355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Олифант » У открытой двери » Текст книги (страница 1)
У открытой двери
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:30

Текст книги "У открытой двери"


Автор книги: Маргарет Олифант


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Маргарет Олифант
У открытой двери

По возвращении из Индии в 18… году я снял дом в Брентвуде в качестве временного пристанища для своей семьи, намереваясь подыскать впоследствии другое, постоянное жилище. У Брентвудского дома было много достоинств, благодаря им выбор его казался особенно удачным. Расположен он был невдалеке от Эдинбурга, и мой сын Роланд, образование которого хромало, мог ежедневно возвращаться домой после школы, что, как мы решили, было полезнее для него, чем насовсем расстаться с домом или, напротив, жить там постоянно и заниматься с гувернером. Я предпочел бы первое, его мать больше привлекало второе, но доктор Симпсон, человек благоразумный, нашел золотую середину:

– Посадите его на пони, и пусть он каждое утро ездит в школу верхом, – сказал он, – а для ненастных дней есть поезд.

Жена согласилась с этим легче, чем я думал, и наш бледненький мальчик, еще не видевший ничего более животворного, чем Симла, стал знаться с бодрыми ветрами севера, резкость которых смягчалась майской порой. Когда пришел июль, а с ним каникулы, мы могли любоваться кирпично-красным румянцем, заигравшем на его щеках, как и у его товарищей. В ту пору английская система образования еще не одержала верх в Шотландии, Феттес не стал малым Итоном. А если бы и стал, не думаю, чтоб нас с женой прельстили жеманные претензии людей известного сословия. Единственный из сыновей, оставшийся в живых, мальчуган был нам особенно дорог, а, как мы замечали, здоровье его не отличалось крепостью, тогда как душа была весьма чувствительна. Оставить его при себе, одновременно отдав в школу, соединить достоинства того и другого – чего еще желать, думалось нам? Две наши дочери также обрели в Брентвуде все, о чем мечтали. Поместье находилось достаточно близко от Эдинбурга, и у них было столько учителей и занятий, сколько нужно было, чтобы завершить то бесконечное обучение, которое, похоже, требуется теперь молодежи. Их мать вышла за меня замуж, когда была моложе нашей Агаты, и я был бы счастлив, если бы дочкам удалось ее превзойти! В ту пору мне самому минуло двадцать пять, и наблюдая нынче молодых людей этого возраста, увивающихся за ними, я вижу, что они понятия не имеют, как распорядиться своей жизнью. Впрочем, всякое поколение имеет о себе завышенное мнение и считает себя лучше идущего ему на смену.

Брентвуд расположен в прелестной, изобильной, пологой сельской местности, одной из богатейших в Шотландии, которая лежит между Пэтлендскими горами и Фертом. В ясную погоду с одной стороны видно голубое сияние огромного морского рукава, напоминающего изогнутый лук и обнимающего тучные поля и россыпь домов, с другой – синие вершины гор, не грандиозных, как бывает, но достаточно высоких, чтоб наслаждаться божественными далями, игрой облаков и нежными переливами света, которые придают горным краям ни с чем не сравнимое очарование и притягательность. Эдинбург с его двумя вершинами пониже – замком и Кэлтон-Хиллом, чьи шпили и башни пронзают воздушную дымку, с Троном Артура, приютившемся сзади, словно старый опекун, присевший отдохнуть подле любимого питомца, который уже вырос и не нуждается в заботе, – находится по правую руку. Всеми этими красотами можно было любоваться с лужайки или из окон гостиной. Пейзажные тона порою бывали несколько холодноваты, зато в другое время настолько исполнены жизни и движения, будто актеры в драме. За всей этой игрой природы я наблюдал, не ведая усталости. Сочность и свежесть красок радовали зрение, утомленное видом засушливых равнин и раскаленных небес. Тут все было отрадно, свежо, исполнено отдохновения.

Селение Брентвуд начиналось у самого нашего дома, по другую сторону от небольшой глубокой лощины, по дну которой между камнями и деревьями бежал ручей. Когда-то то была прелестная, стремительная, буйная речушка, но, подобно многим другим в этих краях, еще в младенчестве она оказалась принесена в жертву торговле и засорена отходами бумажной фабрики. Впрочем, это не мешало нам радоваться близости воды, насколько я знаю, с другими реками бывает хуже. Возможно, от того, что течение в нашем ручье довольно быстрое, он меньше занесен грязью и сором. Наша сторона долины была прелестно accidente[1]1
  Холмистая (фр.)


[Закрыть]
и заросла чудесными деревьями, между которыми вилось множество тропинок, спускавшихся к берегу и к деревенскому мосту, переброшенному через ручей. Деревня, разместившаяся в низине, вскарабкивалась на другой берег всеми своими прозаическими домиками. Сельская архитектура не в чести в Шотландии. Голубоватый шифер да серый камень – заклятые враги всякой живописности. И хотя я люблю убранство наших старомодных церквей, опоясанных галереями, уставленных скамьями и небольшими семейными лавками тут и там, украшенных снаружи квадратными башнями с короткими шпилями, похожими на воздетые руки, но местность от этого не делается краше. Группки домиков, стоящих на разной высоте, с лоскутами садов, с живыми изгородями, увешанными сохнущим бельем, с просветом по-сельски приветливой улицы, с женщинами, стоящими на пороге, с неторопливо громыхающим фургоном – все это составляло душу этих мест, неизменно радовавших глаз и благодатных во многих отношениях. Семья наша гуляла вволю, долина была прекрасна во всякую пору – и весной, когда леса стояли зеленые, и осенью, когда они одевались багрянцем. В парке, окружавшем дом, лежали руины прежнего господского дома, гораздо менее импозантного и скромного в размерах, чем нынешнее внушительное здание в георгианском стиле, в котором жили мы. Впрочем, руины были живописны и придавали значительность всей округе. Даже мы, лишь временные обитатели, слегка гордились ими, словно отблеск их величия падал и на нас. От старого дома остались лишь обломки башни и груды камней неразличимой формы, так сильно они заросли плющом; весь остов здания ушел в землю. Признаюсь со стыдом, что не сразу удосужился обследовать руины. Там была большая комната (вернее, лишь намек на нее), державшаяся на главном перекрытии, с сохранившейся нижней частью окна, и под ним – другие окна превосходной формы, наполовину засыпанные землей и осененные раскачивавшимися кустами куманики и каких-то дикорастущих трав и растений. То была самая старая часть поместья. Неподалеку громоздились каменные останки самого обычного домика; один его обломок вызывал особенную жалость своим убожеством и видом полной разрухи, которую собой являл. Это был кусок серой, изъеденной лишайником стены с невысоким фронтоном, в которой виднелся дверной проем. Должно быть, то был прежде ход для слуг – задняя дверь, ведущая в помещения, которые в Шотландии зовутся службами. Проникнуть в эти службы не было возможности – кладовая и кухня исчезли с лица земли, но остался дверной косяк, пустой, зияющий, открытый всем ветрам, а также кроликам и всякой лесной живности. Когда я впервые приехал в Брентвуд, вид этой двери поразил меня в самое сердце. То был печальный знак ушедшей жизни: дверь, ведущая в никуда. А ведь когда-то эту дверь, должно быть, бережно и осторожно прикрывали, запирали на щеколду, охраняли – теперь она лишилась всяческого смысла. Помнится, она потрясла меня с первого взгляда, и, можно сказать, уже тогда я был готов приписать ей особое значение, которого ничто не предвещало.

Лето было для всех нас временем счастливого отдохновения. Жар индийского солнца еще струился по жилам. Казалось, мы никогда не пресытимся зеленью, росистостью, свежестью северного края. Даже туманы и изморось были нам по душе: они избавляли от горячки в крови и вливали энергию и бодрость. Осенью, уступив модному обыкновению, мы уехали для смены впечатлений, в чем, на деле, нимало не нуждались. Но когда мы устроились на зиму с ее короткими темными днями и суровым владычеством мороза, произошли события, которыми лишь и можно извинить то, что я привлекаю всеобщее внимание к своим личным обстоятельствам. Происшествия эти были столь диковинного свойства, что, как я надеюсь, вы снисходительно отнесетесь к упоминаниям о моей семье и насущных личных делах.

События эти начались, когда я отлучился в Лондон. Бывший житель колоний в Лондоне вновь отдается привычкам, которые составляли суть его прежней жизни, и на каждом шагу встречается с бывшими приятелями. Я вращался в кругу полудюжины таковых – радуясь возврату той самой жизни, окончание которой приветствовал на самом деле всей душой, – и не получил нескольких писем из дому, ибо время с пятницы до понедельника провел в загородном имении старины Бенбо, а на обратном пути сначала остановился пообедать и переночевать у Селлера, потом – бросить взгляд на конюшни Кросса, что растянулось еще на целый день. Никогда нельзя откладывать получение писем. Но, как говорится в молитвеннике, кто может знать, что случится завтра в нашей бренной жизни[2]2
  Видимо, имеется в виду: «Вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь ваша?» Псал. ап. Иакова, 4:14


[Закрыть]
? Дом я оставил в полном порядке. И мне казалось, что я заранее знаю, что мне напишут: «Погода стоит такая дивная, что Роланд ни разу не садился в поезд, ведь он так любит ездить верхом», «Дорогой папенька, постарайтесь, пожалуйста, ничего не забывать и привезите нам то-то и то-то», и дальше – список с пол моей руки. Милые мои девочки и еще более любезная их матушка, ни за что на свете не позабыл бы я ваших поручений и не потерял бы записочек ни ради каких Кроссов на свете.

Но я был слишком самонадеян в своем спокойствии и беспечности. Когда я возвратился в клуб, меня ожидали три, а то и четыре письма, причем иные из них были помечены: «Безотлагательно», «Срочно», как делают люди старой закалки или весьма озабоченные в надежде подействовать на почту и ускорить доставку. Я было хотел вскрыть одно из писем, но рассыльный вручил мне две телеграммы, одна из которых, по его словам, прибыла вчера ночью. Само собой разумеется, прежде всего я вскрыл эту последнюю и вот что прочел: «Почему ты не приезжаешь и ничего не пишешь? Ради Бога, возвращайся. Ему много хуже». Для человека, у которого всего один сын и для которого он свет очей, то было как гром среди ясного неба! Во второй телеграмме, которую я никак не мог вскрыть дрожащими руками, говорилось то же самое: «Ему не лучше. Доктор опасается воспаления мозга. Он зовет тебя денно и нощно. Не задерживайся ни под каким видом». Прежде всего я справился в расписании, нельзя ли выехать раньше, чем ночным поездом, хотя и знал, что это невозможно. Затем я прочел письма, изображавшие – увы! – слишком явственно подробности происходившего. Последнее время мальчик был бледен, и у него был испуганный взгляд. Мать заметила это еще перед моим отъездом, но не призналась, не желая меня тревожить. Глаза его с каждым днем глядели все испуганнее. Наконец увидели, что Роланд мчится через парк к дому галопом, его пони весь в пене и еле дышит, а сам мальчик бледен, как смерть, и по лбу у него струится пот. Он долго запирался и не отвечал на вопросы, но спустя некоторое время расположение духа стало у него странно меняться – то он отказывался посещать школу, то требовал, чтобы его отправляли туда по ночам в карете, что было диковинной и дорогостоящей прихотью, то боялся выходить в парк, и при любом звуке по телу его пробегала нервная дрожь, и мать в конце концов потребовала у него объяснений. Тогда Роланд, наш не ведавший страха мальчик, стал говорить о голосах, которые он слышит в парке, о призраках, являющихся ему среди развалин, и моя жена тотчас уложила его в постель, послав за доктором Симеоном, только это и оставалось делать.

Как вы понимаете, я уехал в тот же вечер. На душе у меня лежал камень. Не стану говорить, чего мне стоило дождаться, чтобы поезд тронулся. Всем нам, когда нас гложет страх, следует благодарить железную дорогу за быструю езду, и все-таки насколько было б легче броситься на сиденье дилижанса в минуту, когда лошади поданы. В Эдинбург я приехал ранней ранью, в зимнюю утреннюю тьму. С трудом заставив себя поглядеть в лицо кучеру – жена прислала за мной двуколку, что я счел дурным знаком, – я пролепетал: «Какие новости?». Последовал обычнейший ответ, дающий столь мучительный простор воображению: «Все то же». Все то же. Что «то же»? Как мне казалось, лошади еле тащились во тьме по проселочной дороге. Когда мы проезжали через парк, между деревьями послышалось нечто вроде стона, и я яростно погрозил кулаком незнакомцу, кто б он ни был. Почему эта глупая женщина, которая сторожит ворота, не досмотрела и впустила в парк кого-то, кто нарушает его покой и тишину? Не торопись я так отчаянно, я бы непременно остановил экипаж и сам пошел посмотреть, что за бродяга проник ко мне в имение, избрав его из всех неисчислимых мест на свете, чтобы роптать и жаловаться вслух, да еще когда? – когда мой мальчик болен! У меня больше не было повода пенять на медлительность лошадей, с быстротой молнии они неслись по запутанным дорожкам парка и, задыхаясь, замерли у дверей как вкопанные, словно выиграв в забеге. Жена с бледным лицом ожидала меня внизу, чтобы поздороваться, колеблемое ветром пламя свечи, которую она держала, еще прибавляло ей бледности. «Он сейчас спит», – сказала она шепотом, словно боялась разбудить его. Не сразу обретя голос, я ответил ей тоже шепотом, как будто перезвон конских уздечек и стук копыт не больше угрожали его сну. С минуту я помешкал рядом с нею на крыльце, ибо теперь, прибыв на место, почти страшился войти в дом. Не глядя на лошадей, я отметил, что они упрямятся и не желают поворачивать к конюшне, а, может, кучер и слуги тянут с этим. Но осознал я это после, ибо в ту минуту мог лишь расспрашивать о мальчике и жадно впитывать ответы.

Я поглядел на него с порога его комнаты, боясь приблизиться и потревожить его бесценный сон. Со стороны казалось, что это сон не летаргический, как, по словам жены, порой теперь случалось. Мы с ней удалились в смежную комнату. То и дело подходя к дверям детской, я выслушал ее рассказ, в котором было много поразительного и смущающего ум. Оказалось, что с самого начала зимы, когда стало рано темнеть и ночь наступала до его возвращения из школы, ему начали слышаться голоса среди развалин; как он признался, поначалу то были лишь стоны, которых его пони пугался, как и он, а немного погодя – плач и слова. По щекам жены текли слезы, когда она описывала, как он срывался по ночам с постели с жалостным криком: «О, матушка, впустите меня! Матушка, впустите меня!" У нее просто разрывалось сердце. Она сидела у его постели до утра, желая только одного – исполнить все, чего его душе угодно. Но хотя она пыталась успокоить его, повторяя: «Ты дома, милый мой. Я рядом с тобой. Разве ты не узнаешь меня? Твоя мать с тобой», – он лишь глядел на нее и спустя некоторое время вновь вскакивал с тем же криком на устах. Порою он бывал в полном рассудке, рассказывала она, лишь спрашивал нетерпеливо, когда же я вернусь, но заявлял, что тотчас по моем приезде пойдет со мной и «впустит их».

– Доктор полагает, что он перенес какое-то тяжелое нервное потрясение, – объяснила мне жена. – О, Генри, не переусердствовали ли мы, заставляя его, такого хрупкого, заниматься? Да и что стоят его успехи в сравнении с его здоровьем? Даже ты немного дал бы за его призы и первые места, если бы знал, что это ему во вред.

«Даже я!» Словно я был жестокосердный отец, готовый пожертвовать ребенком ради своего честолюбия. Но я не стал растравлять ей душу возражениями. Вскоре домашние убедили меня прилечь и подкрепиться, чего я не делал с тех пор, как получил письма. Сознание, что я на месте, под рукой, несомненно очень успокаивало, а уверенность в том, что меня позовут, как только он проснется и захочет меня видеть, позволила мне по утренней поре, правда, темной и зябкой, забыться сном на час-другой. Но я так сильно был измотан напряжением и страхом, а мальчик так успокоился и утешился, узнав о моем возвращении, что меня не беспокоили до послеполуденного часа, когда вновь стало смеркаться. Но было еще довольно света, чтобы я мог разглядеть его лицо, когда вошел к нему. Какая перемена всего только за две недели! Он был бледней и измученней, подумалось мне, чем даже в самые чудовищные дни перед отъездом из Индии. Как мне показалось, у него сильно отросли, стали мягче и тоньше волосы, глаза сверкали нестерпимым блеском на белом, как мел, лице. Он сильно стиснул мою руку холодными, дрожащими пальцами и махнул, чтоб нас оставили одних: «Уйдите все, даже матушка», – сказал он. Это резануло ее по сердцу, она вовсе не желала, чтобы кто-нибудь на свете, даже я, был ближе мальчику, чем мать; но она не из тех женщин, что пекутся лишь о себе, и мы остались вдвоем.

– Все вышли? – спросил он нетерпеливо. – Они не дают мне говорить. Доктор обходится со мной, как со слабоумным. Но вы же знаете, папенька, что я не слабоумный.

– Разумеется, мой мальчик, но ты болеешь, и тебе необходим покой. Ты не только не слабоумный, ты здравомыслящий человек, и понимаешь это сам. Больные люди вынуждены себя ограничивать, ты не можешь делать все то, что делал бы, будь ты здоров.

Он возмущенно дернул своей исхудалой рукой.

– Отец, я не болен, – вскричал он. – О, я думал, вы приедете, и уж кто-кто, а вы не станете затыкать мне рот, вы сразу догадаетесь, в чем дело. Как вы думаете, что со мною? Я не больнее вашего. Что взять с доктора, у него все больны. Он только поглядит и сразу укладывает человека в постель…

– Сейчас это самое подходящее место для тебя, мой милый мальчик.

– Я твердо решил, – вскричал мальчуган, – что буду все это терпеть до вашего приезда. Я говорил себе, не надо пугать маменьку и девочек. Так вот, отец, – кричал он, почти выпрыгнув из кровати, – дело не в болезни, а в тайне.

Глаза его блестели диким блеском, в лице было заметно сильное движение чувств, при виде чего у меня все внутри оборвалось, То явно было следствие горячки, которая порою так опасна. Я обнял его, чтоб уложить в постель.

– Роланд, сказал я, стараясь не противоречить ему, так как понимал, что иначе не смогу на него воздействовать. – Если ты намерен рассказать мне эту тайну для пользы дела, то должен сохранять спокойствие и не волноваться. Если ты снова разволнуешься, я буду вынужден запретить все разговоры.

– Хорошо, отец, – сказал он совершенно твердо, по-мужски, как если бы все понял. Когда я вновь водворил его на подушки, он поглядел на меня тем нежным, благодарным взглядом больного ребенка, от которого щемит родительское сердце. Он был так слаб, что на глазах у него выступили слезы. – Я знал, стоит только вам приехать, и вы поймете, что надо делать, – сказал он.

Нимало в том не сомневайся, мой мальчик. А теперь успокойся и расскажи мне все как мужчина мужчине.

Мог ли я думать когда-нибудь, что должен буду притворяться перед собственным ребенком? Ведь я это сказал лишь для поблажки, считая, что мой бедный мальчик повредился в рассудке.

– Так вот, отец, там, в парке, есть кто-то, с кем очень плохо обращаются.

– Тише, милый. Помни, тебе нельзя волноваться. Так кто же этот «кто-то», и кто с ним плохо обращается? Мы вскоре положим этому конец.

– Ах, это вовсе не так просто, как вы думаете. Не знаю, кто это. Я слышал только плач. О, если б вы знали! Я слышал это ясно, очень ясно, а они думают, что я брежу или, может, мне чудится, – и на губах у Роланда заиграла презрительная усмешка.

Выражение его лица озадачило меня, нет, то была не просто лихорадка:

– Ты совершенно убежден, Роланд, что тебе это не почудилось?

– Почудилось? Такое? – он вновь вскочил, но тотчас вспомнил, что не должен делать это, и улегся под одеяло с той же игравшей на губах улыбкой. – Пони тоже это слышал. Он встал на дыбы, будто в него выстрелили. Не схватись я за поводья – я ведь перепугался, папенька…

– Тут нечего стыдиться, мой мальчик, – сказал я, сам не зная почему.

– Если бы я не вцепился в гриву, он бы перебросил меня через голову, он так летел – до самых дверей не сделал ни единого вдоха. Что ж, пони это тоже почудилось? – произнес он презрительно, но более мягко, явно снисходя к моему неразумию, и медленно прибавил:

– Вначале то был лишь крик, и так все время до вашего отъезда. Я не стал вам говорить, потому что это очень унизительно – бояться. Я было решил, что это заяц или кролик, попавшийся в ловушку. Утром я пошел посмотреть и ничего не обнаружил. Но после вашего отъезда услыхал это по-настоящему, и вот, это он говорил (Роланд оперся на локоть, что был ко мне поближе, и заглянул в лицо): «О, матушка, впустите меня! О, матушка, впустите меня!»

Когда мальчик произнес это, лицо его затуманилось, мягкие черты исказились, губы задрожали, и, когда он договаривал эти душераздирающие слова, из глаз хлынул поток слез.

Пережил ли он галлюцинацию? Было ли то следствием воспаления мозга или фантазией помраченного рассудка, вызванной большой телесной слабостью? Откуда мне было знать? Я счел за благо принять это как истину.

– Это очень трогательно, Роланд, – обронил я.

– О, если бы вы только это слышали, папенька! Я сказал себе: если бы отец это услышал, он бы этого так не оставил. Но маменька, вы понимаете, послала за Симеоном, а он ведь доктор, он только и знает, что упрятывать людей в постель.

– Не стоит попрекать Симеона тем, что он доктор, Роланд.

– Конечно, нет, – согласился мой мальчик с обворожительным терпением и покладистостью, – нет, конечно, это-то в нем и хорошо, для того он и существует, я понимаю. Но вы другой, вы же отец, вы что-нибудь придумаете, и поскорее, папенька, поскорее, нынешней же ночью.

– Постараюсь. Это, несомненно, какой-то заблудившийся ребенок.

Он взглянул на меня быстрым, испытующим взглядом, словно удивляясь, неужто это все, что его величество отец способен уразуметь, не более того? Затем своей исхудалой рукой сжал мое плечо.

– Послушайте, – голос его заметно дрожал, – это вовсе не было живое существо.

– Дорогой мой, иначе как бы ты его услышал?

Он отвернулся от меня, воскликнув раздосадованно:

– Неужто больше ничего вам не приходит в голову?

– Ты хочешь сказать, что это было привидение? – спросил я.

Роланд убрал руку с моего плеча, на лице у него появилось выражение величайшего достоинства и серьезности, лишь у губ что-то продолжало зыбиться.

– Кто бы то ни был, вы сами всегда меня учили, что никого нельзя обзывать. Кто-то попал в беду. В ужасную беду, папенька!

– Но, мальчик мой, – я пребывал в полнейшей растерянности, – если это заблудившийся ребенок или какой-то несчастный человек, тогда… Послушай, Роланд, чего ты от меня ждешь?

– На вашем месте я бы знал, что делать, – горячо отозвался он. – Я это себе все время говорил: отец что-нибудь придумает. О, папа, папа! Ночь за ночью непрестанно ощущать, что он так мучится, так страшно мучится, и ничего не сделать, чтоб помочь! Я не хочу плакать, как маленький, но что остается? Он там совсем один среди развалин, и никто не хочет ему помочь. Это невыносимо, невыносимо, – плакал мой великодушный мальчик. Он хотел побороть слабость и подавить рыдания, но не мог и разразился, в конце концов, неудержимым детским плачем.

Пожалуй, ни разу в жизни не попадал я в столь затруднительное положение. Впоследствии я не мог не осознать и смешную его сторону. Достаточно скверно, когда ум вашего ребенка помрачен мыслью, будто он видел или слышал привидение, но если он при этом требует, чтобы вы пришли на помощь этому самому привидению, да еще немедленно, ничего невероятнее нельзя вообразить. Я человек трезвый, не склонный к суевериям – по крайней мере, не больше всякого другого. В привидения я, разумеется, не верю. Но не отрицаю, как не отрицал бы и другой на моем месте, что есть необъяснимые истории, и я не притворяюсь, будто понимаю их. При мысли, что Роланду суждено стать духовидцем, у меня холодела кровь, ведь это значит, что характер у него будет истеричный, а здоровье хилое – иначе говоря, все то, чего более всего страшишься и не желаешь своему ребенку. Но что мне придется опекать привидение и вызволять его из беды – такое мне и не снилось. Я всячески старался успокоить мальчика и не давать столь немыслимое обещание, но он был слишком проницателен. Ему было не до ласковых слов и утешений, он не давал отвлечь себя от своего подопечного. В голосе его то и дело слышались рыдания, на ресницах повисли крупные, с горошину, слезы.

– Он и сейчас, должно быть, там, и будет там всю ночь! О, папенька, а если б это я был на его месте? Я не могу о нем забыть! Не нужно! – закричал он, отбрасывая мою руку. – Идите лучше к нему, а маменька позаботится обо мне.

– Но, Роланд, что я могу сделать? – Мальчик широко раскрыл лихорадочно блестевшие глаза, ставшие огромными на его похудевшем лице, и подарил меня улыбкой, тайну которой, должно быть, знают лишь больные дети: «Я был уверен, что вы приедете и сделаете то, что нужно. Я все время говорил себе: отец всегда знает, как поступить. А маменька, – плакал он, черты лица его смягчились, во взгляде появилась безмятежность, руки перестали судорожно сжиматься, – маменька придет и поухаживает за мной».

Я позвал ее, – мальчик повернулся к матери с выражением полнейшей детской покорности – и вышел, оставив их вдвоем, ощущая величайшую растерянность, какую когда-либо дано было узнать шотландцу. И все же разговор с Роландом утешил меня, с души свалился камень: возможно, он находится во власти галлюцинации, но ум его довольно ясен. К тому же, он болен не так сильно, как считают близкие. Девочек удивило спокойствие, с которым я отозвался о его болезни.

– Как вы его находите, папенька? – выпалили они разом, обступив меня и хватая за руки.

– Он вовсе не так болен, как я опасался. Не так уж плох.

– О, папенька, какой вы милый! – вскричала Агата, целуя меня и припадая к моему плечу, а малышка Джинни, бледная, как и Роланд, схватила обеими ручонками мою руку не в силах вымолвить ни слова.

Я не разбираюсь в медицине и уж, конечно, понимаю в ней несравненно меньше Симеона, но они доверяли мне, у них появилось чувство, что теперь все будет хорошо. Бог очень добр к человеку, когда его дети смотрят на него такими глазами. В такую минуту к вам приходит не гордыня, а смирение. Я не достоин столь безоглядного доверия. Тут я вспомнил, что мне предстоит по-отцовски позаботиться о привидении Роланда, и чуть не рассмеялся, хоть, впрочем, мог бы и заплакать. То было самое диковинное поручение, какое когда-либо возлагалось на смертного.

Вдруг мне припомнилось особое выражение на лицах слуг, когда в то темное утро они повернули к конюшне, им явно не хотелось ехать, как и лошадям. Несмотря на терзавший меня страх за сына, я заметил, что они мчатся, как безумные, тарахтя двуколкой, и мысленно дал себе слово выяснить, в чем тут дело. Я рассудил, что самое лучшее – тотчас пойти в конюшню и расспросить людей. Понять, что на уме у сельских жителей, – задача непростая; возможно, то была злокозненная шутка, а может статься, им почему-то на руку, чтобы за Брентвудской выездной аллеей установилась дурная слава. Я вышел, когда сгущались сумерки. Всякому, кто знает нашу деревню, не нужно объяснять, как непрогляден мрак ноябрьской ночи под высокими лавровыми кустами и кронами тисов. Раза два-три я попадал в густые заросли, где не видно было ни зги, но когда выбрался наконец на проезжую часть дороги, деревья расступились, и с неба стал просачиваться слабый сероватый свет, в мерцании которого огромные липы и вязы недвижно темнели, словно призраки. За углом, где лежали руины, мрак сгустился вновь. Я весь превратился в зрение и слух, но в темноте ничего не видел и, сколько помню, ничего не слышал. И все же у меня было совершенно ясное чувство, что тут кто-то есть, кроме меня. Ощущение это знакомо почти каждому. Я испытывал его прежде, когда на меня пристально смотрели во сне, от чего я просыпался. Возможно, на мое воображение подействовал рассказ Роланда, а темнота всегда внушает чувство тайны и тревоги. Я сильно топнул ногой, чтобы приободриться, и резко крикнул: «Кто здесь?», но не получил ответа, да и не предполагал его получить. Но ощущение присутствия осталось. Я был настолько глуп, что не решился оглянуться, а свернул на боковую дорожку, чтоб обозреть оставшуюся позади мглу. С величайшим облегчением я заприметил свет конюшни, он показался мне оазисом в ночи. Быстрым шагом прошел я в глубь этого светлого, бодрого помещения, позвякиванье ведра в руках у конюха показалось мне райским звуком, Главой всей маленькой колонии считался кучер, к его дому я и направился, чтоб провести задуманное расследование. Он был из местных, и во времена, когда никто из владельцев не жил в имении, присматривал за ним. Не может быть, чтобы он не знал, что тут делается и что в обычае в этих краях. Как я заметил, слуги озабоченно глядели на меня, когда в столь поздний час я появился между ними, и провожали взглядами, пока я шел к домику Джарвиса, где он жил вдвоем с женой, – их дети, у которых уже были семьи, разлетелись по свету. Миссис Джарвис встретила меня встревоженными расспросами о том, как чувствует себя «бедный молодой джентльмен». Но остальные знали – я это видел по их глазам, – что привело меня сюда.

– Шум? Ну да, бывает, что слыхать. То ветер в ветках зашумит, то вода в низине. А что до бродяг, полковник, нет, тут их не бывает. Да и скотина никогда не забредает. Меррен, что сторожит ворота, женщина расторопная, – Джарвис смущенно переминался с ноги на ногу. Он держался в тени и старался не подымать на меня глаза. Ему было не по себе, и у него явно имелись причины держать язык за зубами. Его жена сидела рядом, то и дело бросая на него быстрые взгляды, но ничего не говорила. Кухня была очень теплая, уютная, вычищенная до блеска, ничем не напоминавшая о промозглой, таинственной ночи, окружавшей дом.

– По-моему, ты морочишь меня, Джарвис.

– Морочу, полковник? Только не я. Зачем мне вас морочить? Да пусть сам дьявол бы вселился в старый дом, мне-то что за дело, с какой стороны ни посмотреть?

– Уймись, Сэнди, – повелительно крикнула его жена.

– С какой стати мне униматься, если полковник стоит тут и такое спрашивает? Я говорю, да пусть сам дьявол…

– А я тебе говорю, – в сердцах закричала женщина, – в ноябрьскую тьму, в ночное время, да еще когда мы знаем такое, как ты смеешь выкликать того, чье имя грех произносить, – разгорячившись, она отбросила в сторону чулок, который вязала, и вскочила на ноги. – Я предупреждала тебя, такого не замолчать. Такого не замолчать, когда весь город знает не хуже нас с тобой. Выкладывай полковнику начистоту, а не то, смотри, я сама это сделаю. Не стану цацкаться с твоими секретами. Тоже мне секрет, когда весь город знает! – и она прищелкнула пальцами с видом величайшего презрения. Джарвис, большой, багроволицый, весь сжался под этим решительным напором. Несколько раз он обращал к ней ее собственное увещевание «уймись» – и вдруг, переменив тон, разразился следующим:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю