петров-Сидоров и отвратительно усмехнулся:
– Та-ак…
«Вот тебе и тик-так», – ахнуло в голове Самовольнова. Воздух пошел поперек легких. Шофер вразвалочку продефилировал мимо и скрылся в конце коридора.
Самовольнов закашлялся. Теперь он, вся его карьера, судьба, да что там – жизнь, оказались в руках этого субъекта.
Нелли вернулась домой вся еще в праведном гневе на этого красного хама, посмевшего посягнуть не столько на ее сахарно-холеное тело, сколько на святую ненависть к Совдепии. Она сжимала кулаки в бессильной ненависти: схватить бы наган да разрядить во всю эту чумазую комиссарскую сволочь.
Нелли переоделась у зеркала в пеньюар; от его шелкового прикосновения заныли плечи и спина там, где обнимал, тискал ее в своих лапах этот… Да кто он такой? Нелли даже именем не поинтересовалась, хотя могла бы… в консульстве.
– Лениноид! – прошептала она с отвращением зеркалу, неистово опустила в пудреницу пуховку, подняв ею целое облачко, и напудрила себе лицо и шею.
Вернулся муж. Образцовый, безукоризненный супруг, с которым Нелли разделила чопорный ужин, а затем ложе. Она льнула к нему, закрывая глаза, а наплывали прикосновения губ и лап «этого хама». «Будь моей… немедленно… ради тебя… рискую…» – звучали его слова. Муж устал после дня в банковском окошке и не воспринимал порывов жены, которые он стационарно приписал загадке русской души, глубоко вздохнул и откинулся в сытый скучный сон.
«Как его называл Лениноид? – села на кровати Нелли. – Фон Бифштексом? Что ж, он был невыносимо прав».
Прошел день, другой, третий, и Самовольнов уже решил: шофер его не продал. Но на четвертый Самовольнова вызвал консул и сообщил, что его отзывает Москва. Вылет завтра. Самовольнов хотел было спросить, по какому вопросу и чем вызваны и такая срочность, и этот внезапный интерес к его особе, но консул смотрел на него достаточно выразительно, и все вопросы становились неуместны.
Собирая чемодан, Самовольнов утешал себя тем, что причина отзыва, вероятно, в новом назначении, и это по правилам дипслужбы, хотя незачем себя обманывать: его встретят у трапа на черном «воронке». А когда назавтра при отправлении в аэропорт с ним в машину вместе с водителем сел неизвестный тип, утешать себя стало все равно что лечиться мышьяком.
И Самовольнов совершил побег в аэропорту через окно в туалете. Самолет на Москву полетел без него. А он без вещей, с документами советского дипломата оказался один в большом городе, как Христос в пустыне. Документы он изорвал на мелкие клочки и по одному сбросил в Сену. Попадись он с ними в полицию, его автоматом стали бы вербовать, а все спецслужбы – на одно лицо. Уж кто-кто, а Самовольнов в курсе. Отказ завербоваться привел бы к шантажу о выдаче советским компетентным органам. Жуть. Кольцо змеи, заглотившей собственный хвост… кольцо, которое исчезало с каждым клочком его советского диппаспорта, брошенным в мутные воды Сены.
Но что же дальше делать человеку в многомиллионном городе, где отнюдь не как в пустыне, на тебя смотрят сотни глаз, как только ты вытянулся на скамейке отдохнуть, и тут же неизвестно откуда взявшийся блюститель порядка направился в твою сторону. Самовольнов встал и быстро затерялся в толпе. От толпы рябило в глазах. Толпа была везде: в кафе, трамвае, кинематографе, на экране; в кинематографе, правда, он вздремнул и жизнь ему показалась легче. Он смог даже сделать обобщение, что ничего до такой степени не обесценивает человека, как большой город. Он вспомнил полузаброшенный парк – тот самый, куда имел несчастье самовольно отлучиться, что стоило ему крова, карьеры и почти свободы. Крова он лишился, карьера вспыхнула, как спирт от спички, а свобода… вот теперь у него свободы – хоть топись в ней. Даже от документов свободен. А значит, и от имени. Поди докажи, что он Игорь Самовольнов, а не Иванов, Петров, Сидоров или не шпион английский. Да-с. Вот это переплет.
Парк был безлюден, и это сейчас придавало ему новой прелести, неожиданной и разящей после толчеи обжитых улиц. «Вот здесь я и отдохну». Самовольнов постелил на скамье пальто так, что на одну полу его можно было лечь, а другой укрыться, лег, положил на лицо шляпу, вздохнул, подавляя зевок, и, вспомнив, что утро вечера мудренее, заснул.
Мысль проснулась, когда Нелли еще лежала с закрытыми глазами: «Если бы победил Деникин, а не Троцкий, мир бы пил квас, а не коку». Ну, откуда такое берется с утра?! А утро солнечное, теплое, разомлеть можно – паскудное парижское утро. Тянет на улицу и даже дальше – на природу, а там со всех сторон наползет «vas-y, вази», их прононс простуженного носа – и что наша знать в нем находила, на что променяла нормальную человеческую речь? Речь… не о ней ли толковал этот чудак из консульства?
Нелли открыла глаза. На нежно-салатной обивке стен кавалер времен Ватто склонился к даме на скамейке и что-то, явно скабрезно-сахарное, нашептывал на ухо; вся стена была усеяна этими дамами и кавалерами на скамейке. На комоде тикали бронзовые часы, утренний свет попал в силки хрустального светильника под потолком. Сколько сил и жизни положила Нелли на этот уют и хрупкое благополучие, берегла его, как воду, которую несут в полном ведре, чтобы ни капли не расплескать, и вот это ведро вырвалось и разлилось по земле, а оттуда выперли узловатые, темные корни самой себя, и эти корни выражались в том, что она русская. Русская – вот альфа и омега ее присутствия на земле. И никакие дамы-кавалеры в садах Ватто не составят благополучия, если альфа и омега вычеркнуты.
Она встала и, наскоро собравшись, отправилась в консульство в надежде найти там своего незнакомого знакомого. Но в его кабинете сидел другой человек. Она спросила у вахтера, когда выйдет тот, кто принимал такого-то числа, но вахтер нахмурился и проворчал: «Неизвестно. Никогда». Нелли дала заднего ходу и покинула консульство. Сердце ее бешено колотилось: «Его задержали, двух мнений быть не может. Не исключено, о сю пору его уже нет в живых. – Она закрыла лицо руками. – И все из-за нее, ради нее! Как она могла оттолкнуть такого человека, такое чувство!.. Ведь он герой! Ради женщины… русской! Ведь кто больше втоптан в грязь, чем русская женщина? Никто! А он ради того, чтобы женщина рядом была непременно русская, принял терновый венец! Да кто еще пошел бы на это?! У знаменитостей, кого ни возьми, у всех жены, пассии – нерусские, шемаханские львицы: у Маяковского, Есенина, Бехтерева… а этот безымянный герой ради русской, ради меня… – Нелли хваталась за голову. – Зато все европейские знаменитости: Пикассо, Леже, да кто угодно, брали русских жен, коль уж свои выбросили их за борт! Ну и правила завели, Господи прости!»
Нелли вдруг очнулась: она ехала не к дому по обычному маршруту, а трамвай уносил ее на окраину, в сторону сквера, к месту свидания с ее безымянным героем. Да, настоящий герой всегда безымянен. Он вырос в ее глазах до облаков и застелил солнце. Голова Нелли стала пуста, и в пустоте, где-то на краю, забрезжило чувство голода. Сойдя с трамвая, по скверу она уже брела без стремительности, с какой ведет порыв или слепая вера, а понуро и даже скорбно, как бывает, когда порыв прошел и настало время пожинать плоды слепой веры.
Самовольнов давно не спал, но вставать со скамейки было незачем. Хорошо бы умыться и позавтракать, очень плотно, яичницей с луком, да чашкой, да что там чашкой – кофейником крепкого кофе с молоком и свежими хрустящими булками, хорошо бы. Да кто ж тебе даст? Кто предоставит хотя бы умывальник? А в кафе все несусветно, несуразно дорого. Да и порции какие? Долго еще славянам расти до парижского крохоборства. За чашку их кофе он в Москве день бы питался в закрытой столовой пирогами с осетриной. Тут у Самовольнова так засосало под ложечкой, что на глаза навернулись слезы. Впрочем, столовая была бы закрытой на лесоповале. Нет, ему решительно некуда спешить, и он лежал на скамье, заложив руки под голову, и смотрел на высоко плывущие облака, как Болконский под Аустерлицем. Над ним раскачивалась черно-зеленая ветка платана, и мысли в голову просились, соответственно, философские. Облакам безразлична вся людская возня, до них не долетают ни крики, ни смех. А вместе с тем там где-то обитает высшая разумная сила, которая управляет даже самым последним муравьем в тени лопуха. Он ползает и тащит соринку по ее усмотрению.
Ветку задуло ветром, и на ее месте возникло лицо той дурочки, из-за которой он теперь валялся на скамейке, соперничая с окурком, с той лишь разницей, что окурок валялся под скамейкой.
– Душа моя! – произнесло лицо и наклонилось над ним.
«Да чудится ли?» – Самовольнов привстал на локти, потом сел.
Нелли опустилась рядом. Она осмотрела его с головы до ног: щеки стали щетками, пальто, знакомое до боли, – мешком.
– Что? – злобно процедил сквозь зубы Самовольнов.
Голод, брезживший на горизонте, выкатился в зенит; Нелли подняла брови и жалко – этого она никак от себя не ожидала: жалобности – попросила:
– Поехали ко мне, поедим?
Самовольнов цокнул языком, этим звуком чего только не выразив: мол, довела; да скажи мне кто раньше, не поверил бы; довела, а теперь пользуется – и сказал:
– Поехали.
Дома, пока Самовольнов плескался в душе, Нелли собрала завтрак на слона. Шайке разбойников хватило бы. Самовольнов все это съел, а пока он ел, Нелли, сама не очень отстававшая от него, то и дело спрашивала с полным ртом:
– Еще?.. Винца?.. Ветчинки?..
– Ф-фу, – наконец он оттолкнул от себя пустую тарелку, – так и до заворота кишок недолго.
И в этот момент вошел муж, известный как фон Бифштекс. Нелли и Самовольнов не заметили, как пробежал день, а завтрак их вполне перешел в полдник.
Муж уставился на гостя с немым вопросом: «А это кто?»
– Мой двоюродный брат, – не моргнула глазом Нелли.
– Так его ж расстреляли, – осел фон Бифштекс.
– Да, расстреляли. Мы все так думали, а он, оказывается, был ранен, отлежался, можно сказать, в медвежьей берлоге. – Нелли сочиняла на лету и поражалась своей фантазии. Поражался ей и Самовольнов и не скрывал этого, а ловил каждое слово с открытым ртом. – Короче, это длинная история. В духе Софьи Носович [4]4
Со–фья Но–со–вич – эда–кая контр-«га–дю–ка» (А. Н. Тол–сто–го) сра–жа–лась в ря–дах Бе–лой гвар–дии, бы–ла схва–че–на крас–ны–ми и при–го–во–ре–на к рас–ст–ре–лу. Бе–жа–ла; в Па–ри–же ста–ла при–ма–дон–ной в До–ме мод од–ной из быв–ших фрей–лин им–пе–ра–т–ри–цы. По–зд–нее в го–ды гит–ле–ров–ской ок–ку–па–ции при–ни–ма–ла уча–с–тие в Со–про–тив–ле–нии.
[Закрыть], весь город знает. Вырвался из лап большевиков. Он ведь живой, ты сам видишь. И русский. Русский и брат.
– Русских миллионы, – усомнился фон Бифштекс. – И что же, все они тебе братья?
– Не сомневайся. – Нелли ударила себя в грудь, будто собиралась крикнуть «всех не перевешаешь».
– Ну уж. Прям Ромул и Рем, вскормленные молоком волчицы.
– Молодец! – похвалила супруга Нелли, а он это любил. – Сам нашел подобные прецеденты в истории.
Так Самовольнов остался в доме у «сестры».
Не будем останавливаться на том, как проводила дни она с двоюродным братом, столь чудесно спасенным медведицей из лап большевиков, пока фон Бифштекс зарабатывал им на хлеб и шоколад на казенной службе, а вернувшись, требовал – не всегда – исполнения супружеских обязанностей, но долго так продолжаться не могло. Это Самовольнов заявил Нелли, обойдясь без стучания кулаком по столу, а тихо и твердо, отвернувшись и глядя в сторону, в окно.
После чего дня через два вечером господин фон Бифштекс долго стучал в дверь, пока не додумался спуститься к консьержке за ключами.
Собрав вещи и все ценное, что было в доме, а оно – Нелли была в том небезосновательно уверена – принадлежало ей по всякому праву, она выехала с Самовольновым в неизвестном направлении.
Версия третья
Меджибож повернулся и пошел.
– Попадись ты мне в девятнадцатом… – услышал он вдогонку, на что презрительно усмехнулся. Но дальше то, что он услышал, заставило его остановиться и стерло с лица ухмылку.
– Контра… – прошипела Мария.
Меджибож оглянулся: она быстро уходила в противоположном направлении. «Так, так, так, – заработал в его голове механизм, – я ушел с поста, значит, дезертир, предатель, беляк… значит, контра. Я. А кто же тогда она?»
Он втянул голову в плечи и побежал – больше нельзя терять ни минуты. Каждая – на вес золота.
Он вернулся в консульство незамеченным и на следующий день по графику сидел за столом дежурного дипломата, принимая заявления на продление или обновление паспорта, на выдачу свидетельств, и так далее, и тому подобная повседневная рутина – знали б ее девки, не гонялись бы за дипломатами. Тем паче им подолгу на одном месте не дают засиживаться, чтоб связями не обзавелись, не окрепли: даже камень лежачий на одном месте мхом обрастает, а уж человек… И по истечении положенного срока Ивана Меджибожа перевели в другое консульство в этой же стране.
В Энбурге тогда убрали бежавшего главаря, или, иначе, лидера националистов одной из окраин советской империи; западная пресса это особенно не муссировала – очень ей нужна свобода какого-то славянского меньшинства, славянам полагается ярмо да батог; советским же посольством, следовательно, в столице этой Шварцляндии устраивался прием… совсем по другому поводу. А на прием своего консула сопровождал Меджибож. Посольство располагалось в особняке ХIХ века, мужчины были в строгих костюмах, зато дамы затмевали друг друга шелками, мехами и драгоценностями. Только переводчица при после была в форме, правда, без погон. Да и переводчица ли? Но что при посланнике – вне сомнения.
Когда Иван разглядел ее лицо, то чуть икрой не подавился. Это была Эмма?.. Элла… нет, как же ее звали? Ева? Ради которой он чуть не пустил под откос карьеру, свободу – всё. Да ради нее ли? Ради любой русской он тогда сделал бы это. Тогда царь в голове отрекся от шварцляндского их разговора, слова шварцляндские стали насекомы-ми-уховертками, которые добирались до мозга и сверлили своим смыслом. Лучше б он не понимал этот мраков язык, а ведь сколько жизни ухлопал, чтоб его освоить, чтоб говорить, подобно урожденному шварцляндцу. И с чего графья попирали русский? За то ныне на Соловках портянки протирают – и поделом!