Текст книги "Крайний"
Автор книги: Маргарита Хемлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Я посчитал, Янкелю получилось еще до пятидесяти. Возразил Оксане насчет возраста, что, конечно, годы большие, но пока не безвозвратные.
– Ой, Нишка. У него в голове одни годы, на сердце другие, на душе третие. Ну, пойдем ко мне?
И глянула на меня с подмигом.
– Ты ж в отпуске. А в отпуске надо отдыхать и радоваться. Покормлю тебя, спать уложу. На часок на работу сбегаю, покручусь. Вечером в кино пойдем.
Я молчал. Оксана вдруг переменила настроение.
Сердито махнула рукой:
– Дурной ты, Нишка. Другой бы не думал. А ты думаешь. Как будто умеешь. Надоест думать – знаешь, где меня найти. Сейчас незнакомого за ради Бога никто не накормит, спать не пустит. Не война. Мирное время. Имей ввиду.
И пошла.
Я ей вслед смотрел, пока она не свернула за угол.
От Янкеля до моей бывшей улицы имени Фрунзе далековато. Но раз я пришел тут жить, свидания со старыми знакомыми не миновать. И я поплелся.
В нашем родительском доме жили чужие люди. Их лично я не видел на тот момент, но видел чужие занавески, другую краску на заборчике, другие цветы.
Мама любила мальвы, кроме мальв во дворе ничего не росло. Новая хозяйка развела на свой вкус. Мальвы только по краям, возле заборчика, лицом на улицу, дальше кусты пионов, астры, жасмин. Плотно, стеночкой. Мама делала простор. Теперь простора не было.
Хата Винниченки выглядела свежепобеленной. На крыше, как и раньше, всякий хлам, чтоб не сдувало солому. Тын хороший, тоже сделан недавно, не выцветший, не перемерзший-перемоченный дождями и снегом, а как живой. Такой тын мог в Остре плести только сам старший Винниченко. Дмитро Иванович. А до него – Винниченко Иван Матвиевич, его батько. Все знали. И я знал. Теперь стукнуло на ум.
Глаза мои разглядывали тын с глечиками и макитрами, а сердце стучало.
Наконец, я подал голос:
– Хозяева, вы дома?
Никто не отозвался. Я зашел во двор. Сарай закрыт. Скотины никакой не слышно, не видно. Постучал в двери. Толкнул, открыл.
– Есть кто живой?
– Хто там?
Голос слабый. Но я узнал Дмитра Ивановича. Он лежал на печи под кожухом. Только нос наружу. Не глядя на меня, пробормотал:
– Сидай. Никого нэма. Я одын. Хворию. Ты хто?
Я молчу.
Он опять:
– Ты хто? Кажи, бо я голову повэрнуты нэ можу. Шия болыть. Усэ болыть. Хто?
– Я Нисл Зайденбанд. Вашего Гриши товарищ. Помните?
– А-а-а-а, Нишка. Ага. А Грыша у армии. У армии, кажу, Грыша. А Мотря моя помэрла. Помэрла Мотря моя. Нэ побачить вже сыночка свого Грышу. Очи выплакала. И помэрла. Шо ты мовчиш, Нишка? Ты тут?
– Тут. Вы доктора звали?
– Ай. Тии дохторы. Нэма у нас дохторив. Фэршал. Прыходыв, посыдив. Говорыть: у больныцю. Можэ, у сам Чернигив. Чи куцы ще. А ты, Нишка, допоможи мэни. Дай якусь судыну. А то я на пич ссу и ссу. Так хоч по-людському поссаты пэрэд смэртю.
Я взял грязную миску со стола. От растерянности ничего другого не бросилось в глаза. Винниченко справил дело, как смог.
– От спасыби тоби, Нишка. А шо то за имья – Нишка? Ты хто? Ты тутошний хиба?
Я стоял с миской, отвечать неудобно. И я ничего не ответил. Ушел.
У ближайшего колодца долго мыл руки.
Там на меня обратили внимание.
Я посмотрел взаимно: несколько женщин перешептывались между собой и указывали глазами друг дружке на меня. Женщин я узнал с первого мига. Постарели, конечно. Но до войны в Остре считались лучшими красавицами среднего возраста. Все трое крепко дружили, не разлей вода. А перед самой войной громогласно рассорились.
Та история была мне раскрыта из разговоров мамы с отцом. Мама прямо намекала, что на квартире у Хиври стоял один специалист по сельхозтехнике из Киева, заявленный как холостяк. Поэтому Хивря находилась в особом почете у пересидевших девок. Они одна перед одной задабривали Хиврю, чтоб посватала именно ее. Хивря всем обещала, и всем – в первую очередь. А этот моторизованный мужчина сильно заглядывался на мою маму. И она смеялась и веселилась перед папой, что может и попасться на удочку киевлянина. И что папе тогда делать со своей одинокой жизнью, да еще и с сыном?
Так как веселились мои родители не часто, у меня в памяти хорошо отложились эти отголоски.
И вот они стоят, руки в боки.
И меня в глаза обсуждают:
– Чи нэ Зайденбандов Нисл?
Я к ним навстречу развел руки и говорю:
– Что, не узнаете меня? А я вас сразу узнал. И вас, Вера Кузьмовна, и вас, Харытя Потаповна, и вас, Одарка Ивановна! Неправильно вы сомневаетесь – я Нисл Зайденбанд собственной персоной. Здравствуйте вам! Доброго здоровьячка!
Женщины подошли ближе, по очереди меня обняли. Пустили для порядка слезу.
Наперебой заговорили:
– А батько твий тут був. Страшенный!
– Ты звидкиля? Надовго? Житы тут будэш?
– У своий хати був? Выганяты новых хазяив будэш чи як?
– Гласкер выгнав, як повэрнувся, а Мулявський нэ гнав. Там таки, шо их нэ выженэш.
– Нэ наши, нэ остэрськи, з Глобына их сюды занэсло бисовым витром. Воны його выштовхалы. А вин поранэный. Дак кудысь подився. Нихто нэ бачив.
Я кивал в знак внимания, а сам думал, пригласят они меня покушать или не пригласят.
Намекнул:
– Я только что с дороги. Устал. Погулял тут немножко. Хотел к Янкелю Цегельнику присоседиться, а его нет дома. Не знаете, когда явится?
Женщины переглянулись.
И одним голосом отвечают. Но шепотом:
– Янкель загуляв. Ой, загуляв. Издыть до жиночки аж на Рыков. А як поидэ, дак на килька днив. Учора поихав.
Я специально переспросил:
– Точно в Рыков?
Меня заверили, что сведения последние и точные.
Я не знал, что добавить. Повернулся для отхода. Но меня схватила за ремень Вера Кузьмовна.
– Нишка, ходимо зи мною. У мэнэ борщ смачный. И сальця трохы е. Попоиж. Ходимо! Дэ ты того Цегельника знайдэш? И ночуй у мэнэ. Я ж сама. Одна-однисинька. Поговорымо з тобою. Я тоби усэ розповим, що знаю. И бражка в мэнэ е. Вышнэва. Ходим!
Я с радостью согласился.
Вера Кузьмовна рассказала мне следующее.
Мой отец Моисей Зайденбанд явился в Остёр с моей мамой Рахилью Зайденбанд в ноябре прошлого, то есть 48-го. Их видели вместе. Но в больницу отец попал уже один. Куда подевалась мама – неизвестно.
Этот рассказ меня удивил и обрадовал. Вера Кузьмовна уверяла, что Дмитро Иванович Винниченко что-то знает, но недавно впал в беспамятство и хворобу, так как очень страдал по своей жене Мотре, безвременно умершей полгода назад. Но страдания отдельно, а нынешнее его плачевное положение – особое дело.
Намечался приезд из армии Гриши. Дмитро Иванович в ожидании встречи саморучно побелил хату и сделал тын. А когда заплел в тын последнюю лозинку, упал вроде в обморок. Его поднимали человек десять, а он от земли не отрывался, как приклеенный. Весь день пролежал на земле, а был сильный дождь. Потом сам встал и поплелся в хату. И с тех пор – месяц лежит. Люди помогают, но у всех свое.
Со дня на день демобилизуется Гриша, тогда старший Винниченко воспрянет. Так заверяли бабы. Но Вера Кузьмовна повторила их голословные утверждения без доверия.
– Нишка, то ж хвороба. Бона ж из организма йдэ, а нэ звэрху. Хиба Грыша ии знимэ? Вин шо, унутри у батька засядэ? Унутри там и кишки, и кров, и усэ такэ. Воно ж само повынно справлятыся. Правыльно я говорю?
Я одобрил рассуждения Веры Кузьмовы и подтвердил из собственного опыта, что лечиться надо изнутри, а не ждать облегчения со стороны. Хотя с какой стороны, тоже вопрос.
После ужина стал прощаться. Вера Кузьмовна меня не задерживала.
С улыбкой сказала:
– Йды вжэ! А то наши бабы очи проглэдилы, колы ты выйдэш. Почнуть плиткы розпускаты. Хай им грэць. Тьху на ных.
В этот миг до меня дошло, что не только Оксана Дужченко, но и немолодая Вера Кузьмовна имеет на меня женские виды. Вот что наделала подлая война. Несмотря на это сердце мое отдано другой. А то кто бы смог поручиться за мое поведение?
Я шел к Винниченке. Мои мысли шли со мной в едином направлении: добыть информацию про маму и отца.
Дмитро Иванович пребывал все так же в невменяемом состоянии.
Я сел за стол и пристально смотрел на печь, на лысую голову Винниченки, на самую макушку. Другого ничего видно не было. Смотрел и молчал.
Внутри меня кричал голос:
– Винниченко, говори сейчас же, что ты знаешь! Говори, а то я тебя убью! И не учту, что ты больной!
Посидел еще.
Потом встал и твердым шагом подошел близко к Винниченке. Подергал за кожух. Кожух потянулся в мою сторону, свалился на пол.
Винниченко лежал передо мной в исподнем, черно-грязном – от тесемок на штанах до ворота рубашки. Лежал, свернувшийся калачиком, как малый ребенок. На боку. Глаза закрыты.
Я повторил вслух отрепетированное предложение.
Раз. Второй. Третий.
Громче и громче.
Винниченко открыл глаза.
Показалось, он узнал меня в лицо.
Я уточнил:
– Я Нисл Зайденбанд. Говори про моего батьку! И про маму мою говори! Я Нисл Зайденбанд.
Винниченко повторил за мной с моей же интонацией:
– Я Нисл. Я Нисл. Я Нисл.
Отвел глаза. Но только на мгновение.
Попросил:
– Закрый мэнэ кожухом. Холодно. Дай мэни трохы полэжаты. Трохы.
Я сурово ответил:
– Не закрою. Замерзнешь. А я тебя не закрою. Говори.
Молчит. Смотрит на меня открытым взглядом. Но не видит. Точно не видит.
Я наступаю:
– Подушку заберу у тебя. С печи столкну. Воды не дам. Пока не заговоришь, гад полицайский. Ходить по тебе буду ногами своими.
Молчит.
Я его с печи стащил. Говоря откровенно, скинул на пол.
Скинул и стал над ним:
– Говори!
Молчит.
Хотел его ударить ногой. Не смог.
Сел рядом, повалился ему на грудь, обнял руками, захватил, сколько смог, и стал качать, как младенца качает мамаша.
И рыдаю страшным последним плачем:
– Говори, гад, говори! Ой, говори мне, что знаешь! Некуда мне идти от тебя! А ты молчишь, гад проклятый! А ты молчишь, гад фашистский! Ты меня зачем спасал, зачем ты меня спасал, я тебя спрашиваю?! Я тебя сейчас буду убивать за всю мою сиротскую жизнь, а ты молчишь!
В общем, я потерпел неудачу. И не прибил Винниченку, и не привел в сознание. А только даром вошел в страшное состояние, из которого мне выхода не оказалось. И от усталости, и от обиды, и от всего на свете, я заснул. На полу. На земляном. В обнимку с Винниченкой.
Среди ночи я очухался. Винниченко храпел от несвойственного лежания. Храпел, даже будто захлебывался воздухом изнутри. Затащил его на печь. Он был легкий. От голода и болезни остались кожа и кости. Накрыл кожухом. Ничего он не просил. Ни пить, ни что другое.
Я лег на кровать. Помню, тут Гриша всегда спал, прямо у окна. Я ему в окошко условно постукаю, а он тут же ответит и голову высунет. Нет Гриши. А есть только бессловесный Дмитро Иванович. И ничего не осталось от меня. Ни папы не осталось, ни мамы. Ни сведений никаких новых.
Положил руки под голову и для отвлечения стал свистеть мелодию. Я любил свистеть и свистом разгонять свою тоску. Школьниковы меня одергивали, указывая, что от свиста не будет денег в доме. Я сдерживался. А тут никто не мешал.
Посвистел и заснул. Как наново на свет народился.
В хате и в сарае Виниченки я обнаружил кое-какую еду. Картошка, лук, желтое старое сало.
Я готовил себе и кормил Дмитра Ивановича. Сменил ему белье, грязное сжег в печке. За водой ходил к ближайшему колодцу, где встречал знакомых.
Вера Кузьмовна одобрительно кивала в сторону Винниченковой хаты:
– Грыша прийдэ, а батько доглянутый. А як же. Ты ж з ным друг. А Грыша прыйдэ, а тут друг закадычный. Вы з ным и выпьетэ, и поговорытэ. А як же ж. Як люды. Молодэць, Нишка. А баб дурных нэ слухай. Бабы говоряты еврэйчик наш ночуе в полицайський хати. А шо? Дмытро на хорошому счету до войны був. И писля вийны на хорошому став. А в вийну… А шо в вийну? То ж дирка. Дирка, кажу, вийна. Дирку зашили жиламы, и дали живэмо. Правильно, Нишка?
Я не отвечал, но видом показывал, что обсуждать не намерен.
Я рассчитывал, что как только появится Янкель, бабы мне скажут. Тогда уже я перееду к нему. И начну восстанавливаться на новом месте. Янкелю можно доверить всю подноготную. Как он к ней отнесется – я старался наперед не размышлять.
У Винниченки я прожил неделю. Когда я мучил Винниченку, во время резких движений моя рубашка треснула, на спине и под мышками. Ниток-иголок я не нашел. Гришина одежда пришлась мне как раз. Хоть и плохонькая, но чистая. Выстиранная еще Мотрей.
Каждую секунду я ждал, что Дмитро Иванович подаст осмысленный голос.
И вот случилось.
Когда я давал ему напиться, он посмотрел на меня удивленно:
– Нишка? Зайденбанд?
– Я.
– Прыйшов. Я знав, що прыйдеш. Нишка. От зараз я встану. Зараз.
Винниченко сделал попытку подняться. Раз. Второй. Третий.
Сел, свесил голые ноги.
Уставился на меня:
– Нишка, шо ты тут робыш?
– Вас смотрю. Вы ж болеете, а я вас смотрю. Кормлю.
– Ну-ну. А я шо, спав?
– Болели вы, Дмитро Иванович. Сильно болели.
– А тэпэр шо, нэ болию?
– Теперь нет. Теперь вы здоровый.
Я на всякий случай надбавил оптимизма в свое сообщение. И Винниченко поверил. Слез с печи. Дошел до стола. Там и картошка, и сало, свежие огурчики, и яйца вареные. Вера Кузьмовна дала.
Поел.
Сидит как на иголках.
Я спрашиваю:
– Что такое? Может, вам помочь? За большим делом надо? Так не стесняйтесь, я вас кругом уже изучил, и спереди, и сзади. До уборной доведу под ручку.
Пошли во двор. Но Винниченко не имел в виду уборную. Остановился, оперся об мое плечо и крепким ненатуральным голосом говорит:
– Ось тэпэр буду жить.
Сказал, меня оттолкнул и твердо стал своими босыми ногами на траве. Раздетый, разутый, грязный, аж запах по воздуху льется неприятный. В хате вроде принюхались. А на солнце слышно сильнее.
Я говорю:
– А раз будете жить, так давайте грязь смывать общими усилиями. Хватит размазывать.
И так громко сказал, чтобы соседские бабы слышали. А то как мертвому помогать, так их нету. А как шептаться насчет гигиены – они первые.
И обращаюсь в лицо:
– Женщины, окажите помощь. Я сам, как мужчина, не имею навыка. А вы ж сможете лучше всех. Устройте немощному помывку. И генеральную уборку в хате. Коммунистический субботник.
И улыбаюсь приветливо.
И правда, бабы отозвались душой на мое пожелание. И помыли, и убрали, и двор подмели.
Сидим все – человек восемь – в хате. Нас мужчин двое – я и Винниченко – лежачий. Остальные бабы. Бабы принесли еду, самогонку, наливку. Едим, пьем, говорим тосты.
Винниченко лежит на печи, как именинник. Ему наперебой то картошечку поднесут, то сальца жареного кусочек, то яичко беленькое, то помидорчик красненький, то огурчик зелененький. То яблочко желтенькое.
Он рукой отодвигает и требует глазами выпить. Налили стопку. Выпил одним махом.
Заснул.
В ходе подобного мероприятия люди невольно сближаются. Пошли разговоры по душам.
Выяснилось, что весь Остёр ломает голову, почему я приехал. Я объяснил, что хочу поселиться здесь наново. С чистого листа.
Бабы приветствовали мое решение. Каждая по своему особому знакомству в той или иной сфере деятельности предлагала мне помощь. Разнеслись слухи, что я парикмахер. Харытя Потаповна заверила, что у нее в райсовете кто-то заведует вопросами бытового обслуживания, и в два счета меня определят в парикмахерскую вместо нынешнего мастера. А если не вместо, так что-нибудь придумают, чтоб использовать по назначению. После войны много заботились о культуре. Культурный человек меньше склонен к зверствам.
Потом перешли на прошлое. Вспомнили павших героев. Хмель брал свое.
Я говорю:
– Вот как распорядилась судьба. Пьем в хате полицая. Отдаем дань павшим партизанским героям и бойцам Красной Армии. А полицай на печке, накормленный и помытый до белого состояния вашими трудовыми руками, храпит.
Бабы замолчали. Отставили стаканы.
Стали прощаться. Я объяснил, что не имел в виду ничего обидного. Мало ли как жизнь складывается. Но напрасно. Веселье не вернулось.
Когда все разошлись, я подумал, что надо было рассказать, как Винниченко меня отогнал от верной смерти. Решил, что сделаю это в следующий раз.
Приснился Субботин и величественное здание вокзала в Чернигове. Я проснулся под внутренние звуки губной гармошки.
На пороге стоял Гриша Винниченко.
Меня узнал сразу.
Я кинулся обниматься, но он отступил.
– Ты чего тут, Нишка? Мне писали, ты в Чернигове на теплом месте.
– Был. А теперь тут. Ты против?
– А что мне против. Земля общая, советская. Я удивляюсь, что ты у нас в хате кидаешься обниматься со мной. С отцом пьянствовал, вижу. Сулея ополовиненная.
Гриша решил, что я просто в гости зашел. Про плачевное состояние отца не догадался.
Я рассказал. Про ухаживание, про то, что батько его одной ногой побывал в земле на два метра. Неизвестно, очухается или дальше в землю заглубится.
Гриша слушал меня и смотрел на печь, где надсадно храпел Дмитро Иванович. Подошел к нему, постоял. Потрогал рукой голову.
– Горячая.
Я обиделся.
– Я ему температуру не мерил. Я его с того света тащил. Руки занятые были. Сам меряй, если такой умный.
Гриша задумался.
Через силу протолкнул слова в мою сторону:
– Нишка, ты мне честно скажи, зачем пристал к батьке?
– Ничего я не пристал. Вещи у меня украли на подъезде к Остру. Куда мне идти? К тебе пошел. Не к батьке твоему. А ты в армии. Сказали, вот-вот прибудешь. Ждал. И дождался.
Гриша облегченно вздохнул.
Но сказал со злостью:
– А я подумал, ты с отца шкуру явился сдирать. Так я тебе хотел посоветовать с половины Остра содрать, чтоб больнее получилося. Чтоб тебе большее облегчение сделалося.
Я промолчал.
Сели за стол. Кое-что осталось из еды. Выпили. Я немножко. И Гриша немножко и сразу еще целый стакан.
Пошел разговор.
Гриша хотел записаться добровольцем, как только освободили Остёр. Смыть кровью позор за отца-полицая. Но по возрасту его взять не могли.
Мотря рада была сына со двора вытолкать хоть куда, только б с глаз начальства долой. Пусть бы он был далеко, если батьку пустят в расход или в лучшем случае в тюрьму. Тогда думали, что всех полицаев и других прихвостней постреляют без рассуждений. Но как-то обошлось. А Гриша нужное время пересидел на хуторе, а в свое время призвался. И после войны служил. Между прочим, на самом Дальнем Востоке. И там якобы видел отдельных японских женщин. И отзывался о них хорошо. Аккуратные и приветливые. Говорят тихо и ласково, а не как наши некоторые.
Я слушал внимательно. Но думал о своем.
При Грише Дмитра Ивановича не потрясешь. Не выгонишь из него правду. Замолчит под защитой Гриши, даже если что-то и знает про моего отца и маму. Я рассудил трезво: если б у него в голове хранилось что-то, что можно всем рассказать, давно б понес по Остру каждому встречному и поперечному. А раз не понес, значит, тайна. Может, у отца ценности какие были. Тогда много рассказывали, что после того, как погнали немцев, на дорогах золото валялось. Фашисты бежали и бросали свое добро.
И так подобная мысль мне понравилась, что я в ней утвердился. И сказал про нее Грише.
– Мой отец у твоего батьки гостевал после войны. Из лагеря вернулся. В 49-м. Где прохлаждался после победы – неизвестно. Так, видно, ему хотелось на родную землю попасть, что аж застревал по дороге в каждой ямке. Не знаю, почему к вам двинулся. Сведения призрачные. Но надежные.
– Ну, и что? А ты подумай головой своей дурной, Нишка, пришел бы твой батька прямо с лагеря в нашу хату полным ходом? Он бы в свою зашел. Ну, выгнали б его оттуда, не выгнали, а люди б видели. Потом бы к кому-то из ваших пристал для отдыха. И ваши б его видели в глаза. А сюда – в последнюю очередь. Причем в самую последнюю. Его б сюда совесть не пустила. Ему б еще на улице доложили, что его друг и соратник Дмитро Винниченко, которого он раньше горячо приветствовал, стрелял евреев над Десной. Нет. Тут его ноги не стояло.
– Так никто его не видел, чтоб он по хатам стучался. Музыченко его в больницу сдал. Вроде Янкель забрал его оттуда. Вроде не забрал. Маму с ним вроде видели. Вроде не видели. Но сюда он точно заходил. Он Дмитра Ивановича вспоминал за минуту до своей смерти. Правда, он находился не в себе. Но вспоминал.
Я подумал и решил, что буду размышлять дальше сию же минуту. И додумался, пока Гриша выпивал и закусывал.
Про ценности, которые находились у отца.
Причем по моим размышлениям невольно получилось буквально из ничего, что я сам лично знаю, что ценности таки были. И чуть ли не сам отец мне открылся в свою смертную минуту.
И только тут у меня в голове стало на место. Ясно и понятно. Раз незаконное богатство, то к кому ж идти, как не к Дмитру. Он замаранный, значит, смолчит и поможет для отмазки. И друг. И обязанный по гроб после всех своих провинностей.
Все сошлось в один узел. В Чернигове у отца при себе ничего особенно не находилось. Значит, оставил у Винниченки на сохранение.
Я невольно обвел хату новым взглядом. Каморка и есть коморка. Но несколько сундуков по углам. Чем-то ж они набиты до верха, крышки не закрываются плотно. Погреб. Потом – сарай. Земля за домом. Садик.
Где искать? Когда? Мне некогда было, Гришину одежку сверху где-то хапнул – и ладно. Теперь у Гриши на виду не разойдешься в полную силу. Поздно я спохватился. Поздно.
Грише ничего не разъяснил. Просто перевел на другое.
Назавтра Дмитро Иванович открыл глаза во всю ширь и узнал своего сына.
Гриша как будто забыл про наш разговор. А может, и забыл, так как выпил в отличие от меня многовато. Я и не возвращался к объявленной теме. Тем более что мне доложила Вера Кузьмовна: в магазине видели Янкеля.
Я сообщил Грише, что перехожу на жительство к Цегельнику.
Янкеля застал за отдыхом. Он сидел возле стола и читал газету.
Я зашел с широкой улыбкой на лице, чтоб сразу не испугать человека.
Янкель ни «здравствуй», ничего, спрашивает утвердительно:
– Ну что, Нисл, дорогой мой побратим. Весь Остёр с ног на голову поставил? Всех переполошил?
Я отшутился, что веду себя спокойно, как обычно у меня принято. Янкель знает по своему опыту. Мостов не взрываю. В засадах с гранатами не сижу.
Янкель нахмурил лицо. Но в следующую секунду обнял меня, как родного и близкого.
– Нишка, запахло жареным, и ты тут как тут. Нюх у тебя звериный. Я всегда говорил: Нишка ночью сон потерял, значит, ждите немцев. И ни разу ты не подводил. Чувствовал их, гадов, за десять километров.
Мне нечего было возразить. Военное прошлое нахлынуло на глаза, на уши, в середину живота. Захватило все. И шею мою захватило, не продыхнуть.
Я присел на табуретку, сложил руки на коленях, опустил голову. Хотел что-то сказать, но Янкель меня опередил громким ударом кулака по развернутой газете.
– От, читаю газету. «Правду». Центральная газета, в самой Москве ее пишут. Сто раз пишут черновики, чтоб ошибки не получилось. И в газете написано в первой странице по белому: космополиты раз, космополиты два, космополиты три. А на закуску фельетон, как один космополит продал свою совесть за три копейки врагам. А зачем продал? А ни зачем. Сказано ж – за три копейки. Такой у космополитов интерес. Три копейки. А больше даже не гроши те поганые, а чтоб назло. И я тебя, Нишка, спрашиваю, кому назло? От ты есть отборный космополит. И по лицу и по всему. От ты кому назло за три копейки свою совесть продал бы б? Молчишь? И я молчу. И все у нас тут в Остре молчат. Затихли.
– Кто затих? – я готовился со своим рассказом, а Янкель меня сбил.
– Кто? Евреи. Космополиты. Поджигают третью мировую войну на просторах СССР. Всех людей, кроме себя, хотят убить и панувать тут до заворота кишок. Жрать, пить, гулять. Или еще какие планы есть? Ну, в кино ходить без перерыва. И там квасом наливаться и салом заедать.
Янкель замолчал и уставил на меня известные своей твердостью глаза.
– Нишка, ты в Чернигове жил. Областной центр. Там сведений больше обретается. Не даром ты сюда приехал. Без вещей. Мне доложили. Дужченко Оксана и доложила. Украли, говоришь? Ага. Любенький мой хлопчик, ты удирал с Чернигова. Удирал. И таким манером, что нитки с собой захватить не успел. А ты придумал – украли. Только осознать не могу, зачем ты такой тарарам устроил. Зачем всему Остру глаза мозолил. Почему не сидел тихонько. И тем более не понимаю по законам партизанского движения, почему ты сюда приперся, где тебя каждая собака знает наизусть?
Я не мог вникнуть, к чему Янкель клонит. Откуда и что ему известно и как он это перекручивает у себя в мозгах.
Но Янкель и сам мне разъяснил, что имелось в виду.
Янкель посчитал, что я появился скрываться от линии партии и правительства насчет космополитов. Из областного центра в глухую местность. Он рассудил, что я такой дурак, что могу себе разрисовать в мозгах своих куриных, что от линии партии и правительства можно убежать. И вот я прибежал сюда.
Он мне такое изложил.
А я ему толково ответил:
– Янкель, я газет не читаю. И сплетен бабских не слушаю. Не скрою, умные люди мне намекали, что широко развернулось в частности в Чернигове еврейское засилье. У нас в парикмахерской и так и дальше. Но я не в курсе полного объема. Я сюда совершенно по другому поводу прибежал. Именно прибежал. Тут твоя правота имеется. И вещи у меня в действительности по дороге украли. Так я вещи заранее собрал в торбу и торбу неосмотрительно бросил в небойком месте. Я не виноват, что оно оказалось очень даже бойкое. Я, Янкель, человека убил. Немца, правда, пленного, но почти расконвоированного перед отъездом в его проклятый фатерлянд. И меня по описаниям ищет милиция. И даже не милиция, а бери выше. МГБ. Вот, Янкель. А ты с талмудами своими газетными на меня прешь и слова сказать не даешь.
Янкель поднялся из-за стола. Газетку сложил в четыре слоя.
Гладит ее и говорит:
– И чего ж ты ко мне приперся?
Я говорю:
– Приперся, потому что ты был партизанский командир. Я ж немца убил, а не советского человека. Это раз. Кроме Остра у меня нигде никакого кола нету. Это два. И три: ты моего отца из больницы забрал и от тебя он пришел ко мне в Чернигов. Я хочу узнать его слова в твоей передаче.
– Понятно, – Янкель газетку в трубочку свернул, подошел к окну. Стал бить мух на стекле.
Побил немножко для отвода впечатления и приговорил:
– Сейчас ты ко мне пришел под защиту. А я тебя защитить не могу. Спрятать могу. А защитить никак. Устраивает такое?
Я удивился:
– Зачем меня прятать? У меня паспорт, у меня специальность. У меня тут и хата есть. В ней посторонние люди живут, но мне ж положено. Тем более я партизан. Буду тут проживать на виду у всех. Усы отпущу. Волосы перестригу. Ты, Янкель, представить не можешь. Ты височки немного по-другому подбрей и шею высоко не сними – и все лицо по-другому играет. Меня ж не по фамилии ищут, а по внешности.
Янкель окружил меня со спины и захватил мою голову своими ручищами как раз возле ушей. Аж до солнечных лучей в мозгах. Поднял с табурета. Я чуть не висел на воздухе.
– Слушай сюда. Подробные черточки ты мне потом расскажешь дословно. Как убил, где, по какому празднику. И такое подобное. Сейчас пойдем в твою хату к людям, которые там расположились. Вроде просто поздороваться. Скажешь им, сюда приехал погостить налегке. Жить тут не собираешься. Пусть не пугаются и с соседями не обсуждают скорое твое воцарение на старом месте после того, как они с углей твою хибару отстроили из чистого золота. Потом зайдем к Винниченке. С Гришей попрощаешься. Я на дороге постою. Я в ту хату даже через тошноту не взойду. К Музыченке заглянем. Там прощальные слова произнесешь по всем адресам. Заверишь – сегодня остаешься ночевать у меня, а с рассветом – обратно домой, в Чернигов. Посмотрел тут, вспомнил былое, хватит. У тебя отпуск кончается, тебе очень хорошо и прекрасно. Понял?
Распустил зажим. Отправил меня на землю.
Я мотанул головой утвердительно. По давнему опыту знал: если слушаешь Янкеля – слушай. Целиком и полностью. Наполовину – бесполезно.
И мы с ним пошли по Остру. Оба для вида веселые и устремленные в светлую даль.
В моей бывшей хате я не узнал ничего.
Там находилась глухая старуха, насквозь перевязанная платками: и вдоль и поперек, и голова. А также трое детей различного маленького возраста. Один еще в люльке. Всего четверо.
Я говорю:
– Здравствуйте вам у хату, хозяечка. Я тут до войны жил. Зашел сказать доброе слово родным стенам.
Старуха молчит, но напряжение чувствуется.
Старший хлопчик тянет ее за подол:
– Бабця, бабця, то той жид, що тато казалы. Вин нас прогоныть на вулыцю. Чуеш, бабцю! Зараз прогоныть! Я за татком побижу.
Выбежал. И на меня оглянулся. Кулачком погрозил. Две девочки попрятались. Одна под лаву, другая – под печь. Старуха к люльке пошкандыбала, вроде ей там что-то срочно надо. А ребеночек там мирно спит. Ему ничего от бабкиного участия не требуется. Мне с порога видно. И Янкелю видно. Он мне подмигнул.
И во всю силу голосом произнес:
– Мы зараз пидэмо. Мы тилькы на хвылылку. Чуетэ? Вин тут житы не будэ. Вин у Чернигови живэ. У Чернигови, чуетэ?
Бабка взяла ребенка на руки, стала колыхать. А сама на него ноль внимания, на Янкеля пялится, силится прочитать по губам.
– Цяя хата за вамы зостанэться. Йому нэ потрибно ничого. В нього нова е. У Чернигови. Пэрэдайтэ свому сыну.
Янкель махнул рукой на прощанье и вышел первый.
А я прирос. Стою и стою.
Бабка с дитем стоит. Дите орет. Его ж разбудили до времени. Бабка специально и разбудила, чтоб орал.
Я ее замысел раскусил, быстренько подошел к ней и забрал из ее слабых старческих рук младенца. Она не проронила ни слова. Окаменела. Я младенца голого, мальчика, держу на руках и не знаю, что с ним делать. Как успокоить. Качаю из стороны в сторону. А в голове морок.
Тут прибежал маленький, что за отцом бегал. За ним забежал и мужик. Здоровый. Сильный по внешности.
Янкель курил за калиткой, не сориентировался или папиросу пожалел. Докуривал.
Мужик на меня с кулаками:
– Виддай дытыну. Виддай, кажу, – тихо говорит. – Забырай свою хату, а дытыну видцай.
Я держу. Руки затекли, не пошевелюсь. Только вожу глазами по хате из края в край, из угла в угол.
Мужик ко мне. И ударил бы. А у меня ж хлопчик заливается на руках каменных. Вроде заложник. Так мужик решил.
Тут зашел Янкель. Увидел такое страшное дело, взял у меня младенчика, в люльку засунул, качнул, люлька ходуном пошла по своему накатанному пути.
Я вернулся в себя.
Мужик ко мне – и замолотил кулаками прямо в лицо.
Бабка орет благим матом, и Господа и черта вспоминает, дети кричат по своим углам.
Не помню, сколько длилось испытание. Янкель как-то положил всем нам конец. Меня за плечо одной рукой придерживает, чтоб я не упал от душевной слабости, мужику локоть назад завел, аж лопатка вывернулась, как у горбатого.
– Цыц, – говорит. – Цыц всем. И вы, мамаша, и ты, бешеный, и ты, дурак, – это в мою сторону. – Успокойтесь. Садитесь кто куда.
Расселись. Бабка заняла пост у люльки. Завела платок за ухо, чтоб хоть что-то в ухе застряло. Слушает.
Янкель провозгласил:
– Мы к вам с добром. Поздороваться. А вы ждали другого. Понятно. Вы детей против нас настроили. При них обсуждали. Что обсуждали, сами знаете. Нехорошо. По закону хата чья? Зайденбанда, – кивнул на меня. – Вы здесь живете на каких основаниях? На птичьих основаниях по случаю войны и ее последствий. И вот хозяин, – Янкель опять кивнул на меня, – добровольно отказывается от своей родной хаты. Чтоб вам в ней вечно жить с детьми. А ты его кулаками встречаешь! При детях. А ну миритесь! И мы пойдем.