355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Этвуд » Слепой убийца » Текст книги (страница 26)
Слепой убийца
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:58

Текст книги "Слепой убийца"


Автор книги: Маргарет Этвуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

В тот день надо было мне схватить Сабрину в охапку и бежать. В Мексику. Я бы так и сделала, если б знала, что будет дальше – что Уинифред украдет Сабрину и спрячет от меня, как раньше Эйми.

С кем было бы лучше Сабрине? Каково ей жилось с богатой, мстительной и страдающей женщиной? Вместо бедной, мстительной и страдающей, то есть со мной? Но я бы её любила. Сомневаюсь, чтобы её любила Уинифред. Она вцепилась в Сабрину, чтобы навредить мне, покарать, доказать, что выиграла.

Но в тот день я никого не похитила. Постучавшись в дверь и не получив ответа, открыла, вошла и поднялась по крутой темной и узкой лестнице на второй этаж. Эйми сидела на кухне за круглым столиком и разглядывала кофейную кружку; на кружке – улыбчивая рожица. Эйми поднесла кружку к лицу и крутила туда-сюда. Бледная, всклокоченная. Не могу сказать, чтобы она показалась мне очень привлекательной. Она курила. Скорее всего, была под каким-нибудь наркотиком и пьяна – я ощущала вонь, смешанную с застарелым запахом табака, немытой раковины и грязного помойного ведра.

Я пыталась с ней поговорить. Начала очень мягко, но она была не в настроении слушать. Она сказала, что устала от всего, от всех нас. И больше всего – от того, что от неё всё скрывают. В семье все шито-крыто, все врут: мы только открываем и закрываем рты, издаем звуки, но правды не дождешься.

И все же ей удалось вычислить. Её ограбили, отняли настоящее наследство, потому что я ей не мать, а Ричард не отец. Она это поняла по Лориной книге, сказала она.

Что это она несет, спросила я. Все ясно, отвечала она, её настоящая мать Лора, а отец – тот мужчина из «Слепого убийцы». Тетя Лора его любила, но мы вмешались и как-то устранили этого неизвестного любовника. Припугнули, подкупили, отослали, что угодно; она достаточно долго жила у Уинифред и знала, как мы устраиваем свои грязные делишки. Когда же выяснилось, что Лора беременна, её укрыли в надежном месте, чтобы избежать скандала; мой ребенок умер при рождении, мы украли Лориного и выдали за своего.

Эйми была непоследовательна, но суть такова. Легко понять, какая привлекательная фантазия: кому не захочется мифического существа в качестве матери вместо бракованной настоящей? Если шанс подвернулся.

Я ответила, что она ошибается – все совсем иначе, но она не слушала. Неудивительно, что со мной и Ричардом она никогда не была счастлива, сказала Эйми. Мы вели себя не как настоящие родители, потому что ими и не были. И неудивительно, что тетя

Лора бросилась с моста: мы же разбили ей сердце. Лора наверняка оставила Эйми письмо, чтобы Эйми все узнала, когда подрастет, но мы с Ричардом, видимо, его уничтожили.

Неудивительно, что я была такой ужасной матерью, продолжала она. Я никогда её по-настоящему не любила. Иначе она была бы мне важнее всего остального. Я бы считалась с её чувствами. И не бросила бы Ричарда.

– Возможно, я была не лучшей матерью на свете, – сказала я. – Готова это признать, но я старалась, как могла, учитывая обстоятельства, о которых ты, на самом деле, знаешь очень мало. – Что ты делаешь с Сабриной? – продолжала я. Девочка бегает возле дома полуголая, грязная, как нищенка; она совершенно заброшена и может пропасть в любую минуту – дети все время пропадают. Я её бабушка, я с большой радостью возьму её к себе и…

– Никакая ты не бабушка, – отрезала Эйми. Она уже плакала. – Тетя Лора – её бабушка. То есть была бабушкой. Она умерла, и вы её убили.

– Не валяй дурака, – сказала я. Это была ошибка: чем яростнее отрицаешь такие веши, тем больше в них верят. Но в страхе часто говоришь не то, что надо, а я испугалась.

Когда я произнесла: не валяй дурака, Эйми закричала. Это я дура, кричала она. Я чудовищная дура, такая дура, что и представить невозможно. Она обзывала меня словами, которые не хочется повторять, а потом схватила кофейную кружку и швырнула в меня. И пошатываясь направилась ко мне; она рыдала, и эти рыдания разрывали душу. Она тянула ко мне руки – мне показалось, с угрозой. Я была расстроена, потрясена. Я попятилась из квартиры, цепляясь за перила, уворачиваясь от того, что летело мне вслед – ботинок, блюдце. Добравшись до выхода, я бежала.

Может, надо было протянуть к ней руки. Обнять её. Заплакать. А потом сесть рядом и рассказать вот эту историю. Но я этого не сделала. Шанс был упущен, и я горько об этом сожалею.

Всего через три недели Эйми упала с лестницы. Конечно, я оплакивала её. Она была моей дочерью. Но, признаюсь, я оплакивала маленькую Эйми. Я оплакивала Эйми, какой она могла бы стать, оплакивала её погибшие возможности. Но больше всего – свои ошибки.

После смерти Эйми Уинифред железной хваткой вцепилась в Сабрину. Владение почти равно праву владеть, а Уинифред объявилась раньше меня. Она умыкнула Сабрину в свой нарядный особнячок в Роуздейле и в мгновение ока объявила себя законной опекуншей. Я подумывала, не начать ли схватку, но было ясно, что повторится история с Эйми: я обречена проиграть.

Когда Уинифред завладела Сабриной, мне не было шестидесяти; я ещё водила машину. Время от времени я ездила в Торонто и шпионила за внучкой, точно сыщик из старых детективов. Я слонялась возле её начальной школы, – её новой школы, её новой привилегированной школы, – хотела увидеть её и убедиться: с ней все в порядке, несмотря ни на что.

Например, я была в универмаге как-то утром, когда Уинифред повела Сабрину в «Итон» за нарядными туфельками – через несколько месяцев после того, как присвоила девочку. Не сомневаюсь, остальную одежду Уинифред покупала сама, не советуясь с Сабриной, – это на неё похоже, – но туфли нужно примерить, и почему-то Уинифред не доверила эту задачу прислуге.

Шел рождественский сезон – колонны в универмаге увиты искусственным остролистом, венками с позолоченными сосновыми шишками; на дверных косяках – колючие нимбы алого бархата, и Уинифред, к своей досаде, угодила в разгар рождественских песнопений. Я стояла в соседнем проходе. Моя одежда отличалась от прежней, – старое твидовое пальто и низко надвинутый на лоб платок, поэтому, даже глядя мне в лицо, Уинифред меня не узнала. Должно быть, приняла за уборщицу или иммигрантку, охотницу за дешевкой.

Уинифред, как обычно, разоделась в пух и прах, но все равно выглядела довольно потрепанной. Что ж, ей вот-вот стукнет семьдесят, а в определенном возрасте такой макияж превращает в ходячую мумию. Зря она не откажется от оранжевой помады, ужасно неестественный цвет.

Я видела, как напудренная кожа гневными морщинами собралась меж бровей, напряглись нарумяненные щеки. Уинифред волокла Сабрину за руку, протискиваясь сквозь хор громоздких покупателей в зимних пальто; думаю, ей было отвратительно это неумелое, увлеченное пение.

А Сабрина хотела послушать музыку. Она тянула назад, повисая мертвым грузом, как дети умеют, – сопротивляются, не показывая сопротивления. Её рука тянулась кверху, словно у прилежной ученицы, которая хочет отвечать, но злилась она как чертенок. Ей, наверное, было больно. Выступать, заявлять. Держаться.

Пели «Доброго короля Вацлава». Сабрина знала слова: я видела, как шевелятся её губы. «Ярко луна светила в ту ночь, мороз был жесток и зол, – пела она. – Вдруг на тропе появился бедняк – он за хворостом шел».

Это песня о голоде. Сабрина явно её понимала – ещё помнила, что такое быть голодной. Уинифред дернула её за руку и нервно огляделась. Она не видела меня, но чувствовала – так корова за прочной изгородью чует волка. Но коровы все же не дикие: привыкли, что их охраняют. Уинифред была нервозна, но не испугана. Даже если я пришла ей на ум, она, несомненно, считала, что я где-то далеко, милосердно убрана с глаз, в полном забвении, которому она меня предала.

Я еле справилась с желанием схватить Сабрину и бежать. Я представляла, как истошно завопит Уинифред, когда я начну продираться меж невозмутимых посетителей, так уютно поющих о жестоком морозе.

Я держала бы Сабрину очень крепко, не споткнулась бы, не уронила. Но далеко мне не убежать. Тут же схватят.

Тогда я вышла на улицу и все бродила, бродила, опустив голову и подняв воротник, я исходила весь центр города. С озера дул ветер, мело. Был день, но из-за низких облаков и падающего снега сумрачно; автомобили медленно катили по заснеженным мостовым, их задние фары удалялись от меня глазами пятящихся горбатых зверей.

Я сжимала пакет – не помню, что я купила, – и была без перчаток. Наверное, обронила в магазине, в толпе. Но холода не чувствовала. Помнится, однажды я шла с голыми руками в пургу и ничего не замечала. Такое бывает, когда ты охвачена любовью, ненавистью, ужасом или просто гневом.

Я раньше часто воображала одну картину – да, в общем, и сейчас. Довольно нелепую, хотя зачастую такими видениями мы формируем наши судьбы. (Еще увидишь, с какой лёгкостью я перехожу на этот напыщенный язык, вроде формируем наши судьбы, когда меня заносит. Впрочем, не важно.)

В этом видении Уинифред и её подружки с венками из банкнот на головах обступили разукрашенную белую кроватку спящей Сабрины, обсуждая, что они ей подарят. Сабрине уже преподнесли гравированную серебряную чашечку от Беркса, обои для детской с шеренгой ручных медвежат, первые жемчужины для нитки жемчуга и прочие подарки из чистого золота, полностью сотте il faut[110]110
  Благопристойные, со вкусом (фр).


[Закрыть]
, что с восходом солнца обратятся в пыль. Сейчас они уже планируют посещение ортодонта, уроки тенниса, фортепьяно и танцев, престижный летний лагерь. Неужто никакой надежды?

И тут во вспышке адского пламени, в облаке дыма, хлопая черными крыльями, появляюсь я – незваная крестная мать. Я тоже хочу преподнести подарок, кричу я. Имею право.

Уинифред и её товарки смеются и тычут в меня пальцами. Ты? Тебя давно изгнали! Ты себя в зеркале видела? Ты опустилась, ты выглядишь на сто два года. Возвращайся в свою грязную пещеру. Что ты можешь ей подарить?

Я дарю правду, отвечаю я. Я последняя, кто может это сделать. И это единственный подарок, что останется в комнате к утру.

Кафе «У Бетти»

Недели шли, а Лора не возвращалась. Я хотела ей написать, позвонить, но Ричард говорил, что это навредит. Ей не должен мешать голос из прошлого, сказал он. Ей нужно сосредоточиться на сегодняшнем дне – на лечении. Так ему сказали. Что касается лечения, он не врач и не станет притворяться, будто в этом разбирается. Лучше довериться специалистам.

Я страдала, представляя себе Лору – заключенную, сопротивляющуюся, в плену собственной болезненной фантазии, или другой, столь же болезненной, но чужой. Когда одна превращается в другую? Где граница между внутренним миром и внешним? Мы бездумно пересекаем этот порог каждый день, и паролем нам – грамматика: я говорю, ты говоришь, он, она говорит, онос другой стороныне говорит. Мы платим за привилегию нормальности общей монетой, о достоинстве которой между собой договорились.

Но и в детстве Лора сопротивлялась. Может, в этом проблема? Она упорствовала и говорила: нет, когда требовалось да. И наоборот, и наоборот.

Лора идет на поправку, говорили мне, – ей гораздо лучше. Потом – ей хуже, у неё рецидив. Лучше – чего, рецидив – чего? Не надо вдаваться в детали, они меня волнуют, а молодой матери нужно беречь силы.

– Мы тебя быстро вернем к жизни, – пообещал Ричард, похлопав меня по руке.

– Но я вообще-то не больна, – сказала я.

– Ты знаешь, о чем я. Чтобы все как раньше. – И он нежно, плотоядно даже улыбнулся. Его глаза уменьшились, а может, щеки раздались – лицо получалось хитрое. Он уже воображал, как займет свое место – сверху. Я думала, теперь он меня точно раздавит. Ричард набрал вес, часто обедая вне дома, – выступал в клубах, на важных собраниях, значительных встречах. На занудных сборищах, где встречались и занудствовали важные значительные люди, потому что все понимали: грядут большие перемены.

От речей иногда разносит. Я такое видела уже не раз. Все дело в том, какие слова говорить. От них бродит мозг. Это видно во время политических телепередач – слова выходят у говорящих изо рта, словно пузырьки газа.

Я решила прикидываться больной как можно дольше.

Я все думала и думала о Лоре. Вертела историю Уинифред так и эдак, рассматривала её с разных сторон. Поверить в неё не могла, но и не поверить не могла тоже.

У Лоры была одна невероятная способность – она разрушала, сама того не желая. И никакого уважения к чужой территории. Все мое становилось её: авторучка, одеколон, летнее платье, шляпка, расческа. Мог ли в этот список попасть и мой ещё не рожденный ребенок? Но если у неё была мания – если она все выдумывала, – почему она выдумала именно это?

С другой стороны, предположим, Уинифред лжет. Предположим, Лора абсолютно здорова. Значит, Лора говорит правду. А раз она говорит правду, значит, она беременна. И если она ждет ребенка, то что же будет? И почему она не поделилась со мной, рассказала все какому-то доктору, чужому человеку? Почему не обратилась ко мне за помощью? Я долго это обдумывала. Причин могло быть много. Моя беременность – лишь одна из них.

Что до отца, вымышленного или настоящего, то речь могла идти только об одном человеке. Об Алексе Томасе.

Но это невозможно. Каким образом?

Я уже не знала, что бы Лора ответила. Я не видела её, как не видишь изнанку перчатки на руке. Всегда рядом, но взглянуть невозможно. Только ощущать форму присутствия – пустую, заполненную моими грезами.

Шли месяцы. Июнь, затем июль и август. Уинифред заметила, что я бледна и измучена. Надо чаще бывать на воздухе, сказала она. Если уж я не хочу играть в теннис или гольф, как она предлагала, – а это помогло бы избавиться от животика, с ним надо что-то делать, пока это не хроническое, – можно хотя бы заняться садом камней. Молодой матери очень подходит.

Я была не в восторге от сада камней, который был моим только по названию, как и многое другое. (Как и «мой» ребенок, если вдуматься: разумеется, подкидыш, его оставили цыгане, а моего ребенка, того, что больше смеется и меньше плачет, не такого колючего, похитили.) Сад камней тоже мне сопротивлялся; что бы я ни делала, он был недоволен. Камни выглядели неплохо – розовый гранит и известняк, – но среди них ничего не росло.

Я довольствовалась книгами: «Многолетние растения для сада камней», «Суккуленты пустыни в северном климате» и прочими. Я их просматривала и составляла списки того, что можно посадить, или того, что уже посадила, что должно было расти, но не росло. Драцена, молочай, молодило. Названия мне нравились, но до растений не было дела.

– У меня нет садоводческого дара, – говорила я Уинифред. – Не то, что у тебя. – Привычка притворяться некомпетентной стала второй натурой, я и не задумывалась. Что до Уинифред, то ей моя беспомощность уже не казалась удобной.

– Ну, разумеется, тебе нужно немного постараться, – отвечала она. Тогда я предъявляла список погибших растений.

– Зато камни хороши, – прибавляла я. – Может, назовем это скульптурой?

Я подумывала, не съездить ли к Лоре одной. Оставить Эйми с новой няней, которую я про себя называла мисс Мергатройд – все наши слуги были для меня Мергатройдами: все в сговоре. Нет, нельзя – няня донесет Уинифред. Можно плюнуть на всех – улизнуть утром, взять Эйми с собой; сядем на поезд. Но куда ехать? Я не знала, где Лору держат, где её прячут. Говорили, что клиника «Белла-Виста» находится на севере от Торонто, но на севере – это огромная территория. Я обыскала стол Ричарда в кабинете, но писем из клиники не нашла. Должно быть, он держал их в конторе.

Однажды Ричард вернулся домой рано. Вид у него был взволнованный. Лоры в клинике больше нет, сказал он.

Как это? – удивилась я.

Пришел какой-то мужчина, ответил Ричард. Назвался адвокатом Лоры, сказал, что защищает её интересы. Доверенный, он сказал – доверенный попечитель мисс Чейз. Он оспаривал правомочность её помещения в клинику. Угрожал судом. Известно ли мне что-нибудь?

Нет, не известно. (Я сидела, сложив руки на коленях. В лице – удивление и некоторый интерес. Никакого ликования.) А потом что было? – спросила я.

Директора в клинике не было, персонал смутился. Лору отпустили под опеку этого человека. Решили, что семья захочет избежать скандала. (Адвокат говорил, что он этого так не оставит.)

Что ж, сказала я, думаю, они поступили правильно.

Да, согласился Ричард, вне всякого сомнения. Но была ли Лора в compos mentis[111]111
  В здравом рассудке (лат.).


[Закрыть]
? Ради её блага, ради её безопасности, мы должны выяснить хотя бы это. Внешне она стала заметно спокойнее, но у врачей клиники имеются сомнения. Кто знает, какую опасность представляет Лора для себя и окружающих, пока разгуливает на свободе?

Не знаю ли я случайно, где она?

Я не знаю.

Она со мной не связывалась?

Не связывалась.

Если получу, поставлю его в известность тут же?

Тут же. Именно этими словами я отвечала. Подлежащего в этих фразах не было, так что технически я не лгала.

Благоразумно выждав некоторое время, я отправилась на поезде в Порт-Тикондерогу посоветоваться с Рини. Я выдумала телефонный звонок: Рини плохо себя чувствует, объяснила я Ричарду, и хочет успеть со мной повидаться. Я дала понять, что Рини лежит на смертном одре. Она хочет посмотреть фотографию Эйми, вспомнить старые времена, сказала я. Это самое малое, что я могу для неё сделать. Все-таки она практически нас воспитала. Меня воспитала, поправилась я, желая отвлечь Ричарда от мысли про Лору.

С Рини я договорилась встретиться в кафе «У Бетти». (У неё завелся телефон, она держалась молодцом.) Так будет лучше, сказала она. Рини по-прежнему работала в кафе неполный день, но мы можем увидеться после работы. У кафе новые хозяева, сказала она; прежние не одобряли, когда служащие после смены платили как клиенты, даже если платили, а новым нужны любые клиенты, способные платить.

Кафе сильно опустилось. Полосатый навес исчез, темные кабинки потрескались и истёрлись. Пахло не свежей ванилью, а прогорклым маслом. Я поняла, что слишком вырядилась. Не надо было надевать белую лисью горжетку. Учитывая обстоятельства, красоваться нечего.

Рини мне не понравилась – пухлая, пожелтевшая, тяжело дышит. Может, и вправду больна. Я размышляла, удобно ли спросить.

– Хорошо, когда стоять не надо, – сказала она, садясь в кабинке напротив меня.

Майра – сколько тебе тогда было, Майра? три, четыре года? я уже сбилась, – Майра была с ней. Щечки горят от возбуждения, глаза круглые и чуть навыкате, словно её кто-то нежно душил.

– Я ей все про вас рассказала, – ласково заметила Рини. – Про вас обеих.

Не могу сказать, что Майра заинтересовалась мною, зато лиса её заинтриговала. Дети в этом возрасте любят пушистых зверей, даже мертвых.

– Ты Лору видела? – спросила я. – Говорила с ней?

– Слово – серебро, молчание – золото, – ответила Рини, озираясь, точно и здесь у стен были уши. По-моему, излишняя предосторожность.

– Думаю, это ты устроила адвоката? – сказала я. Рини явно была в курсе.

– Я сделала, что требовалось, – сказала она. – К тому же, адвокат – муж троюродной сестры твоей матери, по сути, родственник. Я узнала, что происходит, а он понял, что делать.

– Как ты узнала? – Вопрос – что ты узнала? – я приберегла на потом.

– Она мне написала, – ответила Рини. – Рассказала, что писала и тебе, но ответа не получила. Ей вообще-то не разрешали посылать письма, но кухарка выручала. Лора ей потом заплатила и кое-что добавила.

– Я не получала писем, – сказала я.

– Она так и думала. Думала, они об этом позаботились. Я поняла, кто – они.

– Она, видимо, приехала сюда, – предположила я.

– А куда ещё? Бедняжка. После всего, что она вынесла.

– Что она вынесла? – я так хотела знать, но трепетала. Может, Лора все сочинила, говорила я себе. Может, у неё мания. И это следует иметь в виду.

Рини, однако, этого в виду не имела: что бы Лора ей ни рассказала, Рини поверила. Я сомневалась, что ту же самую историю. Особенно сомневалась, что в ней фигурировал ребенок.

– Об этом нельзя при детях, – сказала Рини, кивнув на Майру; та с большим аппетитом поедала какое-то ужасное розовое пирожное и таращилась так, будто готова съесть и меня. – Если я тебе все расскажу, ты спать не сможешь. Одно утешение, что ты тут ни при чем. Так она сказала.

– Так и сказала? – У меня гора с плеч свалилась. Значит, Ричард и Уинифред – чудовища, а я оправдана – из-за душевной слабости, несомненно. Но я видела, что Рини не совсем простила мне беспечность, из-за которой все это случилось. (Она простила ещё меньше, когда Лора съехала с моста. Рини считала, что я имею к этому отношение. Общалась со мной довольно сухо. Так и умерла ворча.)

– Молодую девушку нельзя помещать в такое место, – сказала Рини. – Что бы там ни было. Мужики с расстегнутыми ширинками ходят, жуть что творится. Позор!

– Она кусается? – спросила Майра, трогая лису.

– Не трогай, – остановила её Рини. – У тебя ручки липкие.

– Нет, – ответила я. – Она не настоящая. Видишь, у неё стеклянные глазки. Она кусает только свой хвост.

– Она говорила, если б ты знала, никогда не позволила бы её там держать, – сказала Рини. – А если знала? Ты какая угодно, только не бессердечная, так она сказала. – Рини поморщилась на стакан с водой. Видимо, у неё были какие-то сомнения. – Там их кормили одной картошкой. Отварной или пюре. Экономили на еде, отнимали хлеб у бедных чокнутых и психов. Сами наживались, я так думаю.

– Куда она уехала? Где она сейчас?

– Между нами говоря, она считает, тебе лучше не знать.

– Она казалась… она была… – Была ли она не в своем уме, хотела я спросить.

– Она такая, как всегда. Не хуже и не лучше. На полоумную не похожа, если ты об этом, – сказала Рини. – Похудела – мяса бы на кости нарастить. И меньше говорит о Боге. Надеюсь, на этот раз он для разнообразия её не оставит.

– Спасибо тебе, Рини, за все, что ты сделала, – сказала я.

– Не за что благодарить, – сухо отозвалась Рини. – Я сделала, что следовало.

Подразумевалось – в отличие от меня.

– Могу я ей написать? – Я нащупывала платок. Чувствовала, что сейчас расплачусь. Чувствовала себя преступницей.

– Она сказала, лучше не надо. Но просила передать, что оставила тебе послание.

– Послание?

– Перед тем, как её туда увезли. Сказала, ты знаешь, где его найти.

– Это твой платочек? Ты что, заболела? – спросила Майра, с интересом наблюдая, как я хлюпаю носом.

– Будешь много знать – облысеешь, – сказала Рини.

– Не облысею, – уверенно произнесла Майра. Она что-то фальшиво запела и стала пинать меня пухлыми ножками под столом. Похоже, весела, самоуверенна, и запугать её нелегко – качества, из-за которых я часто раздражалась, но в итоге благодарна. (Наверное, Майра, для тебя это новость. Прими как комплимент, раз уж представился случай. Такой характер на дороге не валяется.)

– Я подумала, ты захочешь взглянуть на Эйми, – сказала я. Хоть одно достижение, способное восстановить меня в её глазах.

Рини взяла фотографию.

– Бог мой, да она темненькая, – сказала она. – Никогда не знаешь, в кого пойдет ребенок.

– Я тоже хочу, – сказала Майра и потянулась сладкими пальчиками.

– Быстрее смотри и пойдем. Опоздаем к папе.

– Нет, – заупрямилась Майра.

– Нет ничего подобного дому, пусть он скромен и мал[112]112
  Песня «Дом, милый дом» на стихи американского драматурга и актера Джона Говарда Пэйна (1791 – 1852) из оперы «Клари, миланская дева» (1823).


[Закрыть]
, – пропела Рини, бумажной салфеткой стирая с Майриной рожицы розовый налет.

– Я хочу здесь остаться, – скулила Майра, но на неё уже надели пальто, натянули на уши вязаную шапочку и потащили из кабинки.

– Береги себя, – сказала Рини. Не поцеловала меня.

Мне хотелось обнять её и выть, выть. Чтобы меня утешили. Чтобы она меня увела с собой.

– «Нет ничего подобного дому», – сказала как-то Лора, ей было лет одиннадцать-двенадцать. – Рини так поет. По-моему, глупо.

– То есть? – спросила я.

– Вот смотри. – И Лора написала уравнение. Нет ничего подобного = дом. Следовательно, дом = нет ничего подобного. Следовательно, дома не существует.

Дом – там, где сердце, думала я, сидя в кафе «У Бетти» и пытаясь взять себя в руки. У меня больше нет сердца, разбито; или не разбито, а просто его нет. Аккуратно вынуто, как желток из яйца вкрутую, осталась бескровная свернувшаяся пустота.

Я бессердечна, подумала я. Следовательно, бездомна.

Послание

Вчера я так устала, что весь день пролежала на диване. У меня складывается в высшей степени неряшливая привычка смотреть дневные ток-шоу – такие, где люди распускают языки. Это сейчас модно, языки распускать: люди выдают свои секреты, а заодно и чужие; выкладывают все, что есть за душой, а иногда – чего за душой и нет. Из чувства вины, в тоске, ради удовольствия, но чаще потому, что одни хотят выставить себя напоказ, а другие – видеть, как те это делают. И я не исключение: я смакую их грязные грешки, жалкие семейные ссоры, выпестованные травмы. Наслаждаюсь ожиданием, с которым открывается банка червей, точно удивительный подарок на день рождения, и затем разочарованием на лицах зрителей: вымученные слезы, скупая злорадная жалость, послушные аплодисменты по подсказке. И это все? – явно думают они. Разве твоя душевная рана не должна быть менее заурядной, по-настоящему душераздирающей, грязнее, грандиознее? Расскажи ещё! Будь любезен, пусть нас оживит твоя боль.

Интересно, что лучше – всю жизнь прожить, раздутой от секретов, пока не взорвешься, или пускай их из тебя вытягивают – абзац за абзацем, фразу за фразой, слово за словом, и в конце концов лишиться всего, что было ценно, как тайный клад, близко, точно кожа – всего, что казалось таким важным, всего, от чего ежился и скрывался, что принадлежало только тебе, – и провести остаток дней болтающимся на ветру пустым мешком, мешком с новенькой светящейся этикеткой, чтобы все знали, какие секреты раньше хранились внутри?

Так или иначе, ответа у меня нет.

«Язык длинный – кораблю мина», писали на военных плакатах. Конечно, корабли рано или поздно все равно наткнутся на мину или как-то иначе утонут.

Потешив себя таким образом, я поковыляла на кухню и там съела половину почерневшего банана и два крекера. Пахло чем-то мясным – я подумала, может, что-то завалилось за помойное ведро – какая-нибудь еда, – но ничего не нашла. Может, это мой собственный запах. Не могу отделаться от ощущения, будто пахну кошачьими консервами, каким застоявшимся одеколоном не брызгаюсь утром – «Тоска», «Ма Грифф» или, может, «Же Ревьенз». У меня по-прежнему валяются остатки. Добыча зеленых мешков для мусора, Майра, когда дело до них дойдет.

Ричард дарил мне духи, когда чувствовал, что меня требуется утешить. Духи, шелковые косынки, драгоценные брошки в форме домашних зверюшек, ручных птиц или золотых рыбок. На вкус Уинифред – она считала, это мой стиль.

По дороге из Порт-Тикондероги и потом ещё несколько недель я размышляла о Лорином послании – о том, что она мне оставила. Видимо, Лора понимала: за тем, что она намеревалась сообщить незнакомому врачу в больнице, нечто воспоследует. Сознавала, что рискует, и приняла меры предосторожности. Где-то оставила мне улику, ключ к разгадке, вроде оброненного платка или белых камешков в лесу.

Я представила, как она пишет это послание – как она обычно пишет. Конечно, карандашом, и конец изжеван. Лора часто грызла карандаши, в детстве у неё изо рта пахло кедром, а если она рисовала цветными карандашами, то губы синели, зеленели или краснели. Писала она медленно, детским круглым почерком, буква о закруглялась до конца, з иу пускали извилистые корни. Точки над ё круглые, смещены вправо, будто маленькие черные шарики на невидимых нитках; б с завитушкой наверху. Я мысленно села рядом с Лорой – посмотреть, что она станет делать дальше.

Она дописала послание, положила в конверт, заклеила и спрятала, как прятала в Авалоне хлам. Но куда она положила конверт? Авалон отпадает – она там давно не была, во всяком случае – не перед клиникой.

Нет, послание здесь, в этом доме, в Торонто. Там, куда не заглянут ни Ричард, ни Уинифред, ни Мергатройды. Я искала повсюду – на дне ящиков, по углам буфетов, в карманах моих шуб, в сумочках, даже в зимних варежках, – ничего.

Потом я вспомнила, как однажды застала её в дедушкином кабинете – ей было лет десять или одиннадцать. Перед ней лежала семейная Библия – огромный фолиант в кожаном переплете, и Лора мамиными ножницами для рукоделия вырезала оттуда куски.

– Лора, ты что делаешь? – ужаснулась я. – Это же Библия.

– Вырезаю места, которые не люблю.

Я разгладила страницы, отправленные в корзину для бумаг: строки из Паралипоменон, целые страницы из книги Левит, отрывок из Евангелия от Матфея, где Иисус проклинает бесплодную смоковницу[113]113
  Мф. 21:18-20.


[Закрыть]
. Помнится, Лора ещё в воскресной школе насчет смоковницы возмущалась. Была в ярости, что Иисус так жестоко со смоковницей обошелся. У всех бывают плохие дни, сказала тогда Рини, взбивая белки в желтой миске.

– Зря ты это делаешь, – сказала я.

– Это просто бумага, – ответила она, продолжая вырезать. – Бумага ничего не значит. Важно, что написано.

– Тебе влетит.

– Вовсе нет, – возразила она. – Никто её не раскрывает. Смотрят только первые страницы – где рождения, свадьбы и смерти.

Она и тут оказалась права. Её не уличили.

Вспомнив это, я достала альбом со свадебными фотографиями. Конечно, он не представлял интереса для Уинифред, да и Ричард вряд ли стал бы любовно перелистывать снимки. Должно быть, Лора это понимала, понимала, что это безопасное место. Но почему она решила, что я сама туда загляну?

Если б я искала Лору, заглянула бы. Она это знала. В альбоме много её фотографий, черными треугольниками прицепленных к бурым страницам. Почти на всех снимках она в платье подружки невесты хмурится и изучает свои туфли.

Послание я нашла, хоть и не словесное. Лора привезла на мою свадьбу тюбики с красками, похищенные из редакции Элвуда Мюррея в Порт-Тикондероге. Она их, должно быть, все время прятала. Для человека, так презиравшего материальное, она с большим трудом выбрасывала вещи.

Лора изменила только две фотографии. На групповом портрете исчезли подружки невесты и друзья жениха, закрашенные синим. Остались я, Ричард, Лора и Уинифред, замужняя подружка. Уинифред и Ричард стали ядовито-зелеными. Меня омыло цветом морской волны. А Лора была ярко-желтая – не только платье, но лицо и руки. Что означало это сияние? Именно сияние, точно Лора светилась изнутри, будто стеклянная лампа, будто девушка из фосфора. Она смотрела не в объектив, а в сторону, точно думала о чем-то не попавшем в объектив.

Второй снимок – официальный портрет жениха и невесты на фоне церкви. Лицо Ричарда Лора закрасила серым, так плотно, что черты исчезли. Руки красные, как и языки пламени, охватившие голову, как бы вырывавшиеся изнутри неё, словно пылал череп. Мое платье, перчатки, вуаль, цветы – всю эту амуницию Лора не тронула, зато поработала над лицом. Обесцветила его, и глаза, нос и рот стали точно в тумане, точно окно в сырой холодный день. Фон и даже церковные ступени целиком замазаны черным, и наши фигуры словно парили в воздухе глубочайшей, темнейшей ночью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю