Текст книги "Четки фортуны"
Автор книги: Маргарита Сосницкая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Общество аморфно зааплодировало.
Андрей Иванович вышел на просценок. Грубо прокашлялся.
– Смотрю я на вас, соотечественники, а верней, соотечественницы, да и на себя самого, как в зеркало, с похмелья, какие мы все чистенькие, приодетенькие, при золотишке, и чувствую себя дерьмом. Полным дерьмом с маленькой буквы.
По залу прокатился ропот.
– И даже не с буквы, а со знака, мягкого. Потому как прозябаю в европах, гнусненьких, подленьких, жадных, враждебных, всеми нашими лучшими людьми ошельмованных, и не хватает у меня силушки уехать в какие-нибудь выселки-замухрышки и, подобно Макаренке, предаться спасению беспризорников. Ни в какое другое дело – заводы, фабрики, рыболовство, даже в армию не пошел бы: все равно все своруют и в здешние цюрихи перекачают, а вот детей спасать надо и еще можно. Хотя и стариков жалко: те же дети. А уже их никто не любит, не нянчит, вид у них сморщенный, неприятный. Но дети – наша последняя надежда, а ее топчут всеми способами. И вы тут пригрелись, сидите тихо, мол, счастливы! Но не верю! Кошки, небось, у всех на душе скребут! Скр-р-р!.. А нет, значит, душа не русская. Или в обмороке. Надо приводить в чувство. Слушайте «Солнце мертвых» Шмелева. Оно приведет, напомнит. Я почитаю выбранные страницы, пока сил хватит. А сил у меня нет. Меня по ночам то немцы вешают, то комиссары к стенке ставят, то смершевец в лицо плюет и хохочет, паскуда, и теперь то ли дух, то ли чеченец, не разберу, голову живьем отпиливает. У меня нет храбрости читать. – Он достал карманного формата фолиант. – Брюхо судорогой от ужаса сводит, а читать надо, надо читать! Ибо знать надо про себя, про нас. Это мы восемьдесят лет назад, а они, те, про кого тут написано, – это мы сегодня. Про себя читаю! Про каждого из нас. Слушайте.
И он читал громко, яростно.
В зале кто-то вздыхал, кто-то всхлипывал, но никто не уходил. Петь песни, как обычно, никого не тянуло. Зато всех потянуло на водку. Все пили, особенно те, кто плакал.
ХХI
Фальшивка
Андрея Ивановича окружили, его благодарили, каждый старался пожать руку.
– Пронял, молодец! Высек слезу, – сыпались отовсюду восклицания.
– Как ты точно заметил: дерьмо мы все тут, я сам это понимал, да врал себе разное… Был бы я человеком, духу б моего здесь бы не было. Россию надо спасать, на любом месте, хоть фермера, хоть президента…
Говорили одновременно с разных сторон, не слушая друг друга.
С одной:
– Ее спасешь, ой ли! Она тебя так шибанет, кишками блевать будешь.
– А что, лучше тут сидеть и жирным тестом брюхо набивать?
– Так ведь сидим!
И с другой:
– А лучше спасать на месте президента…
– Нет, уж лучше царя…
– Доспасался ваш царь…
Андрею Ивановичу поднесли бокал советского шампанского (из магазина «Балалайка»). Он, довольный своим успехом, сияющий, как новая медь, заметил в толпе Лилю Сергеевну. Бледная, в черном вдовьем платье, которое ее стройнило и молодило, она пригубила бокал. И когда провозгласили: «Ну, за Андрея Ивановича! За героя нашего!» – выплеснула шампанское ему в лицо.
– Комедию ломаешь, оборотень! Данко из себя строишь, матроса Кошкина, а сам…
Андрей Иванович не дал ей договорить, схватил за локоть, от боли она ойкнула и замолчала, вывел ее из зала мимо опешившей, отшатнувшейся публики, которая так и не выпила за его здоровье.
– Не устраивай спектакля, Лиля! – шипел он ей на ухо.
– А ты мне что устроил?! – перешла она на взрывной шепот. – Я тебе верила! Когда докладывали, что видели тебя с разными, я не слушала, но как увидела с этой шалавой, алкоголичкой, как ты вокруг нее вился!..
– Не смей так, Лиля!
Они уже шли по людной улице, где их перепалка терялась в общем шуме. Выдыбов отпустил локоть Лили Сергеевны.
– Ах, не смей! – возмущалась, сетовала она. – А ты смел пять лет жизни моей отнять? Последних из моего бабьего лета? Я доцвела для тебя! Ты мне кольца медного не подарил, все бедкался, на хлеб нету! А теперь я кому нужна? Или ты думаешь, в такие годы можно начать сначала?! А ты с шалавой молодой! По кино ее водишь!
– Лиля, я знал ее до тебя!
– Фальшивка! – не слышала его Лиля Сергеевна. – Я тебя за чистую монету приняла, а ты фальшивка! Подделка! Под человека… Ты, твои речи, признания, ласки – все фальшивка!
– Лиля, прости, я виноват… Но не виноват, что ты такая хорошая и мне приглянулась, думал, забуду все, друг друга отогреем, а вон как вышло. Старую болезнь не вышибешь.
– Фальшивка, фальшивка, – убивалась Лиля Сергеевна. – Враль, а говорил «милая, родная»!..
– Это была правда! В тот момент это была правда!
– Родная, мать, сестра или жена – она не на момент родная – навеки! А ты… ты фальшивка!!
– Но ты мне и сейчас, – Андрей Иванович положил ладонь на сердце, – после стольких лет, родная. Хочешь, поедем к тебе, я докажу, увидишь.
Глаза Лили Сергеевны налились слезами, и она дико захохотала:
– Про змею и то наврал!
Замахнулась и ударила Выдыбова по лицу. Только теперь слезы хлынули из ее глаз, она закрыла лицо руками и пустилась бежать.
Выдыбов в лучшем своем костюме стоял среди спешившей, снующей толпы и, потирая ударенную щеку, бормотал:
– Вот тебе на… вот тебе и День защитника…
ХХII
Гром среди ясного неба
Выдыбов уже три недели напрасно ждал, когда выйдет на связь Ксения. У нее бывали запои, но на сей раз она молчала слишком долго, и телефон ее, заново оставленный Выдыбову, тоже молчал. Он набирал номер каждую свободную минуту. Наконец, телефон ожил. Не ее голосом, а колючим, незнакомым, мужекозлиным. Выдыбов сглотнул:
– Можно позвать Ксению?
– Нельзя, – ответил голос, наверняка Сальватора. – Ее похоронили на прошлой неделе.
……………………………………………………………….
Выдыбов перезвонил, когда пришел в себя:
– Как? Как это произошло?
– Вы ее знакомый? – перестраховался голос.
– Да, мы из одного села, – ответил Выдыбов.
– Она выпила спирта почти пол-литра. И все. И ничего нельзя было сделать.
– А где ее похоронили?
– На кладбище номер шесть Б. Еще и надпись русскую выбили на плите. Как просила в посмертной записке.
Выдыбов был убит.
Случись это с ним, было бы не так обидно. И ничего бы с ним не случилось от бутылки спирту. А она… сгорела… не уберег. Да проще уберечь было на войне – там у тебя автомат в руках, и стреляй по гадам. А тут как заступиться? В кого стрелять? Перед тобой глобальная машина лжи и подлости, помноженной на чужую паранойю, разве с ней справишься стрекоталкой, «калашиком»? Один в поле – воин, если поле пусто, ну, а как на нем чужая армия, то ты не воин, ты – никто.
Он собрался, сложил в сумку харчи, какие были, документы, главное из пожитков, не зная еще, зачем они ему, и отправился на поиски кладбища номер шесть Б.
Напрасно кляла, ждала его Лиля Сергеевна.
Эпилог
Все оскорбленные чувства свивают себе уголок на кладбище. Но для усопших это само собой разумеется, а для живых – большая редкость. И редкостью стал поручик запаса Советской несуществующей армии Андрей Иванович Выдыбов. Он не уходил с могилы Ксении, где была вмонтирована в плиту ее раскрашенная фотография школьных лет, а под ней стояла неродная, чужая фамилия мужа и латинскими буквами с чудовищными ошибками надпись:
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
Сидел и думал, что не увидел в гробу свою заветную Ксюшу, не попрощался по-человечески, похоронила ее «семья» без него. А видел он ее в гробу лишь однажды, после их далекой, дурацкой, неизбежной ссоры. И любопытно, чьи это стихи?
Сколько он сидел на могиле, неизвестно, но его заметили и предложили устроиться кладбищенским сторожем. Отдали в его распоряжение флигель при въезде, небольшой, но по сравнению с кладовкой Джины Фульвии – хоромы, и жалованье положили, скромное, но для того, кто живет по правилу «не бей лежачего», разумеется, в качестве лежачего – манна небесная. Там он и жил теперь неотлучно, Андрей Иванович, более чем довольный – жизнью, смертью ль. Ходил за могилками, помогал на похоронах, дружил с могильщиками и черными человеками из бюро похоронных услуг и памятников при кладбище. Однажды после третьих за день похорон видит: возле свежей могилки что-то блестит. Поднял – тяжелый браслет с бриллиантами. Кто-то из друзей или родственников покойного обронил. Андрей Иванович сунул в карман: обратятся, верну.
Вскоре и по русской диаспоре пошел слух, что он прижился на кладбище; верно, видел кто. Пошел слух и дошел до Лили Сергеевны. Она решила проверить.
У Андрея Ивановича даже мыслей прежних о женщине не было, они умерли вместе с Ксюшей, даже обет воздержания не нужно давать. Но вот пришла Лиля Сергеевна, снова в своем вдовьем платье, черном, скромном, почти бедном, делавшем ее похожей на курсистку из бог весть каких полубульварных романов, миражей начала двадцатого века. Нашла она Андрея Ивановича без труда, поговорили они о том о сем, без страсти, без надрыва, тихо, вполголоса, и повел он ее к черному камню на могилке Ксении.
– Как же ты меня, живую, мертвой предпочел? – посетовала Лиля Сергеевна.
– Не знаю. Наверное, потому что мог не допустить ее гибели, ан полез в бутылку, самолюбие, гонор да лень: ведь ради семьи надо вкалывать, чем-то жертвовать, брать ответственность. А я прообломовствовал, уклонился от долга. Да он меня все одно настиг, и, вишь как, боком. Виноват, видно, я перед ней. Вина-то неискупная и держит.
– А передо мной не виноват? – укоряла незлобно Лиля Сергеевна.
– У тебя за плечами свой покойник имеется, Петр Борисыч, Царствие ему Небесное. Ты с ним жизнь прожила, возле него и похоронят. А я так, заполнил, сколько смог, паузу между его и твоей смертью.
– Ну, спасибо, – чуть не плакала Лиля Сергеевна, приглядываясь к лицу соперницы на могильной фотографии. Открытое улыбающееся лицо, такие смотрели с плакатов 30-х годов, призывающих повысить удои молока. И все их улыбке нипочем, ни берие-сталинские лагеря, ни вот, собственная могила. – И стихи Пушкина, – тяжело вздохнула она.
– Так это Пушкин? – оживился Выдыбов. – Откуда ты знаешь?
– Знаю, и все, – траурно отвечала Лиля Сергеевна. – Пушкин ведь как воздух, разве знаешь, откуда он?
Скорбная эта пара, два темных вопросительных знака без ответа, долго стояла неподвижно. Устали оба и сели на скамейку рядышком бок о бок, а бок у Лили Сергеевны оказался мягким, приятным, знакомым, и такое тепло пошло от него к Андрею Ивановичу, да еще Лиля Сергеевна головку ему на плечо положила в знак участия и в то же время соискания сочувствия ее одинокому сиротскому положению. Андрей Иванович не понял, как вышло, но рука его сама обняла ее плечи, а они такие хрупкие, податливые… Ласки участия, сострадания разразились здесь же, на теплой земле, у могилки Ксении, с ее фотокарточкой, вдруг повзрослевшей и насупившейся, с фотокарточкой и чужой нерусской фамилией под ней.
Кощунство – оба они, и Андрей и Лиля, понимали, что это именно кощунство – их любовь и ласки на краю могилы, но насколько им обоим стало легче после них и отрадней.
Лиля Сергеевна привела себя в порядок, села на скамейку рядом со своим Выдыбовым (ведь он больше принадлежит живой, чем той, в могиле), отставив свои сжатые колени от Выдыбовых на сорок пять градусов, и начала тихо всхлипывать и причитать:
– Как я низко пала… До чего докатилась?.. За что, Господи? Без Твоей воли ничего не бывает… За что ты послал мне этого путаника, а не нормального человека?..
Андрей Иванович гладил ее по спине:
– Ну, не плачь, старушка моя – девчушка… Плачешь, ей-богу, будто у тебя девственность отняли. А путаники сейчас мы все, всех жизнь так запутала, что ни у кого прямо пройти по ней не получается… Не плачь, девчушка моя – старушка…
Проводил он ее до ворот кладбища, вспомнил что-то.
– Постой, – говорит, – я сейчас.
И поспешил во флигель. Вернулся и вложил ей в руку тяжелый браслет:
– Тебе. На память… или на черный день… в белую ночь. Сама разберешься…
Солнце садилось за ограду кладбища, теплая тягучая нега плавала в воздухе, как на исходе среднерусского бабьего лета.
После эпилога
В каком укромном уголке западного рая ни отсиживайся, а селедки рано или поздно захочется. Выбрался Выдыбов, можно сказать, с того света в магазин «Балалайка» и купил там себе не столько селедку для живота – она скоро была съедена, сколько селедку для души: тонкую книжонку стихов безвестной поэтессы, их сейчас много печатается за свой счет, на чем и стоит поэзия, не знающая больших величин. Открыл наугад, и простые слова «Я хочу в своей спальне остаться, Навсегда отовсюду уехав» задели его за живое, вот и взял.
На свою голову.
Ибо голову эту навела книжка на странные мысли.
А все началось с простеньких строчек:
В братской могиле уютней, теплей,
Чем под черным мраморным камнем,
Если могила в своей земле,
А не в краю чужедальном.
Вот это соборность, и замогильная! И как в воду смотрела поэтесска: плита у Ксении именно черная, придавила несчастной грудь. Да и Пушкин разве не о том: «Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать»?!
И мысли понеслись в голове Выдыбова, как воздушные шары по ветру, и поволокли его за собой.
Человек – не что иное, как горсть своей земли, и к смерти он это сильнее чувствует, осознает, сколь важно для горсти упасть туда, откуда она произошла. И, видно, душа человека не успокоится на небе, пока кости будут лежать – как там? – в краю чужедальном. Жить там страшно, а уж умирать и после смерти покоиться… Да разве это покоиться? Это метаться, не находить успокоения и за гробом, подобно душам великих грешников.
Барон Врангель завещал погрести себя если не на русской земле, то хотя бы на славянской, и прах его покоится в Белграде в русской церкви. И прах Деникина недавно перезахоронили в России, но там, впрочем, семья больше не могла оплачивать место на американском кладбище. Чудно как-то: кладбище не гостиница, а место оплачивай.
Непонятый, мистический акт слияния со своей землей. Вот и в книжке:
Хочется уйти в свою землю,
К корням, насекомым, листьям,
Упасть в нее, как набухшее семя,
По комьям ее разлиться.
Это разве не жажда посмертного воскрешения и созидания: упасть, как семя, а потом произрасти колосом, плодом, утолить голод ребенка, а он вырастет поэтом или солдатом. Но для этого надо быть в своей земле! А здесь кладбища бездушные: останки замурованы в стенах, в цементных склепах, нет соприкосновения с землей. Страшно, холодно! Замурован грот, ведущий на небеса!
А стихи твердят свое про землю:
Хочется ее душной влаги,
Дыханья парного с гнилью,
Хочется уйти в ее передряги,
Как прадеды в бой уходили.
Выходит, возвращение в свою землю – последний бой! А раз есть бой, то может быть и победа. А Выдыбов в корне своем разве не солдат? А тут еще по радио услыхал:
Да и в посмертной записке не ему ли Ксения излила свою последнюю волю?
Он позвонил в консульство России с вопросом о перезахоронении останков на родине. Его спросили, откуда была родом покойная. Узнав, что с Крыма, сказали: это же не Россия и обращаться надо в другое консульство. Но в любом случае необходимо заявление и согласие родственников.
– А вы ей кем доводитесь? В какой степени родства будете?
«Супруг я ей! На небе! Перед Богом!» – хотел закричать Андрей Иванович, но пробормотал:
– В небесной…
…………………………………………………………….
А ведь Ксения успела нажить себе родни: муженька иностранного, который и загнал ее в могилу до срока. С эксклюзивным итальянским ханжеством тот заявил, что память о матери для его сына святое, а могила помогает сохранять эту память, потому ни о каком перезахоронении не может быть и речи.
– А по-русски сын Ксении говорит? – строго спросил Андрей Иванович.
– Зачем? Вырастет, выучит, – последовал ответ.
– Так не бывает. Но если бы вы учили его языку матери, это было бы лучшей памятью о ней. А ей нужно перезахоронение.
– Да кто вы такой, чтобы знать, что нужно моей жене?
На этом разговор и закончился: бисер метать Выдыбов не стал. Не стал тратить попусту время и силы. Надо было действовать. Отступать его не учили.
Он взял лопату и под покровом ночи в сияньи луны вырыл останки любимой. Рыл и думал: «А ведь накаркал, накаркал… Кто тянул меня за язык: видел я тебя в гробу? Вот и увидел…»
Череп и косточки ее были белы. На святом Афоне после смерти монаха через несколько лет его косточки извлекают из земли и складывают в специальное хранилище, костник, где они уже навеки хранятся вместе с останками ранее усопших иноков-братьев. И чем белее череп, тем более почитается, праведным был монах при жизни.
Сложил Андрей Иванович косточки любимой в котомку и пехом попер на Русь. Ведь с такой поклажей его бы ни на одном электронно-рентгенном досмотре не пропустили. Он хорошо ориентировался по карте и местности и прошел все границы незамеченным. Шел и думал о том, о чем думается в таком походе: зачем понагородили заграждений? Чтоб из людей деньги выкачивать и судьбы им ломать. Какому-нибудь Григорию Сковороде. А кто они такие те, кто понагородили? Вши, каждый – жалкая вошь, не способная ничего создать своими руками, только чужой крови налакаться. Думал, Украина, Россия – все Русь. Дойти бы…
И он дошел.
А на литовско-белорусской границе, можно сказать, балтийско-белорусской, что в некотором смысле нонсенс: «балт» – по-литовски «белый», – так вот на границе между белыми и белыми гражданин Выдыбов нечаянно стал свидетелем международного конфликта: бабка гнала корову из белорусского села на литовский хутор, к сыну, к внукам. Тут ее и задержали, голубушку, литовские пограничники и арестовали вместе с мычащей контрабандой: сотней килограмм свежей говядины, которая, ничего не подозревая, щипала траву.
«Н-да, – подумал Андрей Иванович, – а что бы они запели, если бы задержали его с останками? Но он-то – не бабка с коровой, этим недонемцам не по плечу…»
В первом смоленском лесу, когда понял, что все опасности и трудности позади, упал лицом в землю. Вот она, землица своя, заветная. Только что не ел ее, солил слезами, как горбушку. Греб руками в тщетной попытке обнять. Прижимался лбом – постичь, в чем же ее сила, которая притягивает к себе своих чад, как магнит металлическую стружку. Что сила есть, он чувствовал, она и приволокла его сюда, но понять ее секрета не мог, да и зачем теперь-то понимать, когда сила эта входила в него? Принялся он рыть яму, и опять мысли в голову полезли: до Волкова или Новодевичьего погоста не добраться. Да и земля русская – она по всей России, до Хоккайдо, русская. А там, на Новодевичьем, много ли русских могил? Там все боле захоронены мировые революционеры – первые глобалисты, из-за них, оборотней безмозглых, он и роет когтями, как волк, здесь землюшку…
Вырыл яму, сложил в нее бережно череп и кости любимой. Засыпал, воздвиг холм. Теперь Ксения его в надежном месте, теперь и душа ее упокоится на небе. Теперь и он свободен, Выдыбов. Лети, куда душа пожелает! Но куда полетишь от любимой? Все летят только к любимым.
И Выдыбов лег, вытянулся рядом с холмом, выдохнул облегченно и счастливо и закрыл глаза.
Больше их не открыл.
Его нашли грибники. И похоронили рядом с Ксенией, насыпав ему такой же холм, как у нее.
Года через три холмы были размыты тающими снегами.
2003–2006 гг.
Ошейник из синей бретельки
Мечник умылся и промокал лицо полотенцем, рассматривая в зеркале едва заметную царапину от утреннего бритья. Мечник был высок, черноглаз и черноволос, отчего его белое лицо излучало сияние белизны и чистоты, особенно сейчас, после умывания. Царапина на щеке была похожа на соринку, и Мечник с досадой подумал, что она может не зажить до встречи с Ирен. Хоть и неизвестно, когда она появится. Прошло уже больше недели с тех пор, как они не виделись.
Мечник вытерся, когда в дверь позвонили. Он встрепенулся, бросил полотенце и поспешил к двери. А вдруг это Ирен? Очень на нее похоже – нагрянуть вот так, без предупреждения.
Мечник, не спросив, кто там, распахнул дверь. Там стоял Крестов, муж Ирен. Не высокий, не молодой, не старый.
– Чем обязан? – овладел собой Мечник.
Крестов, не ожидая приглашения, прошел мимо него прямо в гостиную.
– Кто вы такой? Чем обязан? – последовал за ним Мечник, делая вид, что не понимает, в чем дело.
Крестов удобно уселся в кресло, со вкусом закинул ногу на ногу.
– Только не будем ломать комедию: кто такой, чем обязан… Вы прекрасно знаете, что я муж Ирен, а я прекрасно знаю, что вы ее любовник. Именно об этом я и пришел поговорить. И именно я, потому что я же очутился в самом невыгодном и щекотливом положении. Мне же наставили рога.
– О, ну что вы! – запротестовал Мечник.
– Я же просил без комедий. Стрелять ни вас, ни себя, ни тем более Ирен я не собираюсь, не дикарь. Давайте лучше начистоту. Я все знаю. О, конечно, у меня нет ни малейших улик, вы чисто работали. Но я все равно все знаю. По Ирен. За несколько дней до того, как идти к тебе на свидание (извини, что на «ты», ну да какое уж тут «вы»), она становится мягкой, предупредительной, и завтрак в постель, и в конце дня встречает, а в последнюю минуту возьмет и выдвинет предлог – комар носу не подточит, – по которому ей надо на пару дней уехать. Не звонить же начальству жены проверять! А возвращается – смотрит мимо, молчит. Замороженная. Я предлагал ей: расскажи – все прощу. Нет, делает вид, что не понимает.
Крестов выбил пальцами дробь на ручке кресла.
– Закурю, пожалуй… Все же проще будет.
– Может, чаю, – спохватился Мечник, – или кофе… или поесть чего…
– Не будем терять времени. Нам о стольком надо поговорить. Надеюсь, ты никуда не спешишь? Хотя все подождет.
Крестов затянулся, задержал дым, как бы сосредоточиваясь, и выпустил его тонкой струйкой.
– Не понимаю, как можно не любить Ирен. Как кто-то, узнав ее, не полюбил бесповоротно и навсегда? Это у меня в голове не укладывается. Почему же, спрашивал я себя, нужно ненавидеть и хотеть отравить, застрелить или что там еще полагается того, кто ее полюбил?
– И кто тоже не представляет, как Ирен можно не полюбить! – выдал себя, сдался Мечник. – За одну складочку у рта все можно отдать.
Крестов поморщился:
– Так ты тоже эту складочку…
Он не договорил. Мечник затянулся двумя рывками.
– А я сегодня схватился с постели в холодном ужасе: а вдруг Ирен страдает?! Вдруг складочка эта не от смеха, а от боли?! Любит тебя – меня жалеет и терпит и от этого страдает?! Я, муж, тебе, любовнику, почти завидовал! Я, значит, волей-неволей, а ты для души?!
Крестов вскочил, задавил сигарету, прошелся.
– Понятно, дом был полон предметов, говорящих ей о тебе. Ведь влюбленные так любят задаривать, выбирать друг дружке подарки, с символами, знаками, им одним понятными. Но от разгадывания их я отказался. Я никогда не контролировал, на что и как тратит деньги Ирен. Но должны быть записки, счет на память из ресторана, где ужинали вместе, билеты на вечерний сеанс, наконец, не исключен дневник. Ведь женщине надо поверять кому-нибудь свои чувства. А у Ирен нет подруг. Где она могла держать дневник? Я исключил книжные шкафы, письменный стол, полки с пластинками и начал с белья. Действительно, среди разных кружевных причиндалов лежала коробка с колготками. Но что-то тяжелы колготки. Вытащил – и вот он, – Крестов достал из кармана блокнот форматом чуть больше паспорта, – вот он, поверенный сердца. В ящике с бельем. Надо же, я бы ни за что не додумался.
– Но ведь додумался! – воскликнул с досадой Мечник.
– Это не я, это Ирен…
Он шумно принялся листать страницы.
– Пропускаю, пропускаю. Тут совершенно ясно, что ты появился по моей вине. До чего ж я скучный тип… не замечал на ней новых платьев.
Мечник осведомленно кивнул.
– Думал, – продолжал Крестов, – что завоевал ее раз и навсегда, и нечего теперь всякий раз ухаживать, начинать сначала. Ее супружеский долг – быть к моим услугам. А она пишет, что за сеансами моей постельной зарядки можно спокойно обдумать меню к обеду. Я как почитал, не могу смотреть на себя в зеркало. Бреюсь на ощупь. Бритву безопасную завел… Вот, нашел… Ты, надеюсь, не устал? – посмотрел он взглядом, не терпящим возражений, на Мечника.
– Читай, – сдался Мечник, подвигая поближе кресло.
Крестов перевернул страницу.
«26 ноября, понедельник
На улицах ни души. Город вымер, как после бомбежки. Это по телевизору идет чемпионат мира по футболу. Из окон то и дело слышны безумные крики по случаю забитого или пропущенного гола. Я шла по пустому городу, где мои шаги звучали как отдельные удары по клавишам, и думала, почему нужно возлюбить всех, даже врагов, абстрактной любовью, а одного конкретной – нельзя? Что такое любовь, я имею в виду физическая, если не кратковременное освобождение от восторга и восхищения перед тем, кого любишь? Что если я возлюбила его больше, чем самое себя? И почувствовала себя шире, значительней? И почему если после слов любви мы переходим к их продолжению, то это непременно прелюбодеяние? Почему это дурно и грех? Потому что я в неведении перед будущим должна была поклясться другому? Но разве это не клятва не промокнуть, оказавшись под дождем? И вот я попала под дождь, промокла до нитки, а клятва – не зонтик.
Упали первые капли дождя. Матч кончился, и толпы сорвавшихся с цепи болельщиков повалили на улицу. Они кричали какие-то песни, лозунги, садились в машины и носились, гудя клаксонами, как сиреной, а там, где собирались пробки, выходили и били витрины.
29 ноября, четверг
Выбрать – значит одного убить. Или убили. Потому что какая разница, жив он или нет, если я его никогда не увижу, не услышу, не поговорю по душам за чашкой свежего чая? Какая разница, едет он где-то в машине или лежит в гробу, если мне его никогда не увидеть? И я, какая я есть, без красивых игр в великодушие, разве не предпочла бы, чтобы он лежал в гробу? Так мне было бы спокойней и легче…
Или я спятила? Накликаю беду, чего доброго. Пусть живет. Но для меня-то он умер. Да только кто из них? Вот в чем коварство выбора».
Крестов приподнялся, поклонился Мечнику:
– Тут мы на равных.
Мечник тоже приподнялся, удовлетворенно поклонился и сел.
– Самое… я бы даже сказал, вероломное… вот, слушай, отсюда…
«…в фойе в антракте».
Это 15 декабря; мы были на «Золоте Рейна», – прервал, потом продолжил чтение Крестов. – «…к нам подошла молодая пара – бывшая сотрудница Крестова с мужем. Крестов очень обрадовался, и мы вместе пошли в буфет. Они о чем-то говорили, а я в меру досадной воспитанности не сводила с мужа сотрудницы глаз. Это высокий, безукоризненно стройный молодой человек, с черными, зачесанными назад волосами, черными, отнюдь не блестящими бархатными глазами, улыбчивым выражением губ, чувствительным подвижным кадыком и кожей, у которой наверняка тот особый запах молодого мужчины. Я почти улавливала его, этот крепкий, обволакивающий запах… Сердце мое заколотилось, мне стало плохо и жаль себя. Девочка с ним, жена, конечно, моложе меня, но и проще, примитивней; красивые глаза, а в остальном – общее место. Что она может ему дать? Да и взять что может?»
С середины этой страницы Мечник нервно заходил по комнате, достал сигарету, стиснул ее губами до того, что губы стали бесцветными, но не закурил.
– И дальше что? – выкрикнул он, когда Крестов остановился.
Тот вздохнул и закончил:
– «Если бы он меня позвал, предложил бежать или что-то в этом роде, я бы все бросила…» Ну, дальше в том же духе.
– Безобразие!
– Да, да, – горько крякнул Крестов. – А ведь была со мной. И тем не менее все бы бросила…
– Какое… какая… – Мечник не находил слов и выбросил сигарету.
Крестов исподлобья следил за Мечником. В уголок рта его улиткой заползла улыбка.
– А знаешь – да, конечно, изменила, пусть в мыслях, – но я почти доволен, что ты вот так… Короче, что тебе плохо… Ведь, извини за сентиментальность, но мое сердце принадлежит Ирен, а ее в какой-то степени – тебе, а значит, и мое… Поэтому я здесь, у тебя, ближе к сердцу… И рад, что ты по крайней мере страдаешь.
– Странный ты человек, Крестов, – раздраженно заметил Мечник. – Тебе чуть не предпочли другого, а ты рад…
– Но и тебе ведь предпочли.
Мечник снова взял портсигар, но затем кинул его обратно на стол. Портсигар проскользил через полированное поле и остановился на самом краю.
Крестов, проследивший пробег портсигара, перевернул страницу.
– Послушай это и утешься.
«26 марта, четверг
Ничто так не укрепляет любовь, как препятствия. Хотя слыхала, что обстоятельства для развития любви должны быть благоприятными. Но минуточку: не для любви, а для романа. Здесь же подлый Крестов прочувствовал мои планы и устроил так, чтобы я осталась дома. Я была несчастлива; какая это гадость быть несчастливой: в душе холодный дождь, стоишь под ним и как ни пытаешься войти в дом – отвлечься, думать о другом, забыть, – не получается. Крестова я просто презираю, его голос выводит меня из себя, мыслями лечу к Мечнику…»
Крестов замолчал.
– Ты не расстраивайся, – посочувствовал ему Мечник. – Капризная, противоречивая особа…
– Да, Ирен противоречива, для нее нет правил. Слушай дальше.
«Чем больше я люблю одного, тем больше люблю другого».
– Как так? – схватился за сердце Мечник.
– «Чем больше хочется приласкать, приласкаться к одному, тем больше – к другому. Что это? Не знаю. Но это такое благодушие…»
– После этих телячьих нежностей смотри, какой прагматизм.
Крестов перекинул блок страниц до места, отмеченного закладкой:
– Здесь на уголке начерчен треугольник. Равнобедренный. И вот комментарий.
«Треугольник – геометрическая фигура, в каждом углу которой встречаются противоположные стороны. Так или не так? Не могу уловить этого в математическом плане. А так, в жизни, это значит: каждая сторона знает, что в другом углу прилежащая к ней сторона встречается с противной, которая в то время ее замыкает. Крестов знает про Мечника и тем не менее поспешно задергивает штору, если я в комнате в одной рубашке. Мечник знает про Крестова и ворчит, если у меня слишком открытое платье…»
Крестов замолчал и закрыл дневник.
– Да-а, – шумно вздохнул Мечник. – Кажется, мы единомышленники.
– Молочные братья, – уточнил Крестов. – И нам пора перейти к действию.
Ирен сидела в своей комнате за машинкой, что-то быстро урывочно печатала. Выхватывала лист, рвала, мяла, пыталась сжечь в пепельнице, обжигая зализывающимся фитилем пальцы, закладывала новый лист и опять печатала, печатала. Одета она была по-курсистски: в темную узкую юбку и красивую бежевую блузку с расстегнутым воротником. Это очень шло к ее упругим пшеничным кудрям, тонкой, даже хилой шее и ко всему ее кукольно-фарфоровому виду, не соответствующему, однако, темным, глубоко посаженным синим глазам, глядевшим тяжело и нешуточно.
В дверь позвонили.