Текст книги "Мои университеты"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Идя сзади меня, он ворчал:
– Тебе нельзя спать где попало! Пройдёт по горе человек, оступится спустит на тебя камень. А то и нарочно спустит. У нас – не шутят. Народ, братец ты мой, зло помнит. Окроме зла, ему и помнить нечего.
В кустах на берегу кто-то тихонько возился, – шевелились ветви.
– Нашёл? – спросил звучный голос Мигуна.
– Веду, – ответил Баринов.
И, отойдя шагов десять, сказал, вздохнув:
– Рыбу воровать собирается. Тоже и Мигуну – не легка жизнь.
Ромась встретил меня сердитым упрёком:
– Вы что же гуляете? Хотите, чтоб вздули вас?
А когда мы остались одни, он сказал хмуро и тихо:
– Панков предлагает вам остаться у него. Он хочет лавку открыть. Я вам не советую. А вот что, я продал ему всё, что осталось, уеду в Вятку и через некоторое время выпишу вас к себе. Идёт?
– Подумаю.
– Думайте.
Он лёг на пол, повозился немного и замолчал. Сидя у окна, я смотрел на Волгу. Отражения луны напоминали мне огни пожара. Под луговым берегом тяжко шлёпал плицами колёс буксирный пароход, три мачтовых огня плыли во тьме, касаясь звёзд и порою закрывая их.
– Сердитесь на мужиков? – сонно спросил Ромась. – Не надо. Они только глупы. Злоба – это глупость.
Слова его не утешали, не могли смягчить мое ожесточение и остроту обиды моей. Я видел пред собою звериные, волосатые пасти, извергавшие злой визг:
"Кирпичами издаля!"
В это время я ещё не умел забывать то, что не нужно мне. Да, я видел, что в каждом из этих людей, взятом отдельно, не много злобы, а часто и совсем нет её. Это, в сущности, добрые звери, – любого из них нетрудно заставить улыбнуться детской улыбкой, любой будет слушать с доверием ребёнка рассказы о поисках разума и счастья, о подвигах великодушия. Странной душе этих людей дорого всё, что возбуждает мечту о возможности лёгкой жизни по законам личной воли.
Но когда на сельских сходах или в трактире на берегу эти люди соберутся серой кучей, они прячут куда-то всё своё хорошее и облачаются, как попы, в ризы лжи и лицемерия, в них начинает играть собачья угодливость пред сильными, и тогда на них противно смотреть. Или – неожиданно их охватывает волчья злоба, ощетинясь, оскалив зубы, они дико воют друг на друга, готовы драться – и дерутся – из-за пустяка. В эти минуты они страшны и могут разрушить церковь, куда ещё вчера вечером шли кротко и покорно, как овцы в хлев. У них есть поэты и сказочники, – никем не любимые, они живут на смех селу, без помощи, в презрении.
Не умею, не могу жить среди этих людей. И я изложил все мои горькие думы Ромасю в тот день, когда мы расставались с ним.
– Преждевременный вывод, – заметил он с упрёком.
– Но – что же делать, если он сложился?
– Неверный вывод! Неосновательно.
Он долго убеждал меня хорошими словами в том, что я не прав, ошибаюсь.
– Не торопитесь осуждать! Осудить – всего проще, не увлекайтесь этим. Смотрите на всё спокойно, памятуя об одном: всё проходит, всё изменяется к лучшему. Медленно? Зато – прочно! Заглядывайте всюду, ощупывайте всё, будьте бесстрашны, но – не торопитесь осудить. До свидания, дружище!
Это свидание состоялось через пятнадцать лет в Седлеце, после того, как Ромась отбыл по делу "народоправцев" ещё одну десятигодовую ссылку в Якутской области.
Меня свинцом облила тоска, когда он уехал из Красновидова, я заметался по селу, точно кутёнок, потерявший хозяина. Я ходил с Бариновым по деревням, работали у богатых мужиков, молотили, рыли картофель, чистили сады. Жил я у него в бане.
– Лексей Максимыч, воевода без народа, – как же, а? – спросил он меня дождливой ночью. – Едем, что ли, на море завтра? Ей-богу! Чего тут? Не любят здесь нашего брата, эдаких. Ещё – того, как-нибудь, под пьяную руку...
Не впервые говорил это Баринов. Он тоже почему-то затосковал, его обезьяньи руки бессильно повисли, он уныло оглядывался, точно заплутавшийся в лесу.
В окно бани хлестал дождь, угол её подмывал поток воды, бурно стекая на дно оврага. Немощно вспыхивали бледные молнии последней грозы. Баринов тихо спрашивал:
– Едем, а? Завтра?
Поехали.
...Неизъяснимо хорошо плыть по Волге осенней ночью, сидя на корме баржи, у руля, которым водит мохнатое чудовище с огромной головою, – водит, топая по палубе тяжёлыми ногами, и густо вздыхает:
– 0-уп!.. 0-рро-у...
За кормой шёлково струится, тихо плещет вода, смолисто-густая, безбрежная. Над рекою клубятся чёрные тучи осени. Всё вокруг – только медленное движение тьмы, она стёрла берега, кажется, что вся земля растаяла в ней, превращена в дымное и жидкое, непрерывно, бесконечно, всею массой текущее куда-то вниз, в пустынное, немое пространство, где нет ни солнца, ни луны, ни звёзд.
Впереди, в темноте сырой, тяжело возится и дышит невидимый буксирный пароход, как бы сопротивляясь упругой силе, влекущей его. Три огонька – два над водою и один высоко над ними – провожают его; ближе ко мне под тучами плывут, точно золотые караси, ещё четыре, один из них – огонь фонаря на мачте нашей баржи.
Я чувствую себя заключённым внутри холодного, масляного пузыря, он тихо скользит по наклонной плоскости, а я влеплен в него, как мошка. Мне кажется, что движение постепенно замирает и близок момент, когда оно совсем остановится, – пароход перестанет ворчать и бить плицами колес по густой воде, все звуки облетят, как листья с дерева, сотрутся, как надписи мелом, и владычно обнимет меня неподвижность, тишина.
И большой человек в рваном овчинном тулупе, в лохматой бараньей шапке, шагающий у руля, остановится недвижимо, заколдованный навеки, не будет рычать:
– Орр-оп! 0-урр...
Я спросил его:
– Как тебя звать?
– А зачем тебе знать? – глухо ответил он.
На закате солнца, отплывая из Казани, я заметил, что у этого человека, неуклюжего, как медведь, лицо волосатое, безглазое. Становясь к рулю, он вылил в деревянный ковш бутылку водки, выпил её в два приёма, как воду, и закусил яблоком. А когда буксир дёрнул баржу, человек, вцепившись в рычаг руля, взглянул на красный круг солнца и, тряхнув башкой, сказал строго:
– Благослови осподь!
Пароход ведёт из Нижнего, с ярмарки, в Астрахань четыре баржи, гружённые штучным железом, бочками сахара и какими-то тяжёлыми ящиками, всё это для Персии. Баринов постучал по ящикам ногою, понюхал, подумал и сказал:
– Не иначе – ружья, с Ижевского завода...
Но рулевой ткнул его кулаком в живот и спросил:
– Тебе какое дело?
– В мыслях моих...
– А – в морду – хочешь?
За проезд на пассажирском пароходе нам нечем платить, мы взяты на баржу "из милости", и, хотя мы "держим вахту", как матросы, все на барже смотрят на нас, точно на нищих.
– А ты говоришь – народ, – упрекает меня Баринов. – Тут – просто: кто на ком сел верхом...
Тьма так плотна, что барж не видно, видишь только освещённые огнями фонарей острия мачт на фоне дымных туч. Тучи пахнут нефтью.
Меня раздражает угрюмое молчание рулевого. Я назначен боцманом "вахтить" на руле в помощь этому зверю. Следя за движением огней, на поворотах, он тихо говорит мне:
– Эй, берись!
Вскакиваю на ноги и ворочаю рычаг руля.
– Ладно, – ворчит он.
Я снова сажусь на палубу. Разговориться с этим человеком – не удаётся, он отвечает вопросами:
– А тебе что за дело?
О чём он думает? Когда проходили место, где жёлтые воды Камы вливаются в стальную полосу Волги, он, посмотрев на север, проворчал:
– Сволочь.
– Кто?
Не ответил.
Где-то далеко, в пропастях тьмы, воют и лают собаки. Это напоминает о каких-то остатках жизни, ещё не раздавленных тьмою. Это кажется недосягаемо далёким и ненужным.
– Собаки тут плохие, – неожиданно говорит человек у руля.
– Где – тут?
– Везде. У нас собака – настоящий зверь...
– Ты – откуда?
– Вологодской.
И, точно картофель из прорванного мешка, покатились серые, тяжёлые слова:
– Это – кто с тобой – дядя? Дурак он, по-моему. А у меня дядя умный. Лихой. Богач. В Симбирском пристань держит. Трактир. На берегу.
Выговорив всё это медленно и как бы с трудом, человек уставился невидимыми глазами на мачтовый фонарь парохода, следя, как он ползёт в сетях тьмы золотым пауком.
– Берись, ну... Грамотный? Не знаешь – кто законы пишет?
Не дождавшись ответа, он продолжает:
– Разно говорят: одни – царь, другие – митрополит Сенат. Кабы я наверно знал – кто, сходил бы к нему. Сказал бы: ты пиши законы так, чтобы я замахнуться не мог, а не то что ударить! Закон должен быть железный. Как ключ. Заперли мне сердце, и шабаш! Тогда я – отвечаю! А так – не отвечаю! Нет.
Он бормотал для себя, всё более тихо и бессвязно, пристукивая кулаком по дереву рычага.
С парохода кричали в рупор, и глухой голос человека был так же излишен, как лай и вой собак, уже всосанный жирной ночью. У бортов парохода по чёрной воде жёлтыми масляными пятнами плывут отсветы огней и тают, бессильные осветить что-либо. А над нами точно ил течёт, так вязки и густы тёмные, сочные облака. Мы всё глубже скользим в безмолвные недра тьмы.
Человек угрюмо жаловался:
– К чему довели меня? Сердце не дышит...
Безразличие овладело мною, безразличие и холодная тоска. Захотелось спать.
Осторожно, с трудом продираясь сквозь тучи, подкрался рассвет без солнца, немощный и серый. Окрасил воду в цвет свинца, показал на берегах жёлтые кусты, железные, ржавчиной покрытые сосны, тёмные лапы их ветвей, вереницу изб деревни, фигуру мужика, точно вырубленную из камня. Над баржой пролетела чайка, свистнув кривыми крыльями.
Меня и рулевого сменили с вахты, я залез под брезент и уснул, но вскоре – так показалось мне – меня разбудил топот ног и крики. Высунув голову из-под брезента, я увидал, что трое матросов, прижав рулевого к стенке "конторки", разноголосно кричат:
– Брось, Петруха!
– Господь с тобой, – ничего!
– А ты – полно!
Скрестив руки, вцепившись пальцами в плечи себе, он стоял спокойно, прижимая ногою к палубе какой-то узел, смотрел на всех по очереди и хрипло уговаривал:
– Дайте от греха уйти!
Он был бос, без шапки, в одной рубахе и портах, тёмная куча нечёсанных волос торчала на его голове, они спускались на упрямый, выпуклый лоб, под ним видно было маленькие глаза крота, налитые кровью, они смотрели умоляюще, тревожно.
– Утонешь! – говорили ему.
– Я? Никак. Пустите, братцы! Не пустите – убью его! Как приплывём в Симбирской, так и...
– Да перестань!
– Эх, братцы...
Он медленно, широко развёл руки, опустился на колени и, касаясь руками "конторки", точно распятый, повторил:
– Дайте от греха бежать!
В голосе его, странно глубоком, было что-то потрясающее, раскинутые руки, длинные, как вёсла, дрожали, обращены ладонями к людям. Дрожало и его медвежье лицо в косматой бороде, кротовые, слепые глаза тёмными шариками выкатились из орбит. Казалось, что невидимая рука вцепилась в горло ему и душит.
Мужики молча расступились пред ним, он неуклюже встал на ноги, поднял узел, сказал:
– Вот – спасибо!
Подошёл к борту и с неожиданной лёгкостью прыгнул в реку. Я тоже бросился к борту и увидал, как Петруха, болтая головою, надел на неё шапкой – свой узел и поплыл, наискось течения, к песчаному берегу, где, встречу ему, нагибались под ветром кусты, сбрасывая в воду жёлтые листья.
Мужики говорили:
– Одолел себя всё-таки!
Я спросил:
– Он – сошёл с ума?
– Зачем? Нет, это он – души спасенья ради...
Петруха уже выплыл на мелкое место, встал по грудь в воде и взмахнул над головою узлом.
Матросы закричали:
– Проща-ай!
Кто-то спросил:
– А как же без пачпорта он?
Рыжий, кривоногий матрос рассказывал мне с удовольствием:
– У него, в Симбирске, дядя живёт, злодей ему и разоритель, вот он и затеял убить дядю, да однако пожалел сам себя, отскочил от греха. Зверь мужик, а – добрый! Он – хороший...
А хороший мужик уже шагал по узкой полосе песка, против течения реки, и – вот он исчез в кустах.
Матросы оказались добрыми ребятами, все они были земляки мне, исконные волгари; к вечеру я чувствовал себя своим человеком среди них. Но на другой день заметил, что они смотрят на меня угрюмо, недоверчиво. Я тотчас догадался, что чорт дёрнул Баринова за язык и этот фантазёр что-то рассказал матросам.
– Рассказал?
Улыбаясь бабьими глазами, смущённо почёсывая за ухом, он сознался:
– Рассказал немножко!
– Да – я ж тебя просил молчать?
– Ведь я и молчал, да уж больно история интересна. Хотели в карты играть, а рулевой захватил карты, – скушно! Я и того...
Из расспросов моих оказалось, что Баринов, скуки ради, сплёл весьма забавную историю, в конце которой Хохол и я, как древние викинги, рубились топорами с толпой мужиков.
Бесполезно было сердиться на него, – он видел правду только вне действительности. Однажды, когда я с ним, по пути на поиски работы, сидел на краю оврага в поле, он убеждённо и ласково внушал мне:
– Правду надобно выбирать по душе! Вон, за оврагом, стадо пасётся, собака бегает, пастух ходит. Ну, так что? Чем мы с тобой от этого попользуемся для души? Милый, ты взгляни просто: злой человек – правда, а добрый – где? Доброго-то ещё не выдумали, да-а!
В Симбирске матросы очень нелюбезно предложили нам сойти с баржи на берег.
– Вы нам люди неподходящие, – сказали они.
Свезли нас в лодке к пристаням Симбирска, и мы обсохли на берегу, имея в карманах тридцать семь копеек.
Пошли в трактир пить чай.
– Что будем делать?
Баринов уверенно сказал:
– Как – что? Надо ехать дальше.
До Самары доехали "зайцами" на пассажирском, в Самаре нанялись на баржу, через семь дней почти благополучно доплыли до берегов Каспия и там пристроились к небольшой артели рыболовов на калмыцком грязном промысле Кабанкул-бай.