Текст книги "Про Иону"
Автор книги: Маргарита Хемлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Маргарита ХЕМЛИН
ПРО ИОНУ
Повесть
Чего-чего, а силы у Ионы Ибшмана всегда было много. На войне проявлял чудеса. Ему комбат Вилков замечал с юмором: “Тебе бы быть не танкистом, а разведчиком. Ты бы таких языков натаскал, любо-дорого. Кого хочешь скрутишь”.
Разведчиком – хорошо, и с людьми больше контактируешь. Но Иона сильно любил свой танк и все, что находилось там внутри. Чуть протяни руку – и в твоей власти любой механизм.
– Мы с вами, дорогие товарищи, – говорил Иона на политинформациях перед боем, – владеем чудесной машиной. Мы есть ее внутренности, мы даже ее кишки, мы ее кровь, мы ее печенка. Без нас она – чучело. А с нами – непревзойденная мощь. И помните, что снаружи – весь мир вместе с беспощадной войной не на жизнь, а на смерть. Броня – это наша шкура. Наша, понимаете? Так что в целом надо чутко относиться к танку. А он нас отблагодарит.
И только после такого вступления – про политику на данный момент.
Должность командира экипажа давалась Ионе легко. Во-первых, люди подобрались первостатейные. Кроме него – еще трое. Во-вторых, общее бескрайнее горе.
Сидит Иона внутри – снаружи по броне стучат снаряды, а он спокойно отдает различные приказы стрелку. И всегда точно в цель. Конечно, танк в конце концов подбили враги. И любимый друг, стрелок-молдаванин погиб. И другие товарищи тоже.
В 1944-м, под Кенигсбергом, Иона выжил нечеловеческим образом. В Каунасе в военном госпитале его полтора года спасали-спасали и спасли. Сохранили ноги-руки. Спасибо хирургу Каплану.
Иона очень мечтал остаться в армии на всю жизнь. Но по здоровью его комиссовали. Дело совсем шло к Победе, и с такими ранениями, как у Ибшмана, в строй категорически не рекомендовали, и к дальнейшему офицерскому направлению пути не было.
– Иди, – сказали, – домой. Орденов у тебя полно, хоть кому не стыдно показаться. Только помни: руки-ноги у тебя существуют условно-досрочно. Исключительно для вида.
И пошел гвардии старший лейтенант Иона Ибшман домой – в город Хмельник Винницкой области, откуда в сорок первом проследовал с большой группой добровольцев на Великую Отечественную.
Был ему к моменту 9 мая 1945-го двадцать один год. Так как он себе годик приписал, чтобы без осложнений попасть на передовую.
Про то, что застал в родных местах, описывать не стоит. Ничего он там не застал, что можно потрогать вещественно и на что трезво посмотреть глазами. Все близкие в земле. В родном доме чужие люди. Разводят руками:
– Якшо б твои родычи нэ еврэи булы, хто б их тронув просто так… А вы ш еврэи. Ты ш сам еврэй, розумиешь. Тут же ш иншого нэ було: еврэй – зразу гэть у зэмлю лягай. Ты дэ був? На фронти. А воны дэ? Тут. Так шо ш ты тэпэр горло дэрэш?
С неделю походил по Хмельнику, послушал рассказы, выл-выл, с кулаками лез на всякого встречного.
Потом выпил последнюю чарку. И поехал в Чернигов. Поехал по доброй, так сказать, памяти. То был единственный город, кроме Винницы, который Иона видел до войны – в школе организовали длительную экскурсию по месту биографии выдающегося украинского писателя Михайла Коцюбинского. Первая его родина, конечно, Винница. А вторая – Чернигов. Там его и похоронили на Троицкой горе, впоследствии с большим памятником-бюстом.
Иона любил Коцюбинского за одно только заглавие его лучшего произведения – “Фата Моргана”: о чем – неважно.
Вот и поехал. Как раз начало лета. Тут и цветы, и трава, и небо, и птицы. А города нет. Разбомбили подчистую – начиная с вокзала и так и дальше. В самом центре – на Красной площади, уцелело несколько зданий. Там заседала фашистская администрация. Бывшее земское статистическое управление, где Михайло Михайлович трудился до своих последних дней, стояло невредимым. Еще магистрат. Ну, банк – местами. А так – погорельщина. До самого тысячелетнего Вала и за Валом тоже.
Постоял Иона и двинулся в сторону Троицкой горы. Не то что на знакомую могилу, а просто не имел другого направления.
Людей встречалось немного. И радостные, и не сильно веселые.
Пока добрался до Троицкой, почти стемнело. Заблудился за курганом, среди громадных дубов. Прошло пять лет. Забыл дорогу. Решил заночевать в полевых условиях. Вынул из вещмешка фляжечку, отхлебнул хмельниковской самогонки:
– Ну что, Йонька, лягай спать. А утром пойдем на прорыв.
Только примостился, задремал, слышит над собой голос:
– Эй, ты хто? Наш чи немец?
Иона, конечно, ответил, что сейчас как даст по мордасам, так сразу станет ясно, кто он.
Ответил еще с закрытыми глазами. А как глаза открыл – увидел над собой дядьку совершенно без рук – рукава рубашки заправлены под ремень. Скорее даже не дядька, а пожилой старик. В картузе.
Иона встал:
– Извиняюсь, я по привычке сказал, не хотел никого обидеть. Вы, отец, простите.
Старик мотнул головой, мол, ладно, а потом задал вопрос второй раз:
– Ты хто такой?
– Иона Ибшман. Гвардии старший лейтенант в демобилизации. Устраивает такое объяснение?
– Дуже устраивает. Только ты проясни, по какому поводу ты Иона. По тому, которого кит проглотил? Или в честь героя врагов народа Якира? Ты руками не маши, я тебя наскрозь вижу и имя твое мне до задницы. А я буду – Герцык. Фамилия до тебя не касается. Ты шо, без дома тут?
– Так точно. Приезжий. Отдыхаю по знакомым местам.
– Пошли. В таку жару треба пид крышу. Согласен?
А что тут несогласного?
Жил старик неподалеку – можно сказать, совсем рядом, под горой. Место называлось Лисковица. Улица хорошая, зеленая. Домики жмутся один к одному. А заборы крепкие. Те, что уцелели, конечно. А в большинстве разобранные на отопление.
Старик открыл калитку на одной петле:
– Проходь, Иона. Допоможешь, а я тебя накормлю.
– Я ведь в вашем городе до войны был, и по улице вашей проходил. Собаки брехали, аж страшно! А теперь что-то не слышу, – для продолжения знакомства сказал Иона.
– Нема собак. Немцы перестреляли. Сначала собак, потом людей. А новые не позавелись.
– Ну за этим дело не станет, – невпопад сказал Иона и тут увидел девушку – стояла на крыльце. Руки, как на картинке, сложила под грудью и качает головой:
– Ой, молодой человек, идить отсюдова, я вам по-хорошему говорю. У меня папа больной на голову. Он сюда любого демобилизованного ведет, мне под бок уложить, а я никого не хочу. Идить, я вам советую.
Старик топнул ногой:
– Не твое дело, Фридка! Это ж особый человек. Аид. Чистый аид. Таких теперь пошукать. И красивый. И молодой. И ляжешь с ним, и встанешь, и под хупу пойдешь. Правильно я говорю? – старик обернулся к Ионе. А тот утратил способность речи от такого поворота.
Девушка спустилась с лестнички в три ступеньки, подошла к Ионе и стала рукой водить по лицу:
– Ой, какие бровки, ой, какие глазки… Оставайся, хлопчик. Ладно, я согласна.
Старик развеселился:
– От хорошо! Знакомьтеся, товарищ Ибшман, товарищ Фрида Серебрянская. Если вы подумали, шо она мне родная, так вы не то подумали. Она мне нихто. А выкаблучивается, чисто родственница. Ну шо, молодые, в хату, в хату идить!
Иона от подобного растерялся.
А Фридка тащит на стол угощение: самогон, сало, яйца, картошку. Вроде было наготовлено заранее.
Иона садится за стол – из интереса, не придавая большого значения.
Старик мотнул головой – Фридка разлила самогон из сулеи по стаканам.
Старик поднялся с места и сказал тост:
– Я хочу выпить за вас, молодые, за тебя Фридочка, и за тебя, Иона. Живить в радости. И будьте здоровые. Лехаим!
Иона выпил, как в тумане. И Фридка выпила. А старик подождал, пока они поставят стаканы на стол, свой стакан зубами зажал и выцедил до капли. Потом еще выпили, поели со словами и без слов. Фрида кормила старика с руки. Тот прожует что она даст и говорит:
– Хорошего, Фридочка, я тебе жениха доставил?
– Хорошего, хорошего, – соглашается, а сама под столом толкает Иону ногой и делает глазами знаки о молчании.
– Ну, теперь и умру, так не жалко. Правда ш, Фридочка? – Фрида утирает рушничком лицо старику и кивает:
– Та не жалко, не жалко, ни капелечки. Такое ш дело сделали, такое дело!
На четвертом стакане – хоть Фридка наливала тактично, по половиночке, старик попросился спать.
Фридка его уложила в соседней комнате. И тут Иона ее не узнал. Перед ним стояла не Фридка, а совершенно посторонняя женщина. Не молодая, как показалось ему с налету, а средних лет, даже, может быть, под тридцать пять. И голос у нее стал другой, чем сразу:
– Ну шо солдатик… Ты не думай плохого, Герцык проснется утром – ничего не вспомнит, шо было. Знов пойдет жениха шукать. Кого только он сюда не приводил! Однажды немца пленного завел. Они ш есть и расконвоированные. Строители. Вокзал разбирали, шо осталося. Ой, Господи! И за стол усадил, и выпивал с ним. Тот ему по-немецки, а Герцык по-еврейски. Комедия! Он чего на тебя такую надежду возложил – в первый раз привел еврея, не ошибся. Ты ш еврей?
– Ну еврей, – согласился Иона.
– Знаешь, шо я тебе скажу, если бы он зараз умер, он бы таким счастливым умер, перший сорт.
– Пускай живет, зачем ты его хоронишь? – спросил Иона.
– Он уже похороненный. У него рук почему нет? Потому шо из могилы вылез раненый, когда немцы тут наводили чистоту. Лез-лез, через пять рядов покойников, потом землю разрывал ногтями, а руки простреленные. От спасся – добрые люди выходили, своей жизнью рисковали, между прочим. Теперь без рук. Гангрена и разное такое же. Слава богу, конечно. Там в яме все его – и дочка, и внуки, и жена. Я к нему просто так пристала – без места ходила, из эвакуации в Прилуки явилася, а там меня никто не ждет. Я сюда. На базаре с Герцыком познакомилася. Он сначала хотел со мной жить как муж, но не получилося. Дак у него цель: выдать меня замуж. От, с полгода еврея шукал. Нашел-таки.
Фрида налила еще:
– У меня мужа никогда не было. Я ш некрасивая. А теперь хто на меня посмотрит? Он сколько девушек, как лялечки! И молоденькие. А мужчин мало. А я, в чем дело самое обидное, точно знаю, шо и как. Если б я не знала, а так образование давит. Я спецкурсы родовспоможения прошла до войны.
Фридка выпила, откусила большой кусок хлеба:
– Поешь, поешь. Ты не думай, я не гулящая. Я ни с кем не была. Герцыку говорила, а не была. Мне удовольствие ни к чему. Мне не для того… Выпей, выпей, Ёничка, помяни своих. А то Герцык лехаим провозгласил. Ну дак сумасшедшему можно и лехаим устроить. А мы ш с тобой нормальные люди. Мы за упокой и выпьем, и покушаем.
И выпили, и покушали.
Иона остался с Фридой.
Герцык радовался и все спрашивал про внуков, когда ждать, чтобы не прозевать. Но вышло вроде прозевал. Не дождался – умер.
Фрида сказала над могилой:
– Спи спокойно, дорогой Герцык. А мы за тебя поживем.
И все. И весь кадиш.
Жили Иона с Фридой мирно. Так на Лисковице и жили, на улице Тихой.
Состав населения потихоньку менялся, из бывшего еврейского пункта улица получилась сильно интернациональной. При немцах освободилось полно домов, особенно в этом районе. Хотя некоторые евреи из эвакуации вернулись. К тому же разные не местные явились к родственникам искать счастья и покоя, пристраивали с разных сторон кто халабуду черт-те из чего, а кто верандочку из ящичных досок, прикроют со всех сторон – и ладно. Даже на зависть.
Иону на улице уважали, а Фриду побаивались. Особенно женщины. Говорили, что она странная, так как разговаривает исключительно с мужчинами – и все о детях. Интересуется про детское здоровье, про то, какие планы на будущее: еще намерен рожать или на достигнутом остановится. Сначала считали, у нее такие шутки – согласно специальности. Потом вообще перестали с ней говорить. А женщины так прямо крутили пальцами у виска:
– Против поведения ничего нельзя сказать, а по словам – дура и дура. Мишугене. Сумасшедшая.
Фрида знала, конечно, общее мнение.
– Я, Ёничка, выше этих положений, когда люди друг друга судят. Нихто ничего не знает, а судит от всей души. Я плюю, Ёничка. И ты плюй. Нам надо жить, а не слухать всех подряд.
Иона, со всей своей силой, при Фридке оказался заколдован. Она его почти что не отпускала из дому. Чуть высунется на улицу – сразу: “Ты куда, Ёнька? Ты зачем, муженек?”
У Фриды специальность доходная – повитуха. Так что без куска хлеба не сидели.
Ёня к жене приступит:
– Дай и мне плечи развернуть!
Фрида его рукой осаживает:
– Сиди дома. Мы не голодные, шоб ты работал. Набирайся силы. На тебе ш нет живого места. Ты в долговременном отпуске по ранениям.
Особенно Фридка любила рассказывать, как ребеночек завязывается в животе, как растет там и как потом она его освобождает – санпросвет на дому. Ну, а когда выпьет, чуть-чуть, полстакана, тогда говорит:
– Тут же ш все от меня зависит. Как я ребеночка достану, такая у него и жизнь будет. Я на Бога не надеюсь и никому не советую. И ты, Ёнька, пока со мной – будешь жить. А без меня – дак я подумаю.
Году в сорок шестом, в конце зимы, объявился вроде зять Герцыка – Суня. Самуил. Заявил, что он и есть пропавший без вести на фронтах Великой Отечественной, а это его родное гнездо, и чтобы все сию минуту выметались вон.
Иона его легонько встряхнул, приводя в чувство, и стал объяснять, что они тут живут семьей и обихаживали Герцыка как родного до последней минуты.
Самуил артачился:
– Вы посторонние, а я пострадавший со всех сторон. Все родные погибли, теперь посторонние выставляют на мороз. Не двинусь с места! Буду вам глаза колоть таким образом!
Тут приступила Фрида:
– Вы, – говорит, – уважаемый Самуил, с дороги, весь в нервах, мы вас понимаем. Мы и сами в таком же положении. Мы вас каждую минуту ждали. И вот вы наконец-то явились. И мы так рады, так рады, шо не знаем, как вам угодить, шобы все было добре.
Самуил успокоился, смягчился. Смотрит на Фриду, руки ей целует:
– Фридочка! Как вы на мою покойную жену похожи! От всей души вас благодарю! Вы мне такую радость доставили своим приемом!
Фрида Ионе шепчет:
– Отойди от него! Я сама улажу дело.
И уладила. Стали они жить одной семьей.
Мужчины для заработка вместе кололи дрова по соседям, заделывали крыши.
Вся улица судачит: у Фриды два мужа. Толька Иона ничего не знает. Беседует по душам с Самуилом, тот воевал в пехоте.
Однажды Самуил говорит:
– Ты, Ёнька, даром что орденоносец, ты жизни не видел из своего танка. Запросто мог сгореть, а смерти своей в лицо не увидел бы – ты ж за броней. А я ей все время в глаза смотрел. И тут ты меня никогда не догонишь на веки веков. Твои ордена-медали надо бы на танк вешать, а не тебе на грудь. А мои медали мне через шкуру к самим костям прибитые.
Иона ему:
– Ну и допустим даже так. Зато ты теперь навек смертью своей напуганный. А я непуганый, – и запел во все горло: – Броня крепка, и танки наши быстры!
Противоречие у них имелось, но неглубокое: просто Иона был очень молодой, а Суня сильно наоборот.
А Фрида то Ионе поддакнет, то Самуилу, никогда не ясно, на какой она стороне окончательно: вроде на качельках качается. То туда, то сюда. А сама думает про свое.
Иона к ней с нежностями, а она:
– Сегодня все впустую, не надо.
Когда ей в голову стукнет, сама зовет:
– Ёничка, милый, иди ко мне ложись.
Ну, когда Фрида родила девочку – даже Иона прозрел. Вылитая Сунька в женском роде.
Он к Фриде:
– Ну и сука же ты, Фридка! Это ради жилья? Да мы бы с тобой новый дом построили, хоть из травы, хоть какой. Как ты на такое пошла?
А Фрида гладит его по голове:
– Ничего ты не понимаешь, Ёничка. Ни капельки не понимаешь. Мне ш на дом наплювать. Мне на все наплювать. Мне только на деток не наплювать. И на тех, что есть, и на тех, что будут у меня. А от тебя, от Суньки, от третьего кого – мое не дело. Моя забота – рожать.
– И что, все равно, от кого рожать? – Иона задал такой глупый вопрос от бессилия. А задал – так и получил:
– Нет. Я ш с разбором. Если б без разбора – ждала бы я тебя! Сам подумай головой своей оставшейся! Тебе сколько лет минус на войну? А мне сколько? Почти сорок. Это для женщины под завязку. Может, ты мне ребенка еще пять лет собирался бы сделать. А тут сразу… Мы с тобой по разному времени живем: ты по годикам, а я по хвилиночкам.
Сложил в уме Ёня все слова и поступки, которые он видел от Фриды за два с лишним года, и решил: надо бежать. В голове как бы представилось, что он сам во Фридкиной утробе находится и наружу не может выбраться. Ищет люк – а люка нет.
Расставались с Фридой легко. Попрощались у калитки. У Фриды запеленутая девочка на руках.
Иона пожал Фриде свободную руку. Пошел по улице у всех на виду – с тем же сидором, с которым его когда-то Герцык препроводил к Фриде. В мешке – кроме барахла, цейссовский бинокль и боевые награды.
У Троицкой Иона замешкался. Поднялся наверх, к могиле писателя Коцюбинского. Блестит черная оградка. Зелень кругом, васильки, ромашки, незабудки. Акация цветет, жасмин. Воздух такой, что самогонки не надо – и так голова пьяная.
– Вот, дорогой Михайло Михайлович, – сказал Иона, – уезжаю. Не знаю, увидимся с вами или нет, но моя жизнь тут получилась следующим образом: оставляю жену с чужим ребеночком-девочкой. Прощайте. Надо же как-то жить? Вы как думаете?
Коцюбинский молчал. И Иона помолчал, а потом заключил:
– Вероятно, я ошибся по молодости. Некому меня поправить, если что. Я тут рядом с вами немного похожу, подумаю, может, заночую. Вы не против? Место такое хорошее, с него далеко видно.
Иона уселся на траву – сразу за оградкой, на самом краю Троицкой горы, свесил ноги над обрывом и просидел так до самого вечера. В бинокль смотреть не стал, хотя сначала собирался. Когда стемнело, направился на железнодорожный вокзал с намерением уехать куда глаза глядят.
А вокзал – что хорошего? Люди туда-сюда бегают, места себе не находят. Поезда ходят по расписанию, но как хотят. Билетов нет никуда на свете, не то что по нужному направлению. К тому же котлован роют под новое строение, причем немцы под нашим командованием.
Иона пошел в чайную неподалеку – отдохнуть от толчеи и крика. Выпил водки, потом спросил чаю.
К нему за столик пристроился человек в гражданской одежде, в добротном пиджаке, в брюках не галифе, в сандалиях на босу ногу. В годах, видно, порядочный:
– Я командировочный из Москвы. У меня важное задание, а кушать надо все равно. А я один не люблю кушать. И кстати, давайте по имени познакомимся. Василий Степанович меня зовут, фамилия Конников.
– А я Иона Ибшман, демобилизованный фронтовик.
– Еврей, что ли? Ты не тушуйся, я евреев очень уважаю. У меня на производстве евреи работают по-ударному. Ну, фронтовик. Война год как кончилась. А теперь ты кто?
Иона замялся – не знал, в какую сторону развивать этот вопрос.
Поели, выпили. Ионе хотелось что-нибудь рассказать, но ничего не получалось на этот счет. А Конников трещал и трещал про свое:
– Некоторые думают, что теперь надо прежнее исправлять, в смысле жизни. А я полагаю, надо просто-напросто подводить черту. Без баланса, без окончательного счета. Черта – и баста. Я на фронте не был по болезни – белобилетник при любых условиях, но знаю досконально, что и как. Ты, Иона, не обижайся, я тебе скажу: теперь надо работать не покладая рук, чтобы забыть прошлое. Это и есть наш последний и решительный бой. Ты парень молодой, тебе еще расти и расти вверх. А ты, замечаю по твоему настроению, предпочитаешь вниз клониться. Что в земле хорошего? Нету там ничего. Одни покойники.
– Правильно говорите, Василий Степанович. Очень верно, что вперед надо расти. Я немного приуныл из-за личных обстоятельств. Но я преодолею. Я, знаете, тут оставляю жену и ребеночка-девочку. Год пожили вместе. Даже не расписались, так закрутило.
– Вот, и тебя война с толку сбила. А ты ее отринь. Ты парень сильный, отодвинь ее.
Сидели-сидели, сильно выпили.
Чайную запирают, посетителей выпроваживают на свежий воздух. Василий Степанович держится на ногах, а Иона спотыкается.
В общем, открыл глаза Иона – а уже Брянск и колеса стучат наперебой.
Василий Степанович приветствует:
– До Москвы рукой подать. Поспи еще, а там я тебя окончательно приведу в чувство.
Иона снова заснул.
Приехали в Москву. На перроне Василий Степанович жмет Ионе руку и поворачивается в другую сторону.
Иона просто так сказал:
– Ну вот, а мне идти некуда. Эх… – вместо “до свидания”, что ли.
Василий Степанович поворачивается с недоумением:
– Вот те раз! А я решил, тебе тоже в Москву. Ты ж так и сказал после чайной, что другого пути тебе не надо.
– Сказать сказал, а не подумал. Ладно. Спасибо за компанию, – Иона подхватил вещмешок и довольно резковато повернулся, чтобы закончить разбирательство, но Конников его остановил:
– Значит, так. Сейчас пойдешь со мной, прямо на завод. Пристроим.
Таким образом Иона поступил грузчиком на мясокомбинат имени тов. Микояна по протекции Конникова – экспедитора на хорошем счету. При мясокомбинате было ФЗУ, но учиться Иона не захотел из-за большой занятости по основному месту труда – грузчиком исходного материала из вагонов к цехам.
Иона снял угол у хороших людей – неподалеку от комбината, на Скотопрогонной улице. Дом деревянный, теплый. Если бывало чем топить. А не было – грелся как мог и хозяев не тревожил. Они теплили буржуйку на своем краю, но он им специальных денег не платил за тепло, так какие претензии?
В цеха Ионе доступа не было – больше на улице и перед заводом – куда доходила железнодорожная ветка: выгружал туши, тару, мало ли что. Работа черная, нервная. А когда живых на убой гонят – испытание. Он, ясно, непосредственного участия не принимал. У каждого своя специальность. Тоже мало сказать – наблюдение. Весь на нервах – рев, крик, топот. Каждый раз – как первый и последний. Светопреставление. Но Иона вывел для себя: “Потерпеть им перед смертью совсем немного. Тем более что деваться уже совсем некуда: на улице всякий поймает и все равно убьет на еду. Так пусть скопом, в отведенном месте. Порядок есть порядок”.
Погоняльщик – старик, бригадир, с бородой, седой, заслуженный мастер, говаривал:
– Ниче! Не всем в рай, – и командовал, чтобы открывали ворота.
Специальные товарищи следили, конечно, чтобы лишнего не таскали, не воровали, откровенно говоря. Но что-то неминуемо прилипало. И Иона не ангел. Не сидел голодом. И с хозяевами расплачивался когда деньгами, когда мясом, когда маслом-молоком.
Иона себя внутренне поставил, что будто он находится в разведке: смотрит, слушает, наблюдает. Зачем, для какой цели, не думал. Так, в воздух по вечерам иногда вроде отчитывался о действиях. Сам себе удивлялся: ты ж военный человек, ты сначала определись, кто тебя послал, зачем, в какую сторону больше смотреть предпочтительно, а то все в кучу валишь, не разобрать.
Отчеты его сводились к тому, что жить трудно, а надо. И он постарается, раз так получилось.
Фридку почти не вспоминал. И все остальное после демобилизации – тоже. Правда, часто снилось всякое дурное: будто плывет по Десне в лодке-плоскодонке, качается на тихих волнах. На груди горит Звезда Героя Советского Союза; по берегам стоят женщины разного возраста и машут. Всякий раз Иона просыпался от толчка изнутри – будто нос лодки во что-то упирался.
Сдружился с Василием Степановичем. Тот всячески привечал Иону: относился как к родственнику. Наставлял по всем вопросам. Жил Конников в Замоскворечье, в Первом Голутвинском переулке – вплотную к ткацкой фабрике. Пугал: “Тут у нас место опасное, челнок из окна вылетит – прямо в голову”. Был такой реальный случай.
Конников оказался человек недюжинный – любил рояль. Рюмочку выпьет – и к инструменту. Сначала погладит рукой по крышечке и непременно скажет:
– Он у меня непростой, а номерной. Марка – “Бехштейн”. Ему нужен особый воздух. Я каждый день под него таскаю таз с новой водой. “Бехштейн”.
Крышку откроет, специальной палочкой подопрет – и стучит по клавишам одним пальцем:
– Чувствуешь, Ёня, какая музыка? Потрясает душу.
Иона смотрел внутрь рояля и удивлялся:
– Железный, а такая нежная суть.
Рояль достался Конникову по знакомству. Соседа еще до войны взяли куда надо, Василий Степанович ночью сковырнул печать и перетащил рояль к себе. Рисковал, конечно. Но что делать, время такое. Иначе он поступить никак не сумел. Сам Ионе рассказал.
Комнат в квартире было две – обе маленькие. Кроме рояля у Конникова не имелось ничего имущественного. Только кожаный продавленный диванчик и гвозди по стеночке – для одежды.
Вторую комнату теперь занимала женщина неизвестной профессии. Дома не сидела: с утра шмыгала в дверь – и поминай как звали. А звали ее хорошо – Ангелина Ивановна.
Однажды Василий Степанович сделал предложение:
– Ёнька, ты по всем статьям подходящий мне человек. Во-первых, еврей. Во-вторых – молодой. В-третьих – орденоносец. А в-четвертых – дурачок. На тебя при таком букете никто не подумает. Научись водить на грузовике, я тебя приставлю к хорошему заработку. Будешь вывозить с комбината лишнее на сторону, а я прикрою. Согласен?
Иона, хоть и выпивший, поинтересовался:
– Откуда ж лишнее возьмется, если все по счету, по накладным?
– Не твоего ума дело. Я даю – ты отвозишь куда скажу.
Легко сказать. Ёня внутри долго мучился, даже терзался. Но и работать на прежнем месте стало невмоготу. Вместо лодки начали ему сниться быки, коровы, другие животные: идут на убой и идут, конца не видно. Он во сне задает вопрос: “Почему ж вы не убежали раньше? Не понимали, зачем вас гуртуют?”. А они молчат. Ёня им целую речь напрасно толкает. Утром неприятно открывать глаза.
А Василий Степанович подначивает: решайся да решайся. Работа чистая.
Иона дал согласие. Опять же через Конникова выучился на полуторке, тем более – почти все знакомое после танка, получил права. Стал шоферить при цехе готовой продукции: возить тушенку, мороженое, пельмени.
Мечтал даже о красивом красном фургоне – они на комбинате были считаные, но Конников гарантию давал на отсечение, что Ёньке такой выбьет.
Появились деньги. Как приходили – так и уходили. Текли, можно сказать, рекой в неизвестном направлении. Ну, костюм, ботинки, белье. Фриде однажды послал значительную сумму с обратным адресом.
Сказал Василию Степановичу. Тот укорил:
– Зачем ты так? Теперь она надеяться будет на тебя. Нельзя человека напрасно соблазнять.
Ну, конечно, парень молодой, ему распирает грудь благодарность. А кого благодарить? Ну, Фриду; ну, Василия Степановича. Если бы у него и другие знакомые были – он бы и их поблагодарил материально.
Конников устроил Ионе комнату в доме неподалеку от себя – во Втором Голутвинском. Там в большой коммунальной квартире пустовала семиметровка после смерти жильца. Конникову знакомый участковый шепнул, что, мол, есть такое дело. И посодействовал.
Началась счастливая жизнь. Не без женщин, ясно. То одна, то другая, то третья. И все Ёничка да Ёничка, Ёничка да Ёничка. Молодость.
От хорошего питания и достатка Иона сильно окреп, весь поправился. Сила играет. Девать некуда. Вот как-то с товарищами-грузчиками стал рассуждать, что ему и полуторка ни к чему, сам бы запросто таскал груз на себе. Заспорили.
Иона после рейса приходит:
– Спорим, сейчас загружусь под завязку – и сам потащу машину. На что спорим? А ни на что. На правду.
Снарядили Ионе упряжь. Впрягся и потащил, как знаменитый Гликин с завода ЗИЛ, заменявший целую бригаду такелажников. Ему приказом Микояна давали спецпитание. Ну, там плюс всеобщее уважение. А тут спор.
Зима. Колеса буксуют. Помимо того что вообще глупость. Ему:
– Ладно, твоя взяла, молодец. Бросай ремни.
А он:
– Нет! Я ее, дуру, с места сдвину и протащу сколько-нибудь метров.
Не протащил. Так вместо того чтобы по-хорошему посмеяться, говорит:
– Сейчас же грузите мне на спину два мешка соли. Ну ее к черту, эту машину, я сам себе машина.
Конечно, после машины два мешка по сто кило – не вес. Для смеха только и навалили. Ну и.
Надорвался вчистую. С месяц лежал дома. Добрым словом вспоминал хирурга Каплана: всю его работу пустил из-за гонора насмарку. Прописали костыли на неопределенное время и впоследствии, по возможности, легкую работу.
Василий Степанович сочувствует:
– Вот, Ёня, мясо воровал, а на соли погорел. Так можно оформить твой случай. Ничего Ёнька, и с костылями люди действуют. Хорошо у тебя жизнь начиналась. Прямо вперед по Мясной-Бульварной! А теперь что? Теперь будет похуже, но ты держись. Николай Островский лежал-лежал, а книгу написал. Может, и ты будешь примером. Этого никто заранее не знает. Или вот Талалихин Виктор – я его знал, наш, микояновский. Бац – и ночной таран. Сколько пользы принес! И ты тоже не дрейфь. Человек даже в самом плачевном состоянии может совершить подвиг.
Знакомые женщины сначала приходили, потом перестали. А там и Конников исчез из виду.
Денег нет. Здоровья нет. Безутешный баланс к двадцати четырем годам.
Лежит Иона на кровати, накрыл голову подушкой и только слышно оттуда, из-под подушки:
– Их хоб форгесн. Их хоб форгесн.
До войны по-еврейски никогда не говорил. И родителям пенял, что пора бы идиш забрасывать вместе с другими еврейскими штуками. Учился в украинской школе и, честно сказать, евреем как таковым себя не признавал:
– А чем вы, папа, лучше украинцев или тем более русских? Чем вы от них отличаетесь? Имя, фамилия – так это просто буквы и их расположение. А по сути? Ничем. Они Богу не молятся – и вы не молитесь. Они “широка страна моя родная” после чарки поют, и вы туда же. И поэтому не надо мне намекать, что раз еврей, то должен перед жизнью принимать какие-то встречные планы. Я – как все. У нас в стране так. И я так.
Это по поводу, что отец Ёне как-то сказал, что, мол, с еврея всегда двойной спрос, чтобы Ёнька не слишком выкаблучивался в школе на собраниях по поводам.
Лежал и думал: “За что бы зацепиться? За до войны? За войну? За Фридку? Не за что. Что бы вспомнить?”
И так грустно стало Ионе, так пусто. От злости встал. Больше ни от чего. От злости на себя.
Никто не ждал.
Куда первым делом пойти? К Конникову.
Вот как-то вечерком по хорошей погоде Иона отправился. Василий Степанович встретил его как родного.
И приседал Иона, и подпрыгивал, и на руках – кто кого пережмет – давал концерт.
– Ну, Ёнька, ты меня просто спасаешь! У меня как раз нет человека. А тут ты как с неба. Давай за старое!
Иона культурно отказался, сославшись на все-таки неважное состояние. Еще требуется некоторое укрепление, а потом можно вернуться и к старому.
Конников в оборону разом с нападением:
– Тебе ж только баранку крутить по адресам! Ну что ты, ящики по десять килограмм по одному в кузов не покидаешь? Зазнался ты, Ёнька. Неблагодарный человек.
Но Ёнька уперся. Нет и нет. И тут же выпалил как последний решительный довод:
– Я пришел к вам как знакомому. У меня в Москве больше и не завелось никого. Я к вам в гости. А вы меня стыдите, – и понесло Иону в ненужную сторону: – Вот чуть оклемался и к вам явился с радостью. А вы где были, когда я бревном лежал и сухари грыз? Я вам все отработал, если хотите знать. Я вам ничего не должен.