355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кононенко » Сумерки » Текст книги (страница 3)
Сумерки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:10

Текст книги "Сумерки"


Автор книги: Максим Кононенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Целая стена – штук сто, или даже больше. Так вот:

С ума сойти можно – до чего достают. И сделать ничего нельзя – откроешь глаза: летать перестал, зайки пропали, шум какой-то, возня...

Закроешь тут же – и опять лети-и-ишь, зайки прыгают себе, сушняк долбит, башка гудит. О-ой, а темно-то как! Ну так вот, зайки прыгают и мешают, но это еще ничего. А тут как подумаешь – где я? кто я? что я?

– так вот это хуже заек в тыщу раз. И что, казалось бы, тут думать спать бы, а вот думаешь, как дурак, и не спишь. И ни черта придумать не можешь, час думаешь, два – а часы все стоят и стоят, тикают по-своему, по-часовьи, капают на мозги, но стоят. А зайки так в такт часам:

вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-... Да. К зайкам не прижмешься. Они вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. А ты лежишь-лежишь, хочешь-хочешь, ждешь-ждешь, а нету. Тут сон снится: пашня, ЛЭП, бородинским хлебом пахнет, как в детстве. Идешь ты по пашне, руки в карманах, смотришь на небо, бабочек ловишь. Слева – трактор, справа – лесополоса, спереди – идет навстречу человек с хвостом. И не идет даже, а едет на этом своем хвосте, а тебе так хорошо, так хорошо, как будто у него и нет никакого хвоста, и внутреннего протеста у тебя не рождается, и за посевную ты спокоен. А он ближе – Здравствуйте, юноша, что, бабочек ловите? И ты их тут же ловишь-ловишь, ловишь-ловишь – чтоб не стыдно было, что на небо смотрел. И краснеешь, как девушка. А он улыбается тебе отечески, прищуривает глазки, как прям Ленин, пальчиком у-тю-тю-тю-тю, и под землю проваливается. Ты к дырке подходишь, смотришь – там глубоко-глубоко, жарко и смрадно. И зайки прыгают. Потом всех бабочек отпускаешь, бросаешь их в небо, чтоб летели – и дальше идешь. А зайки с тобой рядом прыгают, и штиль, и спокойно, и граница на замке, и она не слышит ничего. И жалко. И страшненько.

10

Тем временем Изя с Ильичем совершили невозможное – они пробрались-таки в "Бочонок" с минимальными потерями, среди которых были пара пуговиц и растрепанная прическа учителя.

Взяли по три. Дубовые, или во всяком случае, кажущиеся таковыми столы, все в темных пятнах, лужах, полумрак. Полусумрак. Сели напротив, лицом к лицу. Знаете, Изя, ведь никакого просвета не видно. Все пьем, пьем, не в силах прерваться и подумать – а то ли мы пьем? Вот, пиво это (признаться, читатель, это было мало похоже на пиво), тот ли это нектар, которого жаждет сейчас душа? А какого нектага жаждет твоя мудацкая душа? Ну, я не знаю, Изя, ну... Не знаешь – не говоги. Не знаешь, что делать – не делай ничего. Выпей сначала, пгежде чем гассусоливать. Да, я выпил... Выпей еще. Хорошо, хорошо, вот еще... Ты издеваешься надо мной, гой? Кто так пьет? Смотги: с этими словами Изя опрокинул в себя поллитровую кружку мутного напитка, причем за то время, пока тот вливался в его глотку, дантист не сделал ни одного глотка

– как будто в уборную выплеснул. Громко рыгнув, ювелир сверкнул на Ильича суровыми еврейскими очами и дополнительно грозно икнул. Что пгизадумался? Пей! Ильич робко поднял кружку, посмотрел на свет, словно пытался рассмотреть там, внутри маленьких юрких рыбок среди цветных камешков, глубоко вздохнул, плюнул и с каким-то торжествующим вскриком впился в стеклянный берег недогазированного чуда интеллигентскими своими губищами. Он был добросовестен, этот провинциальный учитель, он был мужик, он был браток – он просто высосал поллитра безобразия несколькими судорожными глотками и не отрываясь от кружки. Смог. Теперь главное – продержаться, лихорадочно думал он, теперь главное – не сболтнуть лишнего. Хотя что, собственно, такого лишнего мог сболтнуть он жителю вокзалов и подземных переходов? Да в сущности ничего. Еще:

невозмутимый голос сапожника прервал установившуюся было неловкую паузу. Еще газ, но тепегь по хогошему. Помилуйте, Изя, куда уж еще лучше?

Уж не хотите ли вы, чего доброго, разбавить этот божественный напиток вульгарной водкой? Нет, нет, я это пить не могу и не буду, что вы, мне плохо будет, я не привык, я не такой... Послушай сюда, литегатог, ты чмо. Ты не видел в своей ничтожной жизни ничего, я пгосто увеген – ты даже бабы голой не видел. Но позвольте, Изя... Ты не жил на вокзале, не спал на бетонных плитах, когда по тебе бегают кгысы, ты не собигал в угнах стеклопосуду и тебя не били потные гопники. Если ты не хочешь егша – дело твое, но я совсем, слышишь, совсем пегестаю тебя уважать, вождь пголегагиата. Вы обижаете меня, Изя, ну зачем вы меня так обижаете, я выпью с вами ерш, но ведь вы не можете говорить так уверенно о том, чего не знаете и знать не можете. К тому же я, к вашему сведению, был женат, причем не однократно, а дважды, а мои литературные познания позволяют мне утверждать, что о жизни я знаю достаточно много. Выпили (не проболтаться, не сказать лишнего). Что, что ты можешь знать из своих книжек, гой? Или твой Ги Де спал на бетоне? Магиэтта Шагинян спала? Или, может быть, они спали там вместе? А может ты в Сокольниках по воскгесеньям стеклотагу собигаешь? Что это ты так похогошел? Выпей еще. Выпили и еще. Александр Ильич долго хватал позеленевшими губами воздух, словно умирающая рыба, потом засунул в эти губы трясущуюся сигарету и глубоко задымил. Взгляд его мутнел не по минутам, а по секундам, Изя же был прекрасен, как божий свет. Н-да, академик, ненадолго тебя хватило... Кажись, помгешь ского. (не... не хоте... не могу...

мне нельзя так мно...) Что-что? Исповедоваться хочешь? Каяться будешь?

Смотги, помгешь непокаявшись, уложат тебя в железный ящик во двоге оттуда ни в ад, ни в гай, а на мыловагенный завод одна догога. (не могу... молчу... нельзя... отды... шаться...) Замечательно. Будем лечить. Сестга, зажим. Изя извлек из недр своей непонятной одежды картонку с лозунгом "Сода питьевая" и всыпал изрядную дозу в последнюю, третью кружку ерша, так и не осиленную Ильичем до конца. Пей! (не могу...) Пей!! (не...) Пей!!! Ну зачем же так стучать по столу-то? Несчастный литературовед не допил и до половины, как вдруг цвет лица его чудодейственным способом изменился с красного на синий. Ильич повернулся, рухнул на колени и... Ну, и понятно, что. Он находился в коленопреклоненной позе минут пять, покуда отзывчивый дантист не помог ему подняться на нетвердые ноги. Уйдемте отсюда, уйдемте, я не могу здесь больше... Ожил, – с удовлетворением отметил ювелир, – Что ж, почему бы и не уйти? Пгавда, нехогошо уходить так сгазу, но кто же знал, что пгостой егш так стганно подействует на этого дугака.

Они вышли в грязноту и сыроту ленинбургской ночи и растворились в ближайшем сквере-скверике-скворечнике. Старый, но благородный и совершенно твердо стоящий на нищих ногах Изя бережно поддерживал молодого, интеллигентного и абсолютно, безапеляционно пьяного Александра Ильича, фамилию которого, как и фамилии всех наших героев впоследствии установит следствие.

Пути их было до третьей скамейки в левом проходе (на первых двух уже устроились на ночь так же безвременно покинувшие гостеприимный и гостевыгонный бар). Изя отпустил Ильича, который с грохотом и стоном обрушился на видавшее многое деревянное сиденье, потом опустился сам.

Сволочь ты, Ильич, бестолковая, я в пивнике уж лет восемь не был. Посидел, называется. Кгужка пива и две кгужки егша – ну это же не сегьезно. А, литегатуга? Че молчишь? Изя, оставьте меня в покое... Ты всю жизнь свою дугацкую в покое. Библиотека и стагая мама. Ты хоть улицу на кгасный свет когда-нибудь пегешел? Изя, вы не понимаете... Я не понимаю?! А по выходным ты, небось, на кагуселях в пагке катаешься, а?

Или по догожкам ходишь, на листья пгошлогодние смотгишь? Я... Вы оставите меня в покое, если я скажу? (нет... я не скажу...) Что ты можешь сказать, литегатуга? Изя, я... (нет... зачем... нельзя...) Говоги!

Я... Я убиваю, Изя. Кого, тагаканов на квагтиге у мамы? Еще бы, если она неделями не выносит мусог. Нет, (нет...) я убиваю людей... девушек... (нельзя... же...) Я... я подкарауливаю их на дорожках, убиваю, и... (нет... поздно...) и... отрезаю им головы.

11

Он вернулся поздно. Ленинград как всегда спас его от похмелья, вылечил голову и просветлил разум. Все в нем было по-прежнему. Все было по-прежнему спокойно и неторопясь. Тебе звонила та подруга. Какая подруга? Ну та, вчерашняя. Стрелку забила – на Финляндском вокзале, завтра, там на столе все написано. Черт, это еще...

12

А что с того, что вот они сидят рядом на этой скамейке, курят и молчат? Что с этого Ленина, что с этого вокзала и со всей этой Финляндии? Наверняка пролетают в головах у обоих с непостижимой физике скоростью картинки из прошлого, этакие могилки с крестиками, как оно раньше-то бывало... Сколько раз он вот так сидел и курил с женщиной, сколько раз она вот так сидела и курила с чуваком в первый раз? Теперь они будут шататься по набережным и задвинутым глухим улицам, через неделю, а может даже и сегодня, как сложится, переспят, сколько-то раз встретятся и переспят потом. Если, конечно, он не уедет в свою уродскую Москву прямо завтра. Еще может быть ночное шоу, клубы, дискотэки, пиво, что-нибудь сухое из горлышка, трава, беседы с умным видом, перемывание костей, тусовка, джем, натертости на ногах, концептуальное кино, как много нам открытий чудных, суровый спор, разборки, ревность, мотор, метро, вокзал, весна, мама, папа, где вы, где ты, здесь я, нет, не пила, не курила и не курила, не курила ничего, не спала, как не спала, нет, спала, но ни с кем не спала, а так спала, одна спала, а где спала, на полу спала, боже, за что мне все это, у всех дети как дети, в институтах учатся, мама, пора, монетки кончаются, не хочу я никуда ехать, а куда же тогда ехать, ехать все-таки придется, огни, дома, дворы, коды, лифты, комнаты, акаи, астры, аквариум, террариум, а что папа, а папа – космонавт Береговой охраны, а как это, а так это, а папа у него герпентолог в серпентарии, укушенный, куда ты лезешь, да я так, может, тебе любви хочется, хочется, перехочется, уже поздно, спать пора, хочу-хочу-хочу, не хочу-не хочу-не хочу, так зачем же он разбил все фонари? Зачем ты меня позвала? – спросил он, прервав ее мыслей ход. Не знаю – ответила Кристина, отбросив сигарету. Потом помолчала и сказала так: Сейчас мы с тобой отправимся гулять, потом поедем к кому-нибудь, выпьем, попоем песен, потом ты захочешь меня трахнуть и я, скорее всего, позволю это тебе. А что потом, я даже и не знаю. Хорошо – согласился он, – Давай так и сделаем. Только, если можно, я хотел бы все проделать в обратном порядке. Что, сразу трахнуть?

– усмехнулась Кристина. Нет, сначала не знать, – непонятно сказал он, поднялся и прищурившись посмотрел на солнце. Она поднялась тоже. Мальчики вскричали бис. Судьба-дорожки, как делать дело, где теперь Изя, где теперь учитель, где теперь вы все, друзья-однополчане? Бросили меня на произвол, теперь эта девочка, которую я вижу второй раз в жизни, а слышу – в третий, предлагает сделать мне то, что я и так бы сделал рано или поздно, все равно. Что ж, придется ее любить. До гробовой доски. Прости меня, мама, но у нее хотя бы есть голова. Он не оглянулся на Кристину. Молча пошел. Куда? В Финляндию поедем. Она улыбнулась немного неловко, пожав узкими плечами, послушно двинулась за ним к вокзалу. Каменная природа молча вздымалась вокруг них, ничего не соображая, да и, собственно, не собираясь ничего соображать. Он проигнорировал кассы, он даже не знал, где на этом вокзале кассы. Они подошли к первой попавшейся электричке и дальше – вдоль нее. Куда мы едем? опять спросила Кристина. Глупо спросила. Мы едем по этой дороге до леса, – сказал он, посмотрел на нее и в первый раз изобразил на своем лице некое подобие улыбки. Она, видя такое потепление, тут же схватила его за руку. А он тут же свернул в вагон, лавки деревянные, пассажиры сонные. И поезд поехал. Куда же я ее везу? Куда же он меня везет? Что с ней делать? Что он со мной будет делать? А может, взять и удолбаться? Да, наверное. Хэш располагает к откровенным беседам, если не хватает ума просто беспричинно смеяться. Кристина щебетала ни о чем, а он угрюмо молчал. А потом уткнулся в грязное стекло и, словно про себя:

Я боюсь зимы. Боюсь телефона, когда он молчит. Лучше бы его не было совсем. Я страшусь один. Меня пугает похожесть слов сумеречно и сумрачно – я так люблю первое и так боюсь второго. Я часто не могу уснуть до утра, потому что в голове вертятся самые плохие воспоминания. И ничего светлого. Мне холодно. Я боюсь касания женского тела, как раз потому, что это станет одним из таких мелькающих воспоминаний. Я боюсь канализационных коллекторов, я боюсь хроники происшествий. Я боюсь напиться и оказаться на улице ночью, когда метро закрыто и денег на тачку нет. Мне не привыкать к этому, но я этого боюсь. Меня пугает ночной автомобиль у дома, меня пугает пять утра, когда светлеет и рядом никого нет. Мне страшно, когда день прошел и никто не позвонил. Я не могу быть один. Разве что пьяным. Я не могу быть трезвым один в пять утра при молчащем телефоне, когда уже светлеет. Меня страшит телевизор, меня приводит в ужас вся это кинематографическая любовь. Когда рядом никого нет. А они забывают, они все давно уже забыли про меня, у них свои дела, машины, работы – а мне так странно одиноко без них. Я так боюсь их, когда их нет. Никого. Меня пугает шевеление занавески у раскрытого окна, когда зима, когда пять утра и нечего уже курить, когда один и трезв. Я боюсь, что у меня когда-нибудь кончатся деньги. И часы мои пискнут пять утра, и сигареты кончатся, и никто не позвонит.

Я говорю с ними, когда звоню сам, они отвечают мне, что надо бы всем собраться, что они позвонят – и я боюсь этих слов, потому что знаю, что не позвонят, что будет пять утра и рядом никого, а сигарет нет.

Мне просто стала широка моя кровать, я боюсь спать, я бы вообще никогда бы не спал и не трезвел, если б только было можно. Я боюсь гитары, я боюсь брать ее в руки, потому что нет никого, кто бы это услышал.

Мне страшно, когда длинные гудки, еще больше я боюсь, когда гудки короткие. Когда никто не ответит. А мне иногда так нужно с кем-нибудь поговорить. Я позвоню тебе завтра – говорит какая-нибудь она, и все завтра я жду, хотя знаю, что не позвонит ни черта. И точно – не звонит. И мне становится жутко – что я им всем сделал такого? Я боюсь быть ненужным им, потому что себе я уже почти не нужен. Я боюсь радио и утреннего метро – мне кажется, что я в аквариуме, я безмолвен и никто меня не видит, потому как стекла черные. Мне страшно слышать, как утром лает идиотская собака, мне страшно курить в ночное окно, когда улица пуста и идет снег. Или дождь, но дождь хотя бы шумит, а снег тих. Но я не хочу говорить с дождем, я этого тоже боюсь. Меня пугает весь мой дом, вся эта дурацкая мебель, такая же страшная, как телефон.

Мне дико, когда звонок – вдруг это просто ошибка номером? Мне холодно, когда я открою окно, мне душно, когда оно закрыто. Мне неуютна эта кухня в пять утра, когда сигареты кончились и никого нет. И этот свистящий чайник, когда не с кем пить чай, когда никого нет, когда светает и пять утра. Мне страшно, когда я не помню, но совсем я схожу с ума, когда помню все – все эти обрывки, улыбки, касания, движения, все это перемешивается и не дает уснуть, не дает забыть, не пускает никуда, оно везде. Везде. Смотришь в окно... Подходишь к краю крыши – и так хочется прыгнуть... Нет, не убиться хочется, а именно прыгнуть, пролететь, посмотреть, как оно, что из этого выйдет. Мне уже не хочется никуда уезжать, здесь обязательно что-нибудь произойдет, а как же это пропустить? Но я хочу уехать, может, тогда они вспомнят? Вспомнят обо мне? И тогда я не буду сам с собой хотя бы одну ночь, хотя бы в одни пять утра. Может, кто-нибудь позвонит мне тогда и скажет: я приеду сейчас. Лучше: мы приедем сейчас. Но вдруг они не приедут? Вдруг Катастрофа? Вдруг раздумают? Вдруг ЗАБУДУТ? Мне... Я не могу больше один, в пустой постели, в этой кухне, когда свистит сволочной чайник, когда пять утра и телефон мертв. Впрочем, нам пора выходить.

13

Платформа была пуста и скучна на редкость. Тупа-а-я такая платформа. Очень неинтересная. Они огляделись по сторонам, впрочем, это Кристина огляделась по сторонам, а он сразу же начал спускаться вниз, в лес, в пустой, скучный и тупо-о-й лес, прямо в елки. А где это мы? глупо спросила Кристина. Действительно, ну откуда он мог знать, где они? Но он пробормотал что-то насчет Финляндии, наверное. Кристина остановилась, посмотрела влево, поглядела вправо, пожала узкими плечиками и побрела дальше. Наступила осень. Листья погрустнели, стали желтыми, красными, облетевшими, пришла прозрачность. Березы стали рябинами.

Слева был туман, справа правильными разноцветными курганами разлеглись опавшие листья, спереди шел финн в длинном пуховом пальто синего цвета и большой, очень большой лисьей шапке. Наши финские друзья, какк они?

А такк они, отвечал финн, я к Леениинуу едду. Едет? – недоумнула Кристина. Едду, – подтвердил финн. Кристина почувствовала себя абсолютной дурой, а он посмотрел сквозь финна и промолчал. Туман теперь стал справа, грибы – слева, а финн исчез, осталась только шапка, которая аккуратно плыла между голыми деревьями еще некоторое время, а потом пропала в каком-то дупле. Кристина с разбега прыгнула в большую кучу листьев, вынырнула, легла на спину и стала быстро-быстро смотреть в пустое голубое небо. Он присел рядом, закурил и начал курить. Мне здесь совсем ничего! – прокричала Кристина как уже самая последняя дура. Мне здесь хочется чего-то такого! Он бросил сигарету и наклонился к ней. Началось хорошо. Очень хорошо, словно в простом белом костюме на берегу Черного моря, где пальмы и тонкорукое чудо под короткой вуалью, такая, что не прикоснись – улетит, обернется черной омерзительной птицей и оставит вечным психом. А тут еще мимо пробегал Ленин, а может не Ленин, а Изя, хотя, собственно, что мог делать Изя в Финляндии? Здесь финн не пгоезжал? – кричал Ленин на смешном своем ходу, роняя мятую бумажку и исчезая в теперь уже опять левом тумане. Нет! кричала Кристина ему вдогонку, хохотала и дрыгала своими голыми осиновыми ногами. Все вокруг набухло и позеленело. Слева теперь были самые разные флоксы, справа – мятая ленинская бумажка, спереди же не было ничего. Подули теплые ветра, подхватили их и понесли, все выше и выше, все стремительнее и дальше, сто восемь минут вокруг Земли, слава и почет, фотографии в букваре: буква К – Кристина, Конь, Калоши, Косеть.

Буква О – Он, Олени, Озеро, Отходняк. Над всеми Хельсинками и Парижами, над всеми Монтевидиями и Сантъягами, вокруг всего, бесплатно, безвизово и беспошлинно, тихо и комфортабельно, как в сумерки, как после пятисот пятидесяти грамм. Пошли на спуск, все ниже и ближе, уже видны верхушки пальм и крокусов, а что же наш парашют? Поискали – нет. Еще поискали – нет. Стали целиться в листья. Целились-целились, наводились-наводились – все равно долбануло так, что дыхание раз – и остановилось. На пять секунд. Он откинулся от ее распростертого тела, сел, достал очередную сигарету. Кристина быстро-быстро дышала и медленно смотрела на проходящие тучки. Отчего это одни тучки бывают большими, а другие – маленькими? – думала она неспроста. Он тем временем разворачивал тоскливый документ. Что это? – спросила Кристина, которая вообще уже достала своими идиотскими вопросами. За-кон Со-ве-та у-пол-но-мо-чен-ных о про-воз-гла-ше-ни-и тро-па-рей и бо-бы-лей не-за-ви-си-мы-ми от зем-ле-вла-дель-цев – по слогам прочитал он. И тут возвратились елки, прилетели комары и мухи. Они сидели в какой-то лесополосе, среди родных банок и бутылок, среди журналов и газет. Он опять курил, а Кристина одевалась, что-то себе такое тихо напевая, что-то вроде We Shall Overcome. За деревьями призывным доплером свистел электропоезд. Он встал, отряхнулся и они медленно пошли туда, откуда свистело. Теперь уже окончательно было ясно, что Кристина поет именно We Shall Overcome.

14

Можно, я поеду с тобой? – спросила она его в трясущемся вагоне.

15

Да боже ж мой, пгедводитель! Уж я и не думал, не гадал – вот, здесь, стоит, все такой же. Здгавствуйте, – Кристине, – я ведь стагый дгуг, сколько вместе пегежито... Тепегь здесь, на этом вокзале – в Москве Ленинггадский, в Ленинггаде Московский, все как ганьше, вот только Казанского нету, ну и слава богу.

Кристина вопросительно смотрит на НЕГО. ОН улыбается, вынимает изо рта сигарету – Это Изя Аронович, человек, интересующийся правильным проживанием. Мы пили вместе. А еще был учитель. Где учитель-то, Изя?

Слышишь, такое дело, я его потегял где-то, не помню, но он мне такого насказал, нет, ты только подумай, пгедводитель, что я уж и не знаю, как... Чего это он тебе такого сказал? Меня зовут Кристина, – сказала Кристина. Чего вообще учитель мог дельного сказать? Он же учитель. В школе. Пгедводитель, мы с ним в пивняк этот пошли, ну, что ты говогил.

Ну?! Ну да, как ты и говогил, стоялм пегвыми – вошли последними. Я все его пытал, пытал, егша заделали. Ну, и как он на ерша? Меня зовут Кристина, – сказала Кристина. Сник он с егша, слушай, пгедводитель, здесь столько добга: в этом гогоде пьют едва ли не больше, чем в Бегдичеве... Я так гад, что ты меня сюда пгивез! А как, интегесно, в дгугих гогодах? В Казани? А в Ягославле? А в Кугске? А в Павелецке? А в Савеловске? На их Московских вокзалах? Да здесь посуды – плюнь – попадешь. А шампанских-то, шампанских! Все пьют одни шампанские! А что учитель-то, Аронович? Меня зовут Кристина, – сказала Кристина. Очень пгиятно, а меня Изя. Скоро мы все сойдем с ума... Что пивняк-то, Изя?

А кто такой учитель? – это Кристина. О, учитель... – это ОН. Просто учитель, даже где-то преподаватель. Из поселка Вождь Пролетариата. Почетный семьянин в сторону старой мамы, искусный любитель каруселей.

Мне его немного не хватает, хоть он, конечно, и урод. Изи мне вот тоже не хватает, но больше. А Изя взял и потерял его. Где ты потерял его, Изя? Почему вы, евреи, всегда теряете лучших людей? Мы не тегяем, мы сами тегяемся... Учитель был прекрасен, скромен и чист, его бы распять... Пгедводитель, какое гаспять, он мне такое сказал, я даже и не повегил сначала. Я даже и не обгатил внимания, такой он плохой был, несчастный с егша... А что же такого, Изя, рассказывайте скорей, – это снова Кристина. Может, конечно, и навгал, но повегь мне, пгедводитель, как евгей евгею – после такого егша не вгут. После такого егша даже бывалые бгатки говогят то, что сами себе боятся шептать. А учитель...

Он еще до егша, с одного газбавленного пива был светел, как апостол Петг. Так что же он такого вам сказал? – это опять Кристина, обнимая улыбающегося ЕГО и прижимаясь подбородком к его плечу. Он закурил следующую сигарету. Дай кугить, пгедводитель... Он сказал, что не любит кагусели. Да ну? А что же он в таком стучае делает в парке, на девушек смотрит? Да, он смотгит на девушек. Ай-яй-яй, учитель, учитель... На девушек смотреть иногда очень приятно, – это Кристина. Смотрит на девушек, а у самого дома старая мама, ехал бы к ней. Нет, пгедводитель, он не пгосто смотгит на девушек... Не просто?

Что же он несет? Зачем это опять? К чему? Почему как только удается избавиться от этого всеубивающего влажного ничего – почему опять? Вот она, здесь, тонкая, беспомощная – но со мной, ну зачем опять? Зачем опять наталкивать меня на эти мысли? Где все они были, когда были нужны? Не для того, чтобы сообщить мне версию. Для того, чтобы быть. Где они были, черт возьми? Я не хочу ничего слышать. Я уже почти забыл.

Уже есть другая она. Заткнись, ради своих бутылок, не говори ничего больше...

Ну конечно не просто, кто же будет смотреть на них просто так? Он начал переставать хотеть слушать Изю дальше. А Изя увлеченно: Он смотгит на них оценивающе. Как? Даже не так, пгедводитель, он их высматривает. Ну ладно, мало ли, что там говорил пьяный учитель – Он явно захотел переменить тему. Что случилось? – спросила Кристина, увидев, как он неожиданно потерял интерес к Изиным словам. Ничего, просто я не видел Изю тысячу лет, а он мне тут втирает про какого-то учителя, который по выходным ездит, как распоследний мудак, ездит в... Ладно, у нас скоро поезд. Он достал из кармана ручку, записал свой телефон на сигаретной пачке и протянул Изе. Не скучай, Менахем, звони, я буду рад...

Изя схватил подарок и благодарно закивал. Кристина только начала недоумевать, а ОН уже быстро шагал прочь. До свидания, – сказала Кристина Изе, – очень приятно было... Да...– начал было Изя, но она уже догоняла ЕГО. Почему-то совсем не было людей, только быстро идущий ОН, стоящий с раскрытым ртом Изя, и между ними – тоненькая фигурка Кристины, вся в темно-сером, маленькая доверчивая птичка, догоняющая своего неизвестно кого, но своего, своего. Изино лицо неожиданно озарилось светом, он набрал в простуженные легкие побольше воздуха и с шумом выдохнул его назад. Минута молчания.

16

Движение. Легкое, как белое бальное платье. Бессмысленное и маркое.

Прозрачное. Движение по огромной площади, не обращая взгляда на транспорт, перемещение в темноте, искромсанной мгновенными фарами. Оглушенность и пустота. Глубина километр. Он не слышал шума железа, он не видел суеты отъезжающих, он плыл над всем, под всем, среди всего. Он не слышал ничего, кроме страшно необходимого сейчас, сжимающего и растягивающего, гремящего и шепчущего, застывшего и пронзительного dead can dance, и на его фоне, сквозь шум и треск – далекий голос, не голос даже, а что-то еще: Я позвоню тебе завтра... Я позвоню тебе завтра... Я позвоню тебе завтра... Я... он пытался понять... позвоню... что она хотела... тебе... ему этим сказать... завтра... но ведь уже давно сегодня, а то завтра было еще вчера... Нет ее. Нет ее. Где она? Где она, мама? Я же ничего не делал! Я же... Он толкнул тяжелую дверь и кинулся с головой в родную полупустоту вокзала. Быстро прошел через весь огромный зал, мимо высохшего фонтана у подножия святой головы, мимо союзпечати и телеграфа, прямо туда, где ласково-зеленым светом кто-то безумно высокий сообщал ему всегда одно и то же: число, месяц, год и время ухода поездов. В Ленинград. Где еще можно ее теперь искать? Зачем она так, мама? Зачем? Я же НИЧЕГО не делал. Она просто нужна мне.

Я просто хочу, чтобы она была со мной. Я просто хочу быть с ней. Он развернулся и пошел назад, опять через весь этот нездешний аквариум, к кассам, к теткам с билетами, к барыгам, к чертями собачьим, мне нужно уехать. Мне нужно найти ее там. Мне нужно. Когда в последний раз мне было что-нибудь нужно, мама? Сделай это для меня, не молчи, найди ее.

Найди ее мне!

...Ты скоро увидишься с ней, увидишься...

Он остановился, даже не остановился, а встал, налетел на стену из стекла, и его понимание выключилось. Какой он к черту мальчик? Какая это там... Мама, где ты, не уходи, я знаю, это ты, мама, где я увижу ее, не молчи, мама, только не молчи, ну не молчи же, черт возьми!

ГДЕ?!

...тихо...

Он огляделся. Пассажиры. Ленин. Пассажиры. Пирожки. Пассажиры. Пошел к пирожкам. Купил. Съел. Еще. Пассажиры. Союзпечать. Пассажиры.

Пошел к союзпечати. Купил сигарет. Вышел на платформу. Закурил. Вернулось какое никакое, а понимание. Вдали мелькнул Изя-не Изя, но кто-то очень похожий. Наверное, все-таки Изя. Но ведь он же не хотел уезжать назад... Догнать? Да нет, надо билет покупать, проводнику совать – но ехать, ехать, искать! Мама сказала, что найду. Нет, она сказала, что скоро увижу ее, но ведь это и значит, что найду. Ведь это и значит, что ехать надо. Он поднял глаза...

В каких-то шагах от него стоял он. Ильич. Учитель. Дорогой мой.

Посверкивали очки. Из-под пальто виднелся кончик хвоста. Родной мой.

Ильич повернулся лицом. А-а, здравствуйте, молодой человек, опять попутчики? Что это ты, Ильич, заладил на север гонять? Да я... Красиво там, знаете ли... Изя сказал мне, что ты его чем-то напугал. Напугал?

Очки засверкали сильнее. Разволновались очки. Да, напугал, чем это ты, а? Да... Я не знаю, я не пугал, нет, что вы, вот ведь мой поезд, простите, молодой человек, я должен идти, – и пошел, залез в вагон и исчез. Он тоже подошел к проводнику, привычно сунул руку в карман за деньгами...

17

Все девочки встали и тихо вышли. Зал замер. Ветер затих. Кладбищенские ребята поплевали на руки и воткнули лопаты в землю. Холод. Зима. Тяжело копать.

18

В его кармане было пусто. Денег не было совсем. Он растерянно посмотрел на гранитного проводника. Как же так, они не должны были кончиться, они никогда не кончались, всегда ведь что-то оставалось, хоть самая малость. Всегда оставалось... Он быстро пошел вдоль вагона, высматривая в окнах Ильича, занять у него денег, он даст, он мягкотелый... Первое окно, второе окно, третье – до конца вагона и обратно.

Учителя не было. Эй, проводник, а куда же делся этот очкарик в пальто?

Какой очкарик? Не видел я никаких очкариков, одни художники, поэты и музыканты, чтоб им треснуть всем. Вали отсюда, не мешай работать. Проводник не хотел говорить. Проводник хотел спать. Его охватил моментный страх, страх невероятной силы – за себя, за Кристину, за Изю, за маму, за все прогрессивное человечество. Стало просто страшно. Он закрыл глаза. И увидел.

Он увидел уютную комнату охотника, веселый внимательный камин, бутылку хорошего вина, стены, на стенах – сабли, ружья, головы юных девушек. Они улыбались. Они были рады ему. Они успокаивали его: Не волнуйся, все будет хорошо, все и так хорошо. Не переживай, боли больше не будет. Почти не будет. У нас новенькая, ей у нас нравится, мы тебя сейчас познакомим. Ее зовут Кристина. Кристина, ты почему не позвонила ему? Я не смогла, – сказала Кристина, вернее, ее голова. Она не смогла, видишь, она все еще любит тебя, как все мы. Кристина, ты ведь все еще любишь его? Да, – сказала Кристина, вернее ее голова. Ты нужен нам, приходи, без тебя нам всем так одиноко... Мы страдаем. Гражданин!

19

Эй, приятель! Он открыл глаза. Рядом стоял тот самый тип с желтыми глазами, что приходил к нему домой и увозил в подвалы, мучил и требовал сказать имя. Ты знаешь ее? – тип сунул ему под нос фотографию Кристины. Знаю, – отрешенно ответил он. Значит, поедешь с нами. Где она? – последний беспомощный вопрос. Последние слова. Где? Теперь уже в морге. А еще утром лежала в том же коллекторе, что и предыдущая. Естественно, без головы. Обидно, да?

20

Здесь что-нибудь отвлеченное, шум воды, например, или пение птиц.

Частые телефонные гудки и далекое: Я позвоню тебе завтра... Я позвоню тебе завтра... Я позвоню тебе завтра...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю