355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Этвуд » Слепой убийца » Текст книги (страница 4)
Слепой убийца
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:58

Текст книги "Слепой убийца"


Автор книги: Маргарет Этвуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Авалон не типичный известняковый дом. Тот, кто его строил, хотел чего-то необыкновенного, и потому дом сложен из округлых булыжников, скрепленных цементом. Издали Авалон кажется бородавчатым, точно кожа динозавра или колодец желаний на картинках. Мавзолей стремлений – так я его теперь называю.

Дом не особо элегантен, но в свое время считался довольно внушительным – особняк делового человека: извилистая подъездная аллея, приземистая готическая башня, большая полукруглая веранда, глядящая на обе реки; на рубеже веков на веранде в послеполуденный безжизненный зной дамам в шляпах с цветами подавали чай. Во время приемов в саду там располагались струнные квартеты, а бабушка с друзьями давали любительские спектакли – на закате, при свете факелов. Мы с Лорой под верандой прятались. Она теперь прогнулась, её нужно покрасить.

Когда-то был ещё бельведер, обнесенный забором огород, несколько цветочных клумб, пруд с золотыми рыбками и стеклянная оранжерея (теперь разрушенная), где росли папоротники и фуксии, редкие хилые лимоны и кислые апельсины. В доме имелась бильярдная, гостиная, маленькая столовая при кухне и библиотека с мраморной Медузой над камином – Медузой девятнадцатого века: непроницаемый взгляд прекрасных глаз и змеи, что мучительными мыслями извиваясь выползали из головы. Камин был французский; заказывали что-то другое, какого-то Диониса с виноградными лозами, но вместо него прислали Медузу. Франция слишком далеко, чтобы отсылать посылку обратно, и Медузу оставили.

Еще в доме была просторная сумрачная столовая: обои Уильяма Морриса[6]6
  Уильям Моррис (1834 – 1896) – английский художник. В 1861 г. организовал художественно-промышленную компанию по производству декоративной мебели, тканей, обоев и т.д.


[Закрыть]
с рисунком «Клубничный вор», люстра, увитая бронзовыми кувшинками, и три английских витража с Тристаном и Изольдой (преподнесен любовный напиток в рубиновой чаше; влюбленные, Тристан на одном колене, Изольда тоскует по нему, каскад золотистых волос – их трудно изобразить на стекле: выходит какая-то оплывшая метелка; Изольда одна, унылая, в пурпурных одеждах, рядом арфа).

Планировка и убранство осуществлялись под надзором бабушки Аделии. Она умерла до моего рождения; насколько я слышала, она – железная рука в бархатной перчатке, и воля у неё – тверже костепилки. А ещё она была Культурным человеком, что давало ей определенное моральное преимущество. Не то что сейчас; люди тогда думали, что Культура делает вас лучше. Верили, что она может возвысить; ну, то есть женщины в это верили. Они ещё не видели Гитлера в опере.

Девичья фамилия Аделии была Монфор. Девушка из хорошей семьи, – по крайней мере, по стандартам Канады: второе поколение англичан из Монреаля, породнившихся с французскими гугенотами. Когда-то Монфоры преуспевали – заработали на железных дорогах, – но из-за рискованных спекуляций и собственной инерции уже катились по наклонной. Поэтому, когда время стало поджимать, а подходящий муж все не объявлялся, Аделия вышла замуж за деньги – грубые деньги, пуговичные. Предполагалось, что она их рафинирует – как масло.

(Она не выходила замуж – её выдали, объясняла Рини, раскатывая тесто для имбирного печенья. Обо всем договорились родные. Обычная практика в таких семьях, и кто решится утверждать, что это лучше или хуже собственного выбора? Аделия Монфор выполнила свой долг, и ей ещё повезло: она засиделась в девках – ей, должно быть, стукнуло двадцать три, а в те времена это было уже чересчур.)

У меня есть фотография деда и бабушки, сделанная вскоре после свадьбы, – в серебряной рамке с цветами вьюнка. Они сфотографировались на фоне бархатного занавеса с бахромой и двух папоротников на подставках. Бабушка Аделия сидит откинувшись в кресле: красивая женщина с тяжелыми веками, на ней пышное платье, в глубоком кружевном вырезе – длинная двойная нитка жемчуга, руки вялы, точно выпотрошенные куры. Дедушка Бенджамин сидит за ней в официальном костюме, солидный, но смущенный, будто его нарядили специально для этого случая. Оба словно затянуты в корсеты.

В подходящем возрасте, лет в тринадцать-четырнадцать, я фантазировала про Аделию. Глядя ночью в окно, на лужайки и посеребренные луной клумбы, я словно видела, как она в белом кружевном платье задумчиво бредет по саду. Я придумала ей томную, пресыщенную, слегка насмешливую улыбку. А потом и любовника. Они встречались у оранжереи, давно заброшенной: мой отец не интересовался теплицами с апельсинными деревьями. Но в воображении я оранжерею возродила и насадила цветами. Орхидеями или камелиями… (Про камелии я читала, но никогда их не видела.) Бабушка с любовником исчезали в оранжерее – и делали что? Я не знала.

На самом деле у Аделии не было шансов завести любовника. Слишком мал городок, слишком провинциальны нравы, а Аделии было что терять. Она была не дура. Кроме того, не имела собственных денег.

Как хозяйка и домоправительница Аделия полностью устраивала Бенджамина Чейза. Она гордилась своим вкусом, и дедушка на неё полагался – помимо прочего, из-за её вкуса он и женился. Ему стукнуло сорок; он усердно трудился, чтобы сколотить состояние, и теперь хотел вкусить плодов богатства: молодая жена следила за его гардеробом и насмехалась над его манерами. Он по-своему тоже хотел Культуры – хотя бы конкретных её свидетельств. Хотел настоящий фарфор.

И получил его, а в придачу – обеды из двенадцати блюд: в начале трапезы – сельдерей и соленые орешки, под конец – шоколадные конфеты. Консоме, тефтели, жюльен, жаркое, сыр, фрукты, тепличный виноград в многоэтажной хрустальной вазе. Теперь мне кажется – еда, как в вагоне-ресторане. Или на океанском лайнере. В Порт-Тикондерогу приезжали премьер-министры – в городе тогда жили несколько известных промышленников, чью поддержку очень ценили политические партии – и эти премьер-министры останавливались в Авалоне. В библиотеке в позолоченных рамках висели фотографии дедушки Бенджамина с тремя сменившими друг друга премьер-министрами – сэром Джоном Спэрроу Томпсоном, сэром Маккензи Бауэллом, сэром Чарлзом Таппером[7]7
  Сэр Джон Спэрроу Томпсон занимал пост премьер-министра Канады в 1892 – 1894 гг., сэр Маккензи Бауэлл – в 1894 – 1896 гг., сэр Чарлз Таппер – в 1896 г.


[Закрыть]
. Видимо, им пришлись по душе здешние обеды.

Аделии следовало эти обеды придумать и заказать, а потом скрывать, как она сама их поглощает. По обычаю, при гостях она лишь ковырялась в еде: жевать и глотать – такая плотская вульгарность. Думаю, после обеда ей в комнату приносили полный поднос. И она ела прямо руками.

Строительство дома закончилось в 1889 году, тогда же Аделия нарекла его Авалоном. Название взяла из Теннисона:

 
Остров Авалон,
Где не бывает ни дождя, ни снега,
Ни воющего ветра. Он лежит
Весь в зелени, счастливый и прекрасный,
В густых садах и рощах утопая…[8]8
  Альфред Теннисон (1809 – 1892) – знаменитый английский поэт-викторианец. Приведенные строки – цитата из его цикла поэм о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола «Королевские идиллии» (1859 – 1885). Пер. В. Лунина.


[Закрыть]

 

Эти строки напечатали на рождественских открытках Аделии слева внутри. (По английским стандартам, Теннисон уже устарел: набирал популярность Оскар Уайлд – среди молодежи, по крайней мере; но ведь в Порт-Тикондероге все несколько устарело.)

Люди – горожане – над стихами, должно быть, посмеивались: даже те, что со светскими претензиями, называли бабушку Её Светлость или Герцогиня, однако, не получив приглашения, были безутешны. Об открытке они, наверное, говорили: Да, с дождём и снегом ей не повезло. Может, поговорит об этом с Богом. А на фабриках, наверное, так: Ты видал в округе густые сады, кроме как у неё под юбкой? Я их манеру знаю – не думаю, что она сильно изменилась.

Аделия, конечно, морочила голову, но, по-моему, не только в этом дело. В Авалон король Артур отправился умирать. Судя по выбранному названию, Аделия чувствовала себя в безысходном изгнании: усилием воли она могла вызвать к жизни фальшивое факсимиле острова блаженства, но реальность была иной. Аделия хотела стать хозяйкой салона, жить среди художников, поэтов, композиторов, ученых и всех прочих, как её троюродные братья в Англии, к которым она ездила, когда в семье ещё водились деньги. Восхитительная жизнь с просторными лужайками.

Но в Порт-Тикондероге таких людей днём с огнем не найти, а путешествовать Бенджамин отказывался. Нельзя оставлять без присмотра фабрики, говорил он. Скорее всего, просто не хотел, чтобы насмехались над пуговицами, чтобы перед ним лежали столовые приборы неведомого назначения и чтобы Аделии стало за него стыдно.

Аделия не решалась отправиться без него – ни в Европу, ни ещё куда-нибудь. Слишком велико искушение не возвращаться домой. Сдутым дирижаблем плыть, постепенно растрачивая деньги, лёгкой добычей для негодяев и прохвостов, исчезая в топи неприличных тем для разговора. С таким декольте она могла оказаться влюбчивой.

Помимо прочего, Аделия увлекалась скульптурой. По бокам оранжереи стояли два каменных сфинкса (мы с Лорой часто сидели на них верхом); из-за каменной скамьи на нас с вожделением взирал резвящийся фавн с торчащими ушами и огромной виноградной гроздью на причинном месте, точно фирменным знаком; а возле пруда сидела нимфа – скромная девушка с юными грудками, туго скрученные мраморные волосы падают на плечо, а ножкой она пробует воду. Мы там ели яблоки, наблюдая, как золотая рыбка пощипывает ей пальчики.

(Эти скульптуры считались «подлинниками», только подлинниками чего? И как они попали к Аделии? Подозреваю, не обошлось без мошенничества: сомнительный европейский посредник купил их за бесценок, подделал происхождение, за большие деньги сплавил их за океан, а разницу прикарманил, справедливо решив, что богатая американка – думаю, так он её называл, – ничего не поймет.)

Семейное надгробие с двумя ангелами тоже замыслила Аделия. Она хотела, чтобы дедушка перенес туда прах своих предков, чтобы получилась как бы династия, но у дедушки так и не дошли руки. И получилось, что первой там похоронили её.

Вздохнул ли дедушка Бенджамин с облегчением, когда Аделия умерла? Должно быть, он устал от сознания, что не отвечает её строгим требованиям, хотя сомнений нет: он восхищался ею, почти благоговел. К примеру, не позволил ничего менять в Авалоне: не перевесили ни одной картины, ничего из мебели не переставили. Возможно, дом он считал настоящим памятником ей.

И потому нас с Лорой воспитывала она. Мы выросли в её доме – в её представлении о себе, иными словами. И в её представлении о том, какими нам следует стать. Её на свете уже не было, и спорить было не с кем.

Мой отец был старшим из трёх сыновей. Все получили имена в соответствии с понятиями бабушки о благородных именах: Норвал, Эдгар и Персивал. Артуровские веяния с примесью Вагнера.

Полагаю, братьям стоило радоваться, что они не стали Ульриком, Зигмундом или Утером. Дедушка Бенджамин души не чаял в сыновьях и мечтал, что те изучат пуговичный бизнес, но у Аделии имелись более возвышенные цели. Она определила сыновей в Тринити-колледж в Порт-Хоуп, где их не испортит Бенджамин со своими станками. От денег мужа была польза, это она ценила, но предпочитала закрывать глаза на их источник.

Сыновья приезжали домой на летние каникулы. В частной школе, а затем в университете они научились добродушно презирать отца, не умевшего читать по латыни – даже так плохо, как они. Они говорили о людях, которых он не знал, пели песни, которых он никогда не слышал, рассказывали анекдоты, которых он не понимал. В лунные ночи они плавали на его яхте «Наяда» – очередной тоскливый готицизм Аделии. Они играли на мандолине (Эдгар) и банджо (Персивал), украдкой пили пиво и путали снасти, а отцу приходилось распутывать. Сыновья разъезжали по округе на одном из двух новых отцовских автомобилей, хотя местные дороги по полгода никуда не годились: сначала снег, потом слякоть, потом пыль – особо не поездишь. Ходили слухи о каких-то прошмандовках, с которыми путались два младших брата, и о каких-то деньгах, – что ж, вполне пристойно откупиться от этих леди, чтобы они привели себя в порядок, никто ведь не хотел, чтобы вокруг ползало множество незаконнорожденых Чейзиков; но девушки были не из нашего города, поэтому братьев никто не осуждал, скорее, наоборот – мужчины, по крайней мере. Люди посмеивались над ними, но не слишком: их считали вполне серьёзными и притом свойскими. Эдгара и Персивала звали Эдди и Перси, а вот моего отца, более робкого и важного, всегда называли Норвал. Все они были красивыми юношами, немного повесами, как и полагается в юности. А вообще, что значит «повеса»?

– Они были негодники, – сказала мне Рини, – но не негодяи.

– А какая разница? – спросила я.

– Надеюсь, ты никогда не узнаешь, – вздохнула она.

Аделия умерла в 1913 году от рака – неупоминаемого, и потому, скорее всего, гинекологического. В последний месяц её болезни кухарке в помощь пригласили мать Рини, а вместе с ней и саму Рини – ей тогда было тринадцать, и все это произвело на неё тягостное впечатление. «Такие сильные боли, что приходилось каждые четыре часа колоть морфий, тут медсестры сидели круглосуточно.

Но она не хотела лежать в постели, крепилась. Все время на ногах, екрасно одета, как раньше, хотя понятно было, что она уже не в воем уме. Я видела, как она бродит по саду в чем-то бледном и в большой шляпе с вуалью. Отлично держалась, а мужеству её могли позавидовать многие мужчины, вот она какая была. В конце её стали привязывать к кровати – для её же пользы. Ваш дедушка был убит, из него просто все соки это высосало». Потом, когда я стала менее чувствительна, Рини внесла в свой рассказ сдавленные крики, стоны и предсмертные обеты; чего она добивалась, осталось для меня загадкой. Может, хотела, чтобы и я проявляла такую же стойкость – то же презрение к боли, то же терпение, или она просто наслаждалась душераздирающими подробностями? Без сомнения, и то, и другое.

Когда Аделия умерла, три мальчика уже выросли. Тосковали они по матери, оплакивали её? Конечно. Разве можно было не испытывать благодарность за её бесконечную заботу? Однако она держала их на коротком поводке – крепко, как только умела. Когда мать зарыли в землю, они, должно быть, почувствовали себя свободнее.

Все трое не хотели заниматься пуговичным бизнесом: они унаследовали от матери презрение к нему, не унаследовав, правда, материнского реализма. Что деньги не растут на деревьях, они знали, и притом имели ряд соображений насчет того, где же деньги в таком случае растут. Норвал – мой отец – решил, что лучше всего изучить юриспруденцию и со временем заняться политикой: у него были планы по переустройству страны. Двое других хотели путешествовать: как только Перси закончил колледж, они собрались в Южную Америку на поиски золота. Их манила открытая дорога.

А кто же тогда возглавит фабрики Чейзов? Выходит, не будет никаких «Чейза и Сыновей»? И зачем тогда трудился не покладая рук Бенджамин? К тому времени он убедил себя, что делал это из каких-то иных, высших соображений, помимо своих стремлений, своих желаний. Он породил наследие и хотел передавать его дальше, от поколения к поколению.

Думаю, в речах отца за обедом, за бокалом портвейна, не единожды звучали нотки упрека. Но юноши упорствовали. Если молодые люди не хотят посвятить жизнь изготовлению пуговиц, их не заставишь. Они не собирались огорчать отца – во всяком случае, намеренно, – но взваливать на плечи тяжелую изматывающую ношу мирского им тоже не хотелось.

Приданое

Новый вентилятор уже куплен. Детали прислали в большой картонной коробке, и Уолтер его собрал. Приволок набор инструментов и все прикрутил куда надо. А закончив работу, сказал:

– Теперь она в порядке.

Старые лодки для Уолтера – женского рода, как и сломанные автомобильные моторы, перегоревшие лампы и радиоприемники – самые разные вещи, которые искусный мужчина с инструментами починит, и они заработают как новые. Почему меня это так обнадеживает? Может, в детском, доверчивом закоулке сознания я уверена, что Уолтер, вытащив клещи и гаечный ключ, может починить и меня.

Большой вентилятор установили в спальне. Старый же я снесла вниз, на веранду, и он теперь дует мне в шею. Ощущение приятное, только нервирует: будто на плечо мягко легла холодная воздушная рука. Так я и сижу за деревянным столом, проветриваюсь и скриплю пером. Нет, неправильно: перья больше не скрипят. Слова гладко и почти беззвучно текут по странице – трудно только выгонять их по руке, выдавливать из пальцев.

Уже почти сумерки. Ни ветерка, журчанье порогов, что омывает сад, – как долгий вздох. Голубые цветы растворились во мгле, красные почернели, а белые сверкают, фосфоресцируют. Тюльпаны сбросили лепестки, и торчат только голые пестики – черные, похожие на хоботки, эротичные. Пионам почти конец: стоят неряшливые и поникшие, будто мокрые носовые платки; зато распустились лилии и флоксы. Жасмин осыпался, и трава под ним покрыта белым конфетти.

В июле 1914 года моя мать вышла замуж за моего отца. Учитывая обстоятельства, мне казалось, этому требуются пояснения.

Больше всего я рассчитывала на Рини. В том возрасте, когда начинаешь интересоваться подобными вещами, – десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать лет – я частенько сидела на кухне и взламывала Рини, точно замок.

Ей не было семнадцати, когда она насовсем пришла работать в Авалон из домика на южном берегу Жога, где жили фабричные. Она шотландка и ирландка, говорила Рини, – не католичка, конечно, добавляла она, подразумевая, что таковыми были её бабки. Вначале Рини была моей няней, но после множества приходов и уходов слуг она стала для нас всем на свете. Сколько ей было лет? Не твоего ума дело. Достаточно стара, и лучше вас понимаю, что к чему. Хватит об этом. Когда мы слишком приставали с расспросами о её жизни, Рини замыкалась. Я себе самой дорога, говорила она. Какой скромностью это казалось мне тогда. Какой скупостью – сейчас.

Но она знала наши семейные байки – по крайней мере некоторые. Её рассказы зависели от моего возраста, а также от степени её расстройства. Но я все же собрала немало фрагментов и смогла воссоздать прошлое; должно быть, результат похож на реальность не больше, чем мозаичный портрет на оригинал. Впрочем, реализм меня не привлекал: я жаждала ярких картин с четкими контурами, лишенных двусмысленности, – этого хотят все дети в историях о родителях. Почтовых открыток.

Отец сделал матери предложение (говорила Рини) на катке. Выше порогов на реке была бухточка, старая мельничная запруда, – течение там было слабее. В холодные зимы вода замерзала достаточно прочно, чтобы кататься на коньках. Здесь молодежь из церковных школ устраивала свои сборища, которые назывались не сборищами, а прогулками.

Мать была методисткой, а отец – англиканцем; то есть социально она была ниже его, – в то время с такими вещами считались. (Будь Аделия жива, она не допустила бы этого брака, решила я позже. Для неё мать стояла слишком низко на социальной лестнице и, кроме того, была слишком скромна, слишком серьёзна, слишком провинциальна. Аделия отослала бы отца в Монреаль или свела бы со светской девицей. Получше одетой.)

Мать была молода, всего восемнадцать, но, говорила Рини, не глупа и не легкомысленна. Она работала учительницей: в то время можно было учить, если тебе ещё нет двадцати. Ей не надо было работать: её отец был главным юристом предприятий Чейза, и жили они в достатке. Но, как и её мать, умершая, когда дочери было девять, моя мать всерьёз относилась к религии. Она верила, что нужно помогать тем, кому меньше повезло в жизни. Она взялась учить бедняков – вроде миссионерства такого, восхищенно говорила Рини. (Рини часто восхищалась теми поступками матери, которые самой Рини казались глупостью. А бедных, среди которых выросла, она считала лентяями. Их можно учить до посинения, говорила она, только это обычно как в стену лбом биться. Но твоя мать, благослови Господь её душу, никогда этого не понимала.)

Есть снимок матери в педагогическом училище в Лондоне, провинция Онтарио. На фотографии ещё две девушки; все три стоят на крыльце училища и смеются, сплетя руки. По бокам снежные сугробы, с крыши свисают сосульки. На маме котиковая шубка, из-под шапочки выбиваются пряди прекрасных волос. Должно быть, она тогда уже носила пенсне, сменившееся совиными очками, которые я помню: мать рано стала близорукой, но на фотографии пенсне нет. Одна ножка в обшитом мехом ботинке выставлена вперед, лодыжка кокетливо повернута. У неё смелое, даже отважное выражение лица, как у мальчишки-пирата.

Окончив училище, она уехала преподавать далеко на северо-запад, в глушь, где в местной школе был всего один класс. Она пережила настоящий шок – страшная нищета, невежество и вши. Детей зашивали в нижнее белье осенью, а весной распарывали – это самая отвратительная деталь, что я помню. Конечно, говорила Рини, такой леди, как твоя мать, там было не место.

Но мать чувствовала, что делает нечто полезное, помогает – пусть лишь нескольким несчастным детям, или надеялась, что это так; а потом наступили рождественские каникулы, и она приехала домой. Все обратили внимание на её бледность и худобу и сочли, что ей не хватает румянца. Вот так она оказалась на катке, на льду замерзшей бухточки, в обществе моего отца. И он, опустившись на одно колено, сначала зашнуровал ей ботинки.

Они были знакомы и раньше – через отцов. Бывало, чинно встречались. Оба играли в последнем садовом спектакле Аделии: он Фердинанда, а она Миранду в выпотрошенной версии «Бури», где осталось минимум секса и Калибана. Рини рассказывала, что мама была в желто-розовом платье и с венком из роз, и она так сладостно произносила слова – прямо ангел. И как хорош тот новый мир, где есть такие люди[9]9
  Пер. М. Донского.


[Закрыть]
. И этот плывущий взгляд её сияющих чистых близоруких глаз. Понятно, как все началось.

Отец легко мог найти невесту с деньгами, но, судя по всему, хотел верную подругу, на которую можно положиться. Несмотря на веселый нрав – оказывается, он когда-то обладал веселым нравом, – отец был серьёзным юношей, говорила Рини, подразумевая что иначе мать бы ему отказала. Они оба, каждый по-своему, были искренни, хотели чего-то добиться, изменить мир к лучшему. Какие заманчивые, какие опасные мысли!

Они объехали каток несколько раз, и отец предложил маме выйти за него замуж. Думаю, он это сделал довольно неуклюже, но в то время неуклюжесть мужчины считалась признаком искренности. Их плечи и бедра соприкасались, но друг на друга они не взглянули: катились бок о бок, правые руки скрещены впереди, левые – за спиной. (В чем тогда была мама? Рини и это знала. Синий вязаный шарф, шотландский берет и вязаные перчатки в тон. Мама сама их связала. Темно-зеленое зимнее полупальто. В рукаве носовой платок – она его никогда не забывала, в отличие от некоторых знакомых Рини.)

Что сделала моя мать в этот ответственный момент? Не поднимая глаз, она рассматривала лед. Она не ответила сразу. Это означало: да.

Вокруг заснеженные камни и белые сосульки – все белым-бело. Под ногами лед, тоже припорошенный белым, а под ним речная вода, водовороты и подводные течения, темная вода, но незримая. Так представляла я те времена – до нашего с Лорой рождения – чистыми, невинными, с виду надежными, но под ногами все же – тонкий лед. Подспудно потихоньку бурлило невысказанное.

Потом кольцо, объявления в газетах, а когда мама вернулась, выполнив свой долг и закончив учебный год, – официальные чаепития. Они были роскошны: сэндвичи со спаржей, сэндвичи с водяным крессом, три вида пирожных – светлые, темные, фруктовые; серебряные чайные сервизы, розы на столе – белые или розовые, ну, может, бледно-желтые – только не красные. Красные розы для помолвок не годятся. Почему? Вырастешьузнаешь, сказала Рини.

Потом приданое. Рини с удовольствием перечисляла вещи: ночные рубашки, пеньюары, какое на них было кружево, наволочки с монограммами, простыни и нижние юбки. Она вспоминала буфеты, комоды, бельевые шкафы, какие вещи туда аккуратно складывались. И ни слова о телах, что со временем облачатся в эти ткани: в представлении Рини, свадьбы – прежде всего вопрос одежды. По крайней мере, у меня сложилось такое впечатление.

Потом надо было ещё составить список гостей, написать приглашения, выбрать цветы и так далее – до самой свадьбы.

А потом, после свадьбы, началась война. Любовь, замужество, затем катастрофа. По версии Рини, это было неизбежно.

Война началась в августе 1914 года, вскоре после свадьбы моих родителей. Все три брата тут же добровольно поступили на военную службу – без вопросов. Невероятно, если вдуматься – без вопросов. Есть фотография великолепной троицы в военных формах: что-то наивное в насупленных бровях, усы еле пробиваются, беззаботные улыбки и решительные взгляды – изображают солдат, которыми пока не стали. Отец – самый высокий. Эта фотография всегда стояла у него на письменном столе.

Они вступили в Королевский Канадский полк, куда из Порт-Тикондероги шли все. Почти сразу же их отправили на Бермуды для усиления размещенного там британского полка, и первый год войны они маршировали на парадах и играли в крикет. Но, судя по письмам, рвались в бой.

Дедушка Бенджамин жадно читал эти письма. Время шло, ни одна из сторон победу не одерживала, и он все больше нервничал и сомневался. Все шло не так, как надо. По иронии судьбы, бизнес его процветал. Дедушка недавно ввел целлулоид и резину – для пуговиц то есть; политические контакты, появившиеся благодаря Аделии, позволяли дедушкиным фабрикам получать военные заказы во множестве. Дедушка оставался честен, как всегда, и никогда не поставлял заведомо негодный товар – в этом смысле он не наживался на войне. Но нельзя сказать, что совсем не нажился.

Война для пуговичного производства полезна. На войне теряется куча пуговиц, и их нужно возмещать – целыми коробками, целыми грузовиками. Пуговицы разбивались на мелкие кусочки, их затаптывали в землю, они плавились в огне. То же самое с нижним бельем. С финансовой точки зрения война – сверхъестественный костер, алхимический пожар, и дым его стремительно обращается в деньги. Во всяком случае, для моего деда. Но это не радовало ему душу и не поддерживало в нём чувство правоты, как оно случилось бы, будь он помоложе и посамодовольнее. Он хотел, чтобы сыновья вернулись. Хотя пока ничего опасного не происходило: сыновья оставались на Бермудах и маршировали на солнышке.

Сразу после медового месяца (проведенного в Фингер-Лейкс, штат Нью-Йорк) мои родители, ещё не обзаведшись собственным домом, поселились в Авалоне, и мама осталась там вести дедово хозяйство. Прислуги было мало: те, кто поздоровее, работали на фабрике или ушли в армию; кроме того, хозяева Авалона понимали что должны показывать пример, сократив расходы. Мать настаивала на простой пище: тушеная говядина по средам, запеченные бобы в воскресный ужин, что вполне устраивало деда. К деликатесам Аделии он так и не привык.

В августе 1915 года Королевский Канадский полк вернули назад в Галифакс, чтобы подготовить к отправке во Францию. Полк находился в порту около недели – запасались продовольствием, вербовали новобранцев и меняли тропическую военную форму на теплое обмундирование. Личному составу выдали винтовки Росса, которые позже увязли в грязи, оставив солдат беспомощными.

Мама на поезде поехала в Галифакс провожать отца. Поезд был набит военными, все спальные места заняты, и она всю дорогу сидела. В проходах торчали ноги, узлы, плевательницы, кто-то кашлял, кто-то храпел – явно пьяным храпом. Мама глядела на юные лица вокруг, и война становилась чем-то реальным – не идеей, а физическим присутствием. Её молодого мужа могли убить. Его тело могло исчезнуть, разорванное на куски, принесенное в жертву, которая – теперь это стало ясно – неизбежна. С этим осознанием пришли отчаяние и сжимающий сердце ужас, но одновременно – я в этом уверена – и суровая гордость.

Не знаю, где мои родители жили в Галифаксе и как долго. В респектабельном отеле или в дешевой гостинице, а может, и в ночлежке – жилье тогда было нарасхват. Несколько дней, одну ночь или всего пару часов? Что произошло между ними, что они говорили? Думаю, ничего необычного, но все-таки что? Уже не узнать. Затем пароход – «Каледония» – отчалил с полком на борту, и мама вместе с другими женами стояла на пристани и со слезами на глазах махала вслед. Хотя, может, и без слез: она сочла бы это слабостью.

Где-то во Франции, Не могу описать, что здесь происходит, писал отец, и потому не буду пытаться. Мы можем только верить, что в результате этой войны все станет лучше, и цивилизация будет спасена. Человеческие потери (здесь слово вымарано) бесчисленны. Раньше я и не догадывался, на что способны люди. То, что приходится выносить, выше (слово вымарано). Я каждый день вспоминаю вас всех, и особенно тебя, моя дорогая Лилиана.

Мать развила в Авалоне бурную деятельность. Она верила в общественное служение и считала, что следует засучить рукава и помочь армии. Так был организован «Кружок поддержки» – он собирал деньги, устраивая благотворительные базары. На вырученные средства покупались табак и конфеты для солдат. На время базаров распахивались двери Авалона, отчего (по словам Рини) страдал паркет. Помимо базаров, члены кружка каждый вторник вязали в гостиной вещи для бойцов; начинающие – салфетки, уже поднаторевшие вязальщицы – шарфы, а самые опытные – шлемы и перчатки. Вскоре к ним прибавились ещё добровольцы, которые работали по четвергам, – женщины постарше и попроще, жившие на юге от Жога, они могли вязать даже во сне. Они вязали детскую одежду для армян – говорили, что они голодают, – и для некой организации под названием «Зарубежные эмигранты». После двух часов вязания в гостиной подавали скромный чай, а Тристан и Изольда утомленно взирали сверху.

Когда в городе стали появляться искалеченные солдаты – на улицах и в госпиталях ближайших городов (в Порт-Тикондероге своей больницы ещё не было), мать их навещала. Она выбирала самые тяжелые случаи – мужчин, которые (так говорила Рини) вряд ли победили бы в конкурсе красоты; после этих посещений мать возвращалась домой потрясенная и обессиленная, а иногда даже плакала на кухне за чашкой какао, приготовленного Рини. Мать не щадила себя, рассказывала Рини. Гробила свое здоровье. Выбивалась из сил, и это при том, что была в положении.

Как добродетельно было тогда выбиваться из сил, не щадить себя, гробить здоровье! Никто не рождается таким самоотверженным: это достигается жесткой самодисциплиной, подавлением природных инстинктов. Сейчас секрет этого, видимо, утерян. А может, я и не пыталась, пострадав от того, как это сказалось на матери.

Что до Лоры, то и она самоотверженной не была. Совсем нет. Она была тонкокожей, а это совсем другое.

Я родилась в начале июня 1916 года. Вскоре после этого при артиллерийском обстреле под Ипром погиб Перси, а в июле на Сомме[10]10
  Операция на реке Сомма (1 июля – 18 ноября 1916 г.) стала одной из крупнейших операций за всю Первую мировую войну. В результате неё войскам Антанты удалось овладеть некоторыми важными позициями, однако за четыре с половиной месяца решительного успеха не добилась ни одна из сторон.


[Закрыть]
убили Эдди. Во всяком случае, решили, что он мертв: там, где его в последний раз видели, зияла огромная воронка. Мать тяжело перенесла эти известия, но ещё тяжелее было деду. В августе у него случился инсульт, и дед с трудом говорил и все забывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю