Текст книги "Сумерки"
Автор книги: Максим Кононенко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Кононенко Максим
Сумерки
Максим Кононенко
Сумерки
1
Он двигался не так чтобы легко, но достаточно уверенно для того количества, что довелось выпить. Пустое Садовое кольцо что-то навевало и хотелось тихо плакать – просто так, ни от чего, вспоминая славных мальчиков в твидовых костюмах и лаковых ботинках, вечернюю его любовь, всю в черном, с длинной белой сигаретой в хищных пальцах. Теперь уже и не вспомнить имени ее, да что в нем? Просто картинка с кухонного календаря – таиландских женщин красивее нет. И наших мальчиков щедрее нет. И все хорошо, все как в сказке, вот только зачем он здесь опять?
Зачем изменяет?
Простому правилу текущего дома. Где ты сейчас пьешь – там твой дом.
Вот только не надо никуда ходить! Плохо все это кончится, с большой вероятностью плохо. Но взял и изменил... С Садовым кольцом, старой шлюхой, так часто завлекающей в свою бесконечность неокрепшие молодые организмы. Так хочется пройти его до конца, да никто и никогда еще этого не делал – слишком много радостей встречается на пути. Вот и сейчас в его мозгу начали помелькивать странно знакомые якоря и цепи, красные кирпичные стены и могильная сырость. И ясно уже, что дальше Красных Ворот не уйти – само собой свернется налево.
Правило второе: деньги не кончаются никогда. Всегда в кармане что-то есть. А когда уже кажется, что все, последние копейки – откуда ни возьмись, появляются снова. Следствие очевидно – жизнь закончится вместе с деньгами, как ни странно это звучит.
Сигарет-то нет.
Сегодня в городе праздник – День чего-то святого. Граждане водят хороводы и украшают бытовые электроприборы. Весь день они готовили салаты, а потом эти салаты ели, и нет на свете ничего прекраснее этих наших гражданских салатов, вместе с этой нашей водкой и с любезной матушкой. Что во поле пыльно? А это нас арестовывать идут. Разве ты не знаешь деточка, что вот это и есть тот самый серенький волчок – как во снах отроческих. Матушка, матушка, а я буду хорошо себя вести, я до свадьбы ни-ни, ты что, Боже упаси, не-не-не-не-не! А все равно арестуют, деточка (добрым таким голосом), все равно – надо же кого-то арестовывать. Во-о-н они едут, все как на подбор статные, все такие красивые! И еще немедленно выпьем. За отъезд! И еще! Стременную! И еще! Забугорную! И еще! Вот! Так ее! Хорошо пошла, чтоб не соврать!
Что-что, деточка, а славы ратной у нас не отнимешь...
Молодой человек, угостите сигаретой. К черту. Пройдите. Пожелания?
Да, у меня будут и пожелания. Никогда не носи высокие такие сапоги. Но я не ношу! Ну вот и не носи никогда. Вообще, твоя обувь – башмаки.
Тогда и заходи.
Курить-то как хочется. Как же хочется-то курить!
Что я в русском роке? Вопрос для идиота утром после свадьбы. Да в сущности ничего. Грущу. В Ленинград что ли поехать?
Сколько раз он говорил себе не ходить к этим людям, а все ж ходил, стоило им только позвонить и напомнить о себе. Ходил и показывался всем тем, кому его показывали – а это вот он, тот самый, о котором вы все так много слышали, такой талантливый, такой странный, такой интересный – только вот не складывается у него, не прет и все, так жалко чувака... А он принимал все это, принимает и, наверно, будет принимать
– до тех пор, пока деньги не выйдут или поезд не задавит. До тех пор, пока будет продолжаться его сумеречное безумие. Что вы говорите? Страна такая? Ну, это конечно не Манхэттэн, но... Простите мне мой суконный патриотизм, я эту Тарасовку люблю, и вы мне тут не указ. Главное что? Чтоб можно было поесть, поспать, выпить, ну и там... Так это все есть! А что нету Гудзона там, статуи Свободы – так зато есть речка-сезонка и серебристого цвета солдат на пригорке. Нет, вы мне можете говорить что угодно, но по улицам вечером я хожу спокойно. И ладно.
И не избавиться от ночного сияния.
В этих фонарях...
Это лето...
Эта жара ночная?
Вот сейчас потечет. Плюс сто, если никто не врет. Спасти мое комфортабельное одиночество? Тридцать три альбома Элтона Джона, дождь, гром, разрушение Кремля, нашествие муравьев-людоедов и маленький, скромный переворотик – только уберите эту зелень из моих окон. Где она? На углу Никитской, около кино. Нет сил даже доползти до телевизора, переключить канал и из новостей понять.
Я слышал, есть такие счастливые люди, которым не хватает часов в сутках. Работа, дорога с работы, работа по дому, приготовление ужина, употребление ужина, просмотр телепередач, супружеский долг, приготовление завтрака, употребление завтрака, чтение утренних газет, дорога на работу, работа, дорога с работы, работа по дому, приготовление ужина, употребление ужина, просмотр телепередач, супружеский..., впрочем, этого вполне может и не быть. Я не то, чтобы не понимаю, причем тут счастье, нет, меня интересует, можно даже сказать – волнует вот какой вопрос: вот я, идиот, разгильдяй и неудачник, вечная мамина беда – не делаю ничего из вышеперечисленного. Я не еду на работу, не работаю, не еду с работы, не работаю по дому, не готовлю ужин, не ужинаю, не просматриваю телепередачи, не исполняю супр..., да, мы договорились, что этого вполне может и не быть, так вот, я не готовлю завтрак, не завтракаю, не читаю утренних газет (я вообще газет не читаю. Я вообще не читаю.), не еду на работу. Я бездельничаю. Но (вот он мой вопрос) мне тоже катастрофно и катаклизменно не хватает часов в сутках. Мне томительно желается, чтобы их было хотя бы двадцать восемь. Кроме того, мне не хватает минут (а ну как семьдесят девять) и дней в году (пятьсот двенадцать). А вот секунд можно даже и прибрать, ну, скажем, до шестнадцати. Да, именно до шестнадцати. И представьте теперь бедного студента-художника, который совсем перестал рисовать обнаженную натуру и плавные спускоповороты улицы Рождественки. Что же рисует он, надежда пустых залов и погибающих от скуки третьяковых? Циферблаты. Жестокие бородатые профессора принуждают его рисовать круглые, квадратные и восьмиугольные циферблаты, на которых надо аккуратно разместить двадцать восемь часов, семьдесят девять минут и шестнадцать секунд. Но ведь жить-то как станет! Посудите сами (факт на лицо) – за счет одного только уменьшения количества секунд в минуте, притом, что все остальные показатели были увеличены, мы добились сокращения часа в две целых восемь десятых, суток в две целых четыре десятых, а года в одну целую и семь десятых раза! Черт возьми, хорошо-то как! Как же, черт возьми, замечательно!
Вот и влево, на Каланчевку, опять тянет на вокзал. Как все-таки неправильно устроена жизнь – ну почему, скажите мне, Савеловский вокзал, теплейший и уютнейший, с круглосуточным буфетом – и так далеко! А все это тройное безобразие – на тебе, ешь, иди на любой и жди, пока не набьют.
И знаете, он пошел! Прямо на Ленинградский. Прямо через центральный вход. Да, простите великодушно (очень душно), можно у вас сигарету взять? Одну, одну, но можно и две, или даже три, но уж никак не меньше одной. Да нет, не выделываюсь я (ну что ты будешь делать!), просто я не курил уже не знаю сколько, вот и все, знаете, мне совсем не нравятся ваши очки – вы в них похожи на прокурора. Все, ухожу, ухожу, ухожу... Зануда. Где б теперь еще спичек...
2
Изя отчаялся. Он понял вдруг совершенно отчетливо, что не найдет больше ровным счетом ничего, по крайней мере до того, как не сдаст то, что уже есть. Так бывало почти всегда, число двадцать восемь было роковым для него: ровно двадцать восемь бутылок и ни горлом больше. Он облазил все закоулки Ленинградского, все подвальные переходы Ярославского, заглянул даже на Казанский, хотя его там частенько били проклятые ханы и отбирали последнее. Ни-че-го. Ну да ладно, двадцать восемь
– тоже капитал, тем более, что сегодня ему повезло: у самого выхода из метрополитена, на виду у всех лежала, тускло поблескивая благородным зеленым она... Догадались? Правильно, дети, шампанская! Как крепкий гриб-боровик среди доходных сыроежек возлегла она в Изиной сумке с простыми чебурашками. Спокойно так легла, с достоинством. Это и понятно – стоит-то вон как дороже! Так что сегодняшний вечер можно и отдохнуть.
Отдыхать лучше всего на Ленинградском. Если подняться в конце зала по лестнице, повернуть направо, а затем сразу налево, то окажешься в том самом зале ожидания, где никто ничего не ждет. Зато там можно жить. И сейчас Изя собирался отправиться как раз туда. Если по дороге не побьет какой-нибудь бандит, которому плевать, что Изя пожилой и больной человек, что у него геморрой и... и может быть даже кое-что еще! А потом, если опять же все будет хорошо и мильтон не придет, дождаться семи утра и отправиться в пункт приема стеклопосуды. На полученные деньги купить какой-нибудь простой еды, но не слишком много, чтобы как можно больше осталось на вино. Если только ничего не случится. Если спокойно все будет. А то уж очень не нравится ему этот непонятный тип, там, возле окошка с газированной водой. Ну что, скажите, может делать приличный, правильно проживающий человек на вокзале в два часа ночи? Что? Ну, я... Я живу здесь... Я здесь питаюсь.
Ну так и есть, не миновать... Если вот только... Ой!
Здорово, дед!
Как?
Какой это я тебе дед, засганец та эдакий! Я еще, может... Погоди, погоди, что это у тебя? Где? – Изя испуганно посмотрел в направлении его взгляда, но ничего не увидел. Нет, этот нахал ему определенно не нравился. Еврей? Евгей. Значит, дантист? Дантист... Ювелир? Ну, положим, и ювелиг тоже... И сапожник? И где-то, может быть и сапожник. Замечательно! Просто отлично! Изя уже ничего не понимал. Что замечательно? А странный не унимался. Давай, давай, пойдем скорее вина выпьем!
Вина...? – Удивленно от Изи, который старательно прятал все это тревожное время за спиной сумку с тарой. Не бойся, старый еврей, я забашляю за всех. И перестань дергаться со своими бутылками – я сегодня опять одинок. А ты, потерянный дантист, будешь мне любезным собеседником все эту садовую ночь. Но сначала мы купим сигарет. Да, сначала сигарет..., – растерянно промямлил Изя, который никак не мог сосчитать то ужасное количество лет, на протяжении которых в любезные собеседники себе его выбирали только усталые милиционеры и грубые работники санэпидемнадзора – может, и этот тоже из них? Да вроде нет... А чем, скажи, теперь евреи живут? Тарой? Да-а-а... Не Иерусалим. В этом месте по-другому не прожить. Либо революция, либо стихи, либо тара. Выбрось, к чему она теперь, когда все так ночно? То есть, как это – выбгось? Я ее, сволочь, цельный день собигал, все углы облазил – а он выбгось.
Молодежь, твою маму... Ладно, ладно, надежда внешторга, оставь себе.
Так где здесь вино берут? Вино? У Матвеева, на Ярославском... И они пошли, и купили вина у седого вонючего Матвеева, живущего на Ярославском, портвейна три семерки – большую бутылку. И сигарет купили у него же – не так, чтобы хороших сигарет, но все-таки купили.
Встали у буфета, там, где пельмени, на втором этаже. Говорили о погоде. О жизни. Ты лишний в системе ее любви, – страсть говорить цитатами подъездных и кухонных романтиков жила в нем давно и неизлечимо, пока есть деньги – цитаты не переводятся. Рядом грязное существо с победно сияющим бланшем под левым глазом обреченно объясняло пыльной подруге неизбежность того, что Витька, увидев ее пьяной, непременно побьет. Просто удивительно было видеть ее до сих пор живой. Курили.
Стряхивали пепел в огромную суицидальную дыру на головы заледеневших прибалтов. Он рассказывал Изе о том, как одинаково на его взгляд устроены люди, Изя больше молчал, но иногда с чисто еврейской мудростью вставлял простые, но всеобъемлющие дизъюнкции в его только что разработанную теорию. Человеческое поведение – не тема для разговоров, скорее – тема для песен. Но такими кольцовыми ночами им владели обычно лишь две темы – о человеческом поведении и, как следствие – о собственной крутости и невостребованности. Что ж, таковы мы все. Любая новая теория в такую ночь определяла его жизнь до следующего похода по кольцу, похода от винта и до родного аэродрома, хотя бы и с потерями, хотя бы и с крестами на крыльях, когда верный механик ждет у полосы, прищурив глаза, вглядываясь в пасмурное осеннее небо. Механик умер. В Сокольниках. Убит в упор, а самолет летит себе среди разрывов вражеских орудий, виляет хвостом, пилот рисует в мозгу новую бортовую звезду и ничего не знает о том, что базы больше нет. Некуда лететь. Дурная примета. И тихий-тихий колокольчик на обочине Чуйского тракта – как память о том, что было б, милый, если б не было войны. Хрусталь за пыльным стеклом. Цитата за цитатой. А все уже сказано. Все уже спето.
Все уже прожито до тебя. И поэтому тянет иногда к раскрытому окну. Тянет туда, три секунды близости со всеми, три секунды абсолютной свободы. И потом уже никогда не платить за проезд.
Изя был не согласен – его идолом было правильное проживание. Он согласился с Изей в праве на такое проживание, но тоже не смог объяснить, как оно достигается. Вино тем временем подошло к концу – долго ли можно пить ноль семь портвейна? Не так уж... Тем более ночью на вокзале. Пошли к Матвееву и взяли еще. Водки. Много. А с водки у него что-то сдвигалось, что-то меняло его, куда-то пропадали пассажиры в метро и грязь на автобусных остановках, везде загорался зеленый и начинала звучать тихая светлая музыка.
Знаешь, дантист, если меня изберут главным, что я сделаю? Я залезу на высокую трибуну, прищурю глаз, левую руку вверх, ладонью вперед, угомоню народное море. И в полной, внимающей тишине громогласно, с тысячекратным эхом и троекратным ура прошепчу: Спасибо, милые мои. Но я не хочу вас. Я не хочу ответственностей. Поэтому я отказываюсь от своего поста в пользу беженцев и неимущих. А сам лучше пойду пивка выпью.
И уйду. Хотя мог бы начать и иначе (отрывистыми оральными фразами, обводя после каждой из них притихшую толпу безумным мутным взором): Отсель грозить мы будем шведу! Вставай, страна огромная! В Европу прорубить окно! Граждане страны желают пива! Ну вот, опять пиво... У моего народа большое сердце. Он пьет много пива. Прости меня, народ, но другого дела тебе не нахожу. Удаляюсь к морю, в счастливую солнечную страну небритых мужчин и загорелых женщин. В аэропорту города Сифилиса знатного товарища меня встречали товарищи досточтимый Дзе, безногий Чу, другие официозные лица. Были исполнены национальные гимны Бразилии и Португалии, после чего знатный товарищ я и сопровождающие меня товарищи, а также другие помятые лица, а также участники исторического перелета Москва-Новгород на разноцветных автомашинах проследовали в местный Кремль, или как там у них это называется, сакля? Ну, значит, в Саклю, где был дан торжественный брекфаст в честь товарища меня. Во время приема пищи и после присутствующие обменялись приветственными речами, обвинительными заключениями, последними словами и денежными знаками. В ходе интенсивного обмена выявились многочисленные точки соприкосновения дорогого товарища меня и любезной дочери вождя племени, досточтимого седовласого Дзе. Присутствующие, видя такое дело обнажили кинжалы, заломили папахи и зарезали, глазом не моргнув, целое стадо баранов для свадебной церемонии. В три дня и три ночи был выстроен хоромный дворец, вот Кура – вот твой дом, а от него – хрустальный мост до самого до городу Парижу. Дочь вождя, прекрасная луноликая Ги-Ви с непобедимым маршалом мной проследовали в Главный Дворец Записи Актов, где и записали свой самый главный в жизни акт, который в прямом эфире транслировался на все братские страны, на все прогрессивное человечество. Досточтимый, пеплом усыпанный Дзе, внимательно наблюдая за происходящим, поделился своим мнением с журналистами. Он в частности сказал: Во, гляди, еще одна лялька! Щас он ее покроет... (аплодисменты). Гляди, гляди, точно – покрыл (бурные продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Слышны крики "Ура!", "Еще!" и "Мало!". У всех встает). После завершения торжественно церемонии и осмотра дворца (триста комнат, сто пятьдесят туалетов, все в коврах, в картинах, два продовольственных магазина и отдел по сниженным ценам), молодожены и молодомужья отправились в свадебное путешествие, в прекрасный город На-Боку, где в день приплыва ознакомились с буровым хозяйством. Главный нефтяник Каспия выступил с отчетно-вступительной речью, где указал на прекрасную Ги-Ви одной рукой, на буровую вышку "Гордость Саратова" другой, прокричал "За козла ответишь!", два раза перекрестился, бух в котел и там сварился. Присутствующие исполнили ритуальный танец жок и отправились на улицы города, где уже шумел случайно пришедшийся на этот день карнавал, посвященный приезду дорогих гостей меня и красавицы Ги-Ви. Толпы восторженных нефтяников окружали знаменитого меня, пожимали руки, хлопали по плечу, били в глаз и плевали в лицо. Луноликая дочь тихого разумом Дзе была торжественно брошена в величественное нефтяное озеро, где с восторгом плескалась и кричала "Ой, мамочка, как же хорошо!" Простые и сложные рабочие люди, собравшиеся на строгом бетонном берегу не могли насмотреться на такую красоту – прекрасную юную Ги-Ви, купающуюся в спокойных и приветливых волнах озера. Так они и стояли, пока солнцеподобную супругу именитого меня не съели нефтяные крокодилы, старательно разведенные в этом нефтееме местным любителем живой природы, потомственным негром в отставке, отсидке и отлежке. Видя такое дело присутствующие вновь обнажили кинжалы, заломили папахи и зарезали всех крокодилов, которых ели в течение девяти дней, как и полагается по христианскому обычаю. Прощание с дочерью венценосного Дзе вылилось во всенародную манифестацию, участники которой требовали самого сурового наказания врагу всех братских народов Хусейну и его поганым приспешникам. Солидарный и щедрый я подарил опустевший дворец детям, а хрустальный мост приказал разбить и осколки раздать нищим в ознаменование вечной любви и дружбы. Дабы процесс любви не затягивался, занятый и незаменимый я отправился в столицу нашей родины, город-герой Саранск, где и был застрелен в открытой автомашине из чердачного окна публичной библиотеки. Свой ледоруб преступник бросил на месте преступления, но несмотря на это был схвачен, тайно судим и приговорен к пожизненному пребыванию на моем посту. Я же, поскольку убит, продолжать далее не могу и отправляюсь на улицу Пушкинскую, в пивбар "Ладья", если я в Москве, или на Васильевский остров, в пивбар "Бочонок", если я в Ленинграде.
Кстати, о Ленинграде – почему бы нам туда не съездить? А, ювелир?
Изя, на которого этот безумный рассказ произвел невероятное впечатление молчал. Эй, Менахем! Бог ты мой, думал Изя, да ведь он поэт! Подумал бы так кто-нибудь другой... В Ленинггад? Да, родной мой, в Ленинград. У нас еще в запасе один поезд. В Ленинггад... А где это, пгедводитель? Что это я вдруг стал предводителем? А впрочем... Как отчество твое? Аронович? Хорошо, погнали в кассы. Водку не забудь! Изя так и не смог ничего сказать в ответ.
А некоторое время спустя они уже сидели в полупустом вагоне и Изя, продолжая пить одну за другой снова приставал к нему со своим правильным проживанием.
3
В чем состоит секрет правильного проживания? Изя, друг мой, мы спросим об этом вон у того приятного гражданина в пальто. В темно-сером, прошу заметить, пальто, поскольку, ежели б это было черное драповое пальто, то спрашивать было бы не о чем – это был бы панк. Ступаем к нему. Или нет, зовем его к себе.
Здравствуйте, э... Джон Смит? Бен Джонс? Или, может быть, с капризом: Би-Би Кинг? Си-Си Кэтч? Ильич, зовите меня просто Ильич. Александр. Оч-чень интересно. Лет мне около тридцати четырех, на лицо я спокоен и интеллигентен, вот, видите, очки в стальной оправе, пальто, костюм. Да, мы видим, пальто. Серое. Я учитель. Преподаю в школе литературу, знаете ли, буревестник, буря мглою, за решеткой в темнице сырой – образы, одним словом. Ну, позвольте тогда спросить, и какой нынче пошел учащийся? Ой, и не спрашивайте. Все о девочках думают, более ни о чем. А девочки что же? Как, что девочки? Ну, а девочки, девочки-то о чем думают? Я же сказал вам, о девочках все думают. Ай-яй-яй, Изя, добрый мой сапожник, до чего скатилась наша старая добрая среднейшая школа! Вы знаете, Александр Ильич, меня всегда волновал вопрос отношений между ученицами и учителями, скажите, в вас часто влюбляются? Да, бывает, признаются... Вы не стесняйтесь, милый литератор, подливайте себе еще, нам не жалко, у нас много. И что же вы тогда делаете? Когда? Ну, когда девочки признаются... А, обычно я отр..., ой, впрочем, ничего, убеждаю их в тщетности, обращаю их внимание на мальчиков, вы знаете, такие талантливые мальчики – вот, Коля, например.
Так-так-так, и что же Коля? Да вы не стесняйтесь, давайте еще поднимем, за Колю. Не пьете? Дорогой мой, это подозрительно. Давайте, давайте, вот та-а-к. Замечательно. Так что же Коля? Коля, знаете ли, очень, очень талантливый мальчик, изобрел машинку для самоудовлетворения. И пользуется ей на уроках. Почти все мальчики теперь ей пользуются на уроках. А Коля обещал к новому учебному году разработать модель для девочек. Простите мне мою назойливость, уважаемый Александр Ильич, а что же мешает вашим воспитанникам и воспитанницам использовать, так сказать, э-э-э, естественный путь? Что вы, юноша, им стыдно, они такие скромные... Хотя, впрочем, естественным путем тоже. И что, простите, тоже на уроках? Ну нет, что вы, они любят предмет, знаете ли, Моппасан, Ги Де, Мариэтта Шагинян, письма к Ленину, это ведь все очень романтично, как раз для их возраста. Изя, славный ты мой, ты что-то хочешь сказать? Изя не хочет, Изя уже говогит – годной мой, а в чем, по вашему, состоит искусство пгавильного пгоживания? Как-как, позвольте переспросить? Не позволю, мне тгудно говогить, отвечайте на поставленный вопрос. Или вы хотите что-то скгыть? Нет-нет, что вы, я клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды. Изя, дай ему библию, у тебя должна быть. Библии нет, есть конституция (с этими словами Изя извлек из-за своей бездонной пазухи измочаленную конституцию СССР. На английском языке.). Клянусь на конституции! – положив руку на закон. Говоги! Я, Александр Ильич Ильич, от роду тридцати четырех, преподаватель литературы в средней школе такой-то поселка Вождь Пролетариата, по выходным часто приезжал в столицу нашей Родины, город-герой Москву, в парк Сокольники... НЕТ! Простите меня, чтимый глубоко Ильич, но ни слова про этот парк, прошу вас... Я волнуюсь... А почему, позвольте спросить? Нипочему, молчи про него и все, ты меня понял?!
Как будет угодно, как будет угодно. Пго пгоживание говоги, идиот. Не будем кричать, друзья мои, проснутся наши сопроезжающие, которым завтра на работу, и, не достигнув середины нашего пути – светлой станции Бологое, мы будем растерзаны и вышвырнуты из поезда по частям. Давайте лучше еще поднимем, за правильное проживание, благо водки у нас в этой бутылке как раз на раз. Послушай, пгедводитель, по-моему он уже окосел... Ничего, Изя, ничего, это просто мечется его неуспокоенная душа.
Итак, мы вас слушаем, рыцарь книги, но без приведенных выше упоминаний. Я... Юноша, и вы, дорогой пожилой еврей, я совер... совершенно не пойму, что от меня требуется. Скажите, юноша, вы не... вы не милиции работник? Я? Нет, хотя очень бы хотел им быть. Отчего же, позвольте спросить? Позволю. Форма, меня привлекает красивая серая форма, кобура и палка, видите ли, у меня есть тайная страсть, своего рода мания: я люблю выглядеть идиотом. И не только выглядеть, я хочу им быть, я и так почти идиот. А зачем это вам? Зачем, пгедводитель? Вам не понять, милые мои... Вы, Ильич, ездили в Сокольники гулять, всего лишь... На каруселях кататься... А я... Давайте быстро выпьем еще, Изя, бутылку!
За все! Теперь еще, Изя, наливай! Теперь все в тамбур! Закуривайте, Ильич, вы не курите? Зря, батенька, зря, оно, знаете ли, оттягивает замечательно после водки-то. Послушай, дугак, ты будешь говогить сегодня или нет? Изя, ну зачем ты так его... Я... Я не понимаю... Он водку жгет, говогить не говогит, а мне важно, мне нужно знать, как пгавильно пгоживать. У него пальто, пенсне, он знает, как спокойно и пгавильно пгожить. Говоги! Да как пгавильно, я не знаю, почему вы так решили, что я живу правильно... Семьи у меня нет, детей нет, старая мама – к ней хожу по субботам, после занятий. Знаете, там, помочь, то-се, мусор вынести, квартиру пропылесосить... Это что же, твоя старая мама, дай бог ей здоговья, она целую неделю не выносит мусор? Нет, что вы, конечно не выносит – она ходить-то не может как следует, все больше от стенки к стенке. А я в субботу прихожу и выношу. В шабат, значит?! В субботу, а в воскресенье еду в Москву, в парк... СТОП! Давайте-ка лучше еще выпьем. И что же, Ильич, вы делаете по вечерам? По вечерам? Да-да, по вечегам. Да так, особенно ничего, телевизор смотрю, читаю романы... Нет, Изя, этот человек не научит нас с тобой правильному проживанию – ты останешься бродягой, я останусь бездельником. Такими и помрем. Давайте, выпьем за это. А зачем, Ильич, вы в Ленинград едете? Да, зачем? В Ленинград? Да так, просто еду, погулять по Невскому, по набережным пройтись, Эрмитаж посетить – я-то там давно-о-о не был, забыл уже все. Водка еще осталась? Давайте, допьем, да спать будем, я уже не... Ну вот, напился и газлегся, игод, зачем только пегевели пгодукт. Не плач, родной мой ювелир, вот увидишь, ты встретишь его в Пальмире и узнаешь о нем много такого, о чем и не подозреваешь сейчас. Хотя, собственно, какое нам дело до этого бестолкового халдея из Вож... черт, из Вождя Пролетариата. Лучше подумай о себе. Представь себе, Изя, что ты не Изя вовсе, а, скажем, Ии... черт, как выпью больше пятисот грамм, так язык запле... черт, зап-ле-та-ет-ся. Так вот, ты не Изя и не бомж, а в белом венчике из роз... Что, баба, что ли? Какая баба, какой ты, право, ту-ту-у-у-пой, а говорят, что вы, евреи, умные... Ты – И-и-и-сус Христос. Вот тебе газ! Какой же я Иисус, когда я Аронович, Изя, угожденный в гогоде Бегдичеве... Нет, Изя, нет, это тебе то-то... черт, то-о-лько так кажется, что ты Изя, а на самом деле ты И-и-и-сус, несчастный, ни-и-ко-му не нужный, оборванный и грязный Христос. Но ты Христос! И это звучит гор... черт, гордо это звучит! И ты уже спишь... Ну, тогда я в там... в тамб.... черт, в та-м-бу-р пойду, курить...
4
Ночь была тиха и непроглядна сквозь грязное стекло. Вагон давно уже спал, приняв необходимые подушные дозы и рассказав все истории. Он стоял в шатком тамбуре, растворяясь в таком родном любому из нас с детства стуке жедезнодорожных колес, приникнув лицом к мутному окну, он смотрел на пролетающие елки, он курил, он помнил. Он помнил о своем одиночестве, он помнил о той, что была с ним еще так недавно, мама, почему, почему я стою вот здесь, курю, смотрю на елки, дышу, пью, живу, а она лежит там, в холодной глубине Хованского кладбища, лежит даже не целиком, почему, кто, зачем, мама? Что я сделал не так? Она, наверно, любила меня, да, я идиот, я никогда никого не любил, но она все равно была так нужна мне, я привык к ней. Я так привык к ней. Когда я исчезал на неделю (что я делал в эти недели?), я совсем не звонил ей она тоже не звонила мне, она не занималась ерундой, но когда через неделю я приползал в свою грязную конуру, не соображая уже ничего, она появлялась тут как тут, она чувствовала это, она знала, когда я приползу, она поила меня горячим молоком с медом, она прикладывала палец к моим губам, когда я хотел сказать какую-нибудь глупость. Она шла со мной в престранные мои гости только тогда, когда я звал ее, но никогда, мама, никогда она не отказывала мне ни в чем, даже если выходить надо было немедленно, а ты знаешь, мама, как это трудно для женщины выйти немедленно. Мама, я склонен думать, что ни друзья ее, ни родители не знали обо мне ничего. Они даже не знали о моем существовании, ее друзья, о, у нее было много друзей, она была красива и умна, мама, почему я здесь, а она там? Почему я сейчас еду один? Почему не с ней?
Это неправильно, мама, я так волнуюсь... Как тогда было, мама, мы шли в шумные и бестолковые гости, пили, орали, пели, курили траву, дрались, а потом она уводила меня, не сказав ни слова в упрек, тихо, мама, она верила мне. А потом она отдавалась мне, отдавалась везде, где есть место для двух тел: в подъезде, на лавке, в ванной, в кабине старого вагона метро на Киевской линии, везде, мама, везде, где я хотел.
А она хотела, по всей видимости, всегда. Она привозила меня домой, она готовила мне завтрак, да, я сволочь, я идиот, я не ценил этого тогда.
Я никогда не знал ее адрес. Когда я снова исчез на неделю, а потом приполз, она вдруг не пришла. Я ждал, я никогда раньше не ждал, она приходила сама, вы ведь знаете, ни к чему ждать, когда она приходит сама. Она не пришла. Я перевернул всю свою конуру, я перерыл в доме все – и нашел ее телефон. Позвонил. Зачем я ей позвонил? Неужели, не пережил бы своей болезни без нее, неужели, не выжил бы? Но я позвонил.
Мне сказали, что ее нет, что ее нет навсегда, а кто я вообще такой, так, знакомый, а как меня зовут, да не имеет значения, если она вдруг появится, пусть позвонит по такому-то номеру, нет, мы думаем, что она вряд ли сможет позвонить. Зачем я делал все это? Зачем я оставил им свой телефон, зачем, мама? Она все равно не позвонила. Зато на следующий день явился ко мне человек, рожа пропитая, руки трясутся, глаза недобрые. И надо бы мне не впускать его в дом, надо бы притвориться спящим и пьяным, или еще чего, но я впустил. Он уселся прямо на кухне, извините, у меня не прибрано, еще бы, у меня никогда в жизни не было прибрано, и не снимая пальто спросил, кто я такой и чем занимаюсь. Ты же знаешь, мама, это как раз и есть те вопросы, на которые я не знаю ответов, но он, этот ханыга с недобрыми глазами, задал именно их. И я не ответил. Я так ему и сказал: я не знаю, кто я такой и чем занимаюсь. Знаю только, что в сумерках я – отважный разведчик, супершпион и безжалостный неуловимый убийца нехороший. Он как это услышал – зажег свои глаза хищным, тигриным таким, мама, огнем, привстал, да как закричит на всю кухню: А ПРОЙДЕМТЕ-КА, ГРАЖДАНИН, СО МНОЙ! Схватил меня за руку и давай тащить. Я, конечно, извинился, мама, я вел себя достойно, и объяснил ему, что я не могу вот так взять сейчас и уйти, потому что может позвонить она, а меня не будет, хотя это именно я просил позвонить, и это будет нехорошо. А он набрал воздуха внутрь и закричал, закричал еще громче, чем даже Айседор Степанович из тридцать восьмой квартиры кричит во время футбола: НЕ ПОЗВОНИТ ОНА, НЕ МОЖЕТ ОНА ТЕБЕ ПОЗВОНИТЬ, ОНА МЕРТВА, МЕРТВА, КАК НЕ ЗНАЮ, КТО! Нет, мама, я решительно отказался верить этому человеку. Я сказал ему, что если он не может сказать мне, как кто, то у меня нет никаких оснований верить ему. Я сказал ему, что если из нас кто и умер, так это я, и причем после смерти попал прямо в преисподнюю, где сейчас и беседую понятно с кем: смотрите, смотрите, ведь у вас глаза желтые! А она живее всех живых! И я начал бороться. И я боролся. Я боролся, мама, но интоксикация взяла свое, воля к сопротивлению была сломлена, меня усадили в машину-козел и увезли в казематы. В катакомбах мне дали сигарету и опять начали спрашивать, кто я такой и чем занимаюсь. Мама, мне кажется, они просто издевались. Я опять сказал им, что не знаю. Я объяснял им, что не могу здесь долго рассиживать, что она в любой момент может позвонить мне домой, вообще-то раньше я думал, что телефонов в аду нет, но вот на столе у вас, вижу, есть. А они наперебой кричали, что им надо меня допросить как свидетеля (чего?), что для этого им надо вести дырокол, а дырокол они вести не могут, потому что я не говорю, кто такой, и чем занимаюсь. Ну как я могу сказать, если не знаю? Дайте посмотреть ваш дырокол. Так, Ф.И.О., ниже – Год рождения, еще ниже – Род занятий (м./ж.). Я взял ручку и написал все, как есть, мама, они сначала было обрадовались и успокоились, а потом вдруг опять разозлились и начали кричать: ЧТО ТЫ ТУТ НАПИСАЛ, ИДИОТ? (да, я идиот, и что же?) Я написал все, как есть: Ф.И.О. – неизвестно, Год рождения – неизвестно, Род занятий – днем, вечером, ночью – неизвестно, в сумерках – супершпион-агент, безжалостный убийца хитроумный. Мама, я не солгал. ТЫ НЕ ПОНИМАЕШЬ НИЧЕГО, кричали они, нет, что-то я понимаю, отвечал я, например, правила игры в домино. НЕТ, ТЫ НЕ ПОНИМАЕШЬ НИЧЕГО, настаивали они, суя мне под нос фотографию голой женщины без головы. Мама, я никогда не раньше видел ее без головы, голой видел, да, а без головы никогда, поэтому не сразу узнал. А где же голова, спросил я их, когда узнал ее, куда же вы дели голову? И тут один из них, тот, что приезжал, меня ударил. Сильно ударил, сначала все помутилось, потом прояснилось. Я сидел в серой и пустой следственной комнате, передо мной лежала ее фотография, вернее, фотография того, что от нее осталось. Они спросили, где я был тогда-то и тогда-то, а я не помню ничего. Помню только, где мы начали, и то смутно. Говорю. Они звонят, там говорят: