Текст книги "Между прочим (Мелочи, наброски и т д)"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Горький Максим
Между прочим (Мелочи, наброски и т д)
М.Горький
Между прочим (Мелочи, наброски и т.д.)
[1]
Года два-три тому назад в "Северном вестнике", – журнале, где теперь засел и во всю мочь свищет малюсенький Соловей-разбойник господин Волынский, – была помещена статья В.Соловьёва – "Гроза с востока"
Это была хорошая статья, хотя в ней не было ровно ничего приятного для нас.
В ней очень доказательно говорилось о том, что со степей Гоби на Россию летит песок и понемножку сокращает у нас количество пахотной земли.
Что он ложится широкой полосой и на волжские степи и в землях Войска Донского и проникает даже до Киевской губернии. И что если мы своевременно не обратимся к лесным заграждениям, так нас, пожалуй, и совсем засыплет.
Статья возбудила толки и вызвала возражения.
Толки и возражения целиком свелись к мудрым русским изречениям:
– Улита-то вдет, когда-то что будет!
И:
– Бог не выдаст, – свинья не съест.
Затем мы позабыли о "Грозе с востока".
Недавно мы сообщили о песчаных заносах в Новоузенском уезде, где засыпано 6035 десятин 1276 сажен, и о том, что новоузенское уездное земское собрание хочет просить министерство земледелия рассадить по песчаным заносам деревья...
Видите? Два-три года тому назад мы хотели заградить деревьями движение к нам песка – ныне уже просим рассадить их на песке.
Пришёл песок-то, значит. Присыпался – и уже мешает жить.
А мы всё ещё собираемся воевать с ним.
И мне думается, что, пока мы действительно соберёмся, засыплет нас песком, совсем, и с ушами засыплет.
И на том месте, где некогда жила-была страна, зовомая Россия, будет необозримая песчаная равнинища – жёлтая, пустынная, знойная.
И будут по ней рыскать степные волки, тощие, с поджатыми хвостами и ликом схожие с самарскими горчишниками.
[2]
Вот вам маленький образец легкомысленных рассуждений по поводу одного из премудрых вопросов...
...Вечерами, когда, изнывая от тоски, я сижу в моей комнате и из всех щелей этой комнаты на меня смотрят тёмные глаза одиночества и меланхоличные тени летней ночи собираются за окнами и безмолвно заглядывают в стёкла их, невольно в душу мне закрадываются мысли на тему: "Не добро человеку быть едину" – и, минорно настроенный, я ухожу в Струковский сад.
Там, по большой скотопрогонной аллее и по аллее, смежной с ней, густой и медленной волной течёт самарская жизнь; клубы пыли вьются над ней, слышен запах цветов, тихий шелест листвы, что-то шепчущей закопчённому самарянами небу, слышен смех, слышен говор, и господин Мраз старательно производит большой музыкальный шум, исполняя творения европейских композиторов на зулусский лад.
Там я, холостой человек, Иегудиил Хламида, будущая жертва пенатов (родной дом, домашний очаг. У древних римлян боги – хранители и покровители домашнего очага, а затем и всего римского народа. Каждая семья имела обычно двух пенатов, их изображения помещались около очага – Ред.), сажусь в укромный уголок и из него рассматриваю прекрасных самарянок и прислушиваюсь к музыке речей их, и я смотрю на них с восхищением вплоть до той поры, пока не вспомню, что, быть может, скоро уж одна из них наречёт меня своим мужем, – и тогда предчувствие сей опасности охлаждает пыл моего восхищения.
Я смотрю на них, – а они дефилируют мимо меня все в бантиках, кантиках и прочих сантиментиках, в аромате духов и в пыли и щебечут, как те грациозные серые птички, которых в деревнях несправедливо и немузыкально именуют "трясогузками".
Я смотрю на них и распределяю их на две основные категории: барышни полненькие и барышни худенькие; я знаю, что полненькие барышни – пустенькие, а худенькие – полны бактериями нервных и иных болезней, полны истерических капризов, и хотя всё это пока ещё в потенции, но я знаю, всё это будет актуально через неделю после свадьбы.
Я смотрю на них и думаю: "Вот существа, большинство которых со временем превратится в женщин и матерей, войдёт в активную жизнь и будет воспитывать из детей своих мужей, твёрдых духом, и граждан – благородных, бескорыстных слуг отечеству".
И я смотрю на модно причёсанные головки барышень полненьких, смотрю и думаю – где именно в их чертах помещена природой та частица мозга, которая должна выработать ясное представление о гражданских обязанностях матери и представление о том, какие именно люди нужны отечеству, и о том, что такое отечество.
И я сомневаюсь в том, что полненькие барышни имеют под причёсками какое-либо иное представление об отечестве, кроме того, которое во время 'оно извлечено ими в пот лица из тощих учебников по истории и географии, и я никак не могу представить себе, что полненькие барышни способны сознательно заглядывать в будущее и точно представлять себе те задачи и ответственность, которые ждут их впереди.
И я испытую взглядом направление мысли у барышень худеньких, отчаянно стреляющих глазками семо и овамо, я смотрю на них и вижу: свирепо перетянувшиеся корсетами, воспитанные как бы только на фиалках и лунном свете, анемичны и тощи они, и мне думается, что, когда у них будет по паре детей, к тому времени они приобретут по дюжине болезней тела и души...
И глухая скорбь сосёт мне сердце, ибо я не вижу в барышнях – будущих матерей, достойных этого имени.
...И тогда много тревожных и мрачных дум возникает в уме моём.
С какими душевными ресурсами и с каким моральным фондом примутся эти барышни за построение семьи, которая должна быть школой, имеющей воспитать в их будущих детях любовь к родине, стремление к подвигу во имя её, благородство духа, понятие о чести и о справедливости и многое другое, что в конце концов человеку всё-таки необходимо воспитать в себе, дабы тем оправдать узурпаторски присвоенное им право на звание высшего животного.
Есть ли у них представление о важной ответственности, которая ждёт их, матерей, в будущем, понимают ли они, что им придётся созидать будущего человека, имеют ли они представление о том, что нужно делать для того, чтоб дети не были точными копиями своих слабосильных и нежизнеспособных родителей, людей, устроивших себе такую бесцветную, скучную и нищую духом жизнь, как жизнь современная?
Что, наконец, кроме тела, принесут они мужу, чем, кроме поцелуев и объятий, могут облегчить его жизнь, что новое и не изведанное им внесут они с собой в сферу его духовной жизни, – если предположить, что у современного мужчины стремление к духовной жизни есть, а не иссякло уже под гнётом будничном жизни и её омертвляющих душу мелочей?
Что может принести с собой современная женщина современному мужчине, вступая с ним в союз?
...Я поднял вопросы старые, избитые в пыль, размолотые жерновами российского красноречия, – но всё-таки не разрешённые по существу.
"Жизнь есть труд", – говорит Тургенев; это "глупо, как факт", – говорит Бальзак, но это факт – жизнь есть труд.
Она требует серьёзного отношения к себе, и всякое легкомыслие терпимо ею только до времени, но время придёт и принесёт с собой жестокое наказание тем, которые относились к жизни невнимательно или легко, холодно или недостаточно активно... она поставит в счёт каждый ваш ложный и неосмотрительный шаг, и когда вы будете подводить итоги ей, в конечном может получиться роковой и ядовитый вопрос – зачем мы жили?
Мы живём в странное время оскудения энергии, в равнодушные, скептически тусклые дни, и на нашей обязанности лежит исправить это, расцветить жизнь желаниями, оживить её поступками, облагородить мыслью и всячески сделать её более разумной, живой и разнообразной; мы ничего не делаем в этом направлении, прикрываясь от укоров совести, как щитом, нашим амплуа маленьких, шаблонных, дюжинных людей.
О женщины, что сделать вы б могли
Для родины, когда бы вы хотели!
– вздыхает Леопарди в одном из своих жгучих и мрачных сонетов и через несколько строк с тоской спрашивает от лица мужчин:
Но что вы в нас будили в наши дни?
А дальше спрашивает себя:
... Кто виноват в беде земли родной?
Скажите мне, о женщины, не вы ли?
Он был итальянец, этот Джиакомо Леопарди, и его стихотворение адресовано итальянкам...
Я считаю нужным заявить об этом для того, чтобы облегчить русским женщинам возможность не признавать за его вопросами ни смысла, ни значения, чем они, наверное, и воспользуются.
[3]
Амплуа фельетониста – очень нелёгкое амплуа, скажу я вам.
Садишься за стол и берёшь перо в руку с намерением отметить движение общественной жизни, совершившееся за истёкший день.
Оказывается, что жизнь за истёкший день, как и за все ранее его истёкшие дни года, никуда не подвинулась.
То есть в ней есть движение, но это только потому, что она разлагается...
Видишь это и думаешь:
"Весьма печально, но вполне естественно".
Переходишь к проявлениям обывателями своих чувств и своей морали.
На этом пути – лежит красный камень преткновения, а вокруг него произрастают разные другие колючие тернии.
Дойти сквозь них до публики ясным и точным фельетонисту удаётся редко, и большинство обывателей хотя и ведёт [себя] зазорно и достойно осмеяния, но...
И даже "но" не только с запятой, а и со знаком восклицания – "но!".
Приходится искать "линии наименьшего сопротивления" своему желанию сказать правду, и таковые находишь в лице людей, которым решительно всё равно, обличают их в газете или нет.
Ибо они грамоты не знают и по сей причине газет не читают, в чём им – в скобках говоря – нельзя не позавидовать...
Сегодня, например, у меня нет иной темы, кроме оскорбления городового весёлой и буйной женщиной Большаковой и господином Б.
Но и на эту тему я не могу ничего сказать, ибо не знаю, как именно сии субъекты оскорбили городового.
Я могу сказать одно: оскорблять городового – о, госпожа Большакова и господин Б. – очень нехорошо, ибо городовой тоже человек.
Могу сказать о предупредительном жулике, который, украв часы 20 августа, заявил хозяйке часов, что он придёт к ней ещё воровать уже только 6 сентября, и никак не раньше.
Раньше ему некогда.
Могу написать мораль и для жулика.
О, жулик! Ты глуп. Так, как воруешь ты, никто не ворует. Никогда, жулик, не надо предупреждать о дне, в который ты будешь красть, того, у кого ты будешь красть. Это не принято.
Но, милостивые государи и государыни, я знаю, что всё это скучно и что есть люди и жулики, более нуждающиеся в морали и обличении, чем те, которые приведены мною выше.
Я знаю, что есть очень много людей, коих необходимо ежедневно публично и печатно сечь, – но!..
"Но", милостивые государи! И его никак не обойдёшь.
В моменты решительное чувство самосохранения и трусов перерождает в бесшабашных храбрецов.
Это доказано ещё раз самарскими обывателями, проявившими способность к коллективизму после того, как [их] обгрызли собаки.
Опасаясь, что самарские собаки пожрут самарских жителей, последние обратились к полиции, прося у неё защиты от собак.
И не просто обратились, а обратились коллективно.
Пришли и сказали:
– Заступитесь за нас у собак. Уже близко время, когда они перегрызут всех нас. Пожалуйста, заступитесь. А ежели не сделаете этого, то мы сами станем стрелять по собакам из огнестрельного оружия!
Вон оно куда пошло!
Смотрите-ка, сколько в этой речи храбрости и смелости.
Даже есть некоторый намёк как бы на сознание обывателем своих прав.
И всё это, я уверен, плоды коллективизма, который вызван к жизни собаками.
[4]
Если вы на улице встретите интенсивно чумазого мальчика с кипой печатной или чистой бумаги в его руках или на его голове, вы можете безошибочно сказать:
– Вот идёт мальчик из типографии!
Мальчик из типографии – совсем особенный мальчик.
Во-первых, он желтоватого цвета – потому что отравлен свинцовой пылью.
Во-вторых, он очень сонного вида – потому что много работает и мало спит.
В-третьих, у него непременно где-нибудь на физиономии, на руке, на шее есть болячка, – это его задело машиной и рану растравил свинец...
Жизнь мальчика из типографии вдвое тяжелее жизни всякого иного мастерового мальчика, ибо он имеет дело со свинцом.
А свинец очень тяжёлый металл, как известно.
Но я не решусь сказать, что тяжелее – свинец или рука типографщика Грана?
Я видел щёку мальчика, на которую упала рука господина Грана.
Щека этого мальчика из типографии господина Грана свидетельствовала, что у господина типографщика претяжёлая длань.
Щека была и синя, и багрова, и разбита в кровь, – и всё это только с одного удара, как объяснил мальчик.
Господин Гран положительно хорошо дерётся...
Жаль только, что для опытов бокса он избирает щёки своих мальчиков, а не свои собственные щёки.
Я бы рекомендовал господину Грану последнее – это более безопасно.
А то мальчики, которых он так усердно лупит по щекам, недовольны таким обращением с ними и могут причинить господину Грану некоторое беспокойство, попросив его к судье для того, чтобы последний объяснил ему, что мальчики, которых бьют по щекам, не могут не чувствовать от этого боли.
Лучше бы господину Грану упражняться в боксе на своих собственных щеках.
Поставить против своей фигуры зеркало и колотить себя, глядя на своё отражение.
А в случае, если господин Гран утомился бы от такого занятия, можно рекомендовать ему пригласить дворника.
Давши сему последнему на чай, – можно получить от него весьма поучительный урок бокса.
Но необходимо дать на чай, ибо дворник, как бы он ни был груб, не станет бить человека даром.
Я могу рассказать, при каких обстоятельствах господин Гран расколотил щёку своего мальчика.
Суть дела в щётке и в кухарке.
Прежде всего щётка.
Есть щётка для кухни и щётка для типографии.
Щёткой из кухни строго воспрещается мести пол типографии и наоборот.
Затем есть кухарка.
Здесь во сто тысяч первый раз подтверждается справедливость французской поговорки:
"Cherchez la femme" (ищите женщину – Ред.)
Кухарка берёт щётку типографии и хочет мести ею пол кухни.
Мальчик из типографии видит в этом явное нарушение распоряжений хозяина, возмущается непочтением к ним со стороны кухарки и щётку ей не даёт.
– Не приказано! У тебя есть своя щётка!
А кухарка идёт к господину Грану и...
Я не знаю уж, что у них там было.
Но только господин Гран выскочил в типографию, наскочил на мальчика и залепил ему полновесную оплеуху.
От этого щека мальчика страшно вспухла.
Вот и вся история.
[5]
В четверг, на гулянье общества книгопечатников в Струковском саду, было не особенно много "настоящей публики", но зато в нём присутствовало много оригинальных, шумных и весёлых, чумазых и оборванных маленьких людей, придававших устроенному симпатичным обществом вечеру милейший, задушевный характер.
Это были мальчики из типографий, воспитанники печатного станка, незаметные труженики слова, весёлые искры которых со временем, может быть, разгорятся в большие огни...
"Настоящая публика" не понимала значения чумазых мальчиков и их права на веселье, и часто субъекты из "настоящей публики" покрикивали на мальчиков:
– Ты! Вы, пострелята!
Но пострелят это не смущало, и они задорно, как ерши в садке, снуют между "настоящей публикой".
Играл оркестр господина Моттл, и мальчики кричали ему "браво" и хлопали в ладоши, похваливая маленького барабанщика и солиста на корнет-а-пистоне за то, что оба они так "ловко задувают".
Пиротехник Буров угостил мальчиков фейерверком и удостоился их благосклонного одобрения, чего едва ли дождутся от них те, что заставляют их работать над набором фейерверков слов и фраз.
Затем мальчикам показывали те орудия, которые их истязуют, и машины, сокращающие век мальчиков и здоровье их.
Показывали верстатку и наборную кассу, линейки и рамы и всё другое, с чем ежедневно имеют дело чумазые мальчики.
Они стояли густой толпой пред экраном и кричали, видя всё это:
– Знаем!
Потом им показали Гутенберга.
Мальчики встретили его изображение молча, хотя им сказали, что это именно он изобрёл печатный станок.
Но пока печатный станок ещё только усложнил жизнь мальчиков и не дал им почти ничего хорошего, – они молчали.
Вслед за Гутенбергом они увидали Фонвизина в мундире и с нахмуренными бровями.
Его тоже встретили молча, и только один мальчик заметил:
– Полицейский будто.
Шекспир, гладко причёсанный, с красным носом и с румяными щеками, не произвёл никакого впечатления на мальчиков, но "настоящая публика" заявила, что знакома с ним.
– Это Камоэнс! – предупредительно сообщил кавалер в пенснэ даме в богатой тальме (плащ-накидка без рукавов. По имени французского актёра Ф.Тальмы, который изобрёл много предметов одежды, названных его именем Ред.)
– Ах, какой здоровый! – сказала дама.
– Это английский генерал Шекспир, победивший Наполеона! – рассказывал человек типа отставных военных, стоявший сзади меня, своему товарищу юноше.
– А говорят, это писатель? – зевая, спросил юноша.
– Врут! – отрезал его собеседник.
За Шекспиром вскоре появился бедняга Тредиаковский, и на экране вызвавший смех над собой.
Григорович с лицом дипломата появился и исчез, не возбудив никаких толков в публике, кроме чьего-то замечания: "Скобелев в штатском платье".
– Гоголь!
– Знаем! – раздались два-три звонких голоса, прозвучавшие самодовольно и весело.
И мне стало весело...
А трое из "настоящей публики" расхохотались над Гоголем, находя, что у него смешной нос и допотопный костюм.
Впрочем, какая-то барышня нашла его "очень миленьким".
– Писатель Тургенев!
– Знаем! – врассыпную вскричало несколько детских голосов.
С экрана смотрело не публику и мальчиков умное и доброе старческое лицо с задумчивыми глазами, – смотрела и публика на него.
Смотрела и молчала.
Что она могла бы сказать?
И старый поэт, дрогнув, исчез.
И за всеми этими людьми на экране появилось изображение человека, которого я не знаю.
Я несколько испугался, увидав этот портрет.
Он напомнил мне издателя одной газеты, именуемой "Волгарь" и представляющей из себя водянистый волдырь на физиономии поволжской прессы.
Оказалось, что это пиротехник Буров, "мастер фейерверков".
Тут я понял, почему мой знакомый издатель похож на пиротехника, – он чисто пишет в своей газете передовые статьи.
Мальчики смеялись над господином Буровым, видя его рядом с Нестором, Гутенбергом, Шекспиром и другими великими мира сего.
Мальчики были довольны вечером.
Общество книгопечатников, устроив своё гулянье, поступило прекрасно уже по одному тому, что сумело развлечь чумазых крошек – слуг печатного станка.
Я выражаю скромную надежду, что это симпатичное общество и впредь не обойдёт своим вниманием и заботой тружеников-детей.
Общество могло бы, например, показать мальчикам посредством туманных картин и объяснительных чтений, что сделало для человечества печатное слово, которому они служат пока механически и, может быть, будут служить – кто знает как?!
И затем от души желаю обществу всякого преуспеяния, а его членам солидарности, уважения друг к другу, солидарности, ясного понимания преследуемых целей и точного представления о путях к достижению их...
И снова и ещё – солидарности.
[6]
...Центром общего внимания ярмарочной публики служат балаганы, вполне удовлетворяющие вкусы, о необходимости развития которых так много говорят...
Пред одним из балаганов ошалелый от водки, которой он "греется", и охрипший от зазывания зрителей к себе в "миниатюрный цирк" субъект, в красном трико, засовывает себе в разинутую пасть голову удава, обвивающего ему шею, и благим матом орёт:
– Видите?! Смотрите!
Змея, окоченевшая от холода, еле движется на его плечах...
– Это что! – скептически говорит парень, с ног до головы выпачканный в муке. – Нет, кабы к твоей-то шее наш Иван Митрич присосался – ты бы узнал, каков он есть, настоящий-то удав...
– Н-да! – вторит ему товарищ...
– Тот поживее ворочается... Тот не токмо что свою голову в чужой рот совать, – он сам живьём людей глотает...
И, довольные своей аналогией, зрители отходят...
[7]
Учебный сезон начался, а около трёхсот мальчиков остались с желанием учиться, но, по недостатку места в городских школах, должны получить домашнее воспитание.
Поздравляю Самару – она в скором времени будет иметь ещё целую роту горчишников. Совершенно свежих, ещё не бывших в "делах" полиции и не совершавших разных диких "актов" – роту молодых пареньков, обалделых от скуки и пустоты жизни и развлекающихся творением диких выходок против мирных обывателей.
Обыватели будут жаловаться и негодовать, новоиспечённые буяны и озорники не будут обращать на обывательские вопли никакого внимания, а мудрые люди, основываясь на подвигах горчишников, – будут трактовать о порче нравов и о том, что в доброе старое время буянов и озорников "драли" и "лупили", – отчего и нравы были строже и жилось проще и так далее, и прочее, и тому подобное.
Полиции, которой у нас мало, будет ещё больше дела.
Придёт время, и в городской думе появятся доклады и проекты лучших и удобнейших средств искоренения горчишников...
Сей гласный предложит переловить их и сослать на пожизненное проживание куда-нибудь в дикие страны.
Оный порекомендует отдать их поголовно в солдаты.
А там, глядишь, начитавшись "Света", "Сына отечества" и других специально и специфически патриотических печатных бумажек, – предложит образовать из горчишников вольный кадр и послать их на завоевание Китая.
О мальчиках, не нашедших себе мест в городских школах, я имел суждение с одним из папаш города.
– Как же теперь мальчики эти? Куда их? – спросил я.
А он глубокомысленно высморкался и бессмысленно изрёк:
– Куда? Это вопрос, стоящий вне компетенции городского самоуправления... У каждого порядочного мальчика, предполагается, есть папаша и мамаша. Сии субъекты и должны ответить на ваш вопрос... Н-да... Они мальчиков народили? Мы их об этом не просили? Так? Ну и... извольте управляться своими средствами...
– Но однако предполагается, что орган самоуправления обязан, до некоторой степени, способствовать развитию грамотности среди...
– Это, положим, есть, но в этом нет солидных оснований. Наука ещё пока не установила точно и незыблемо необходимость и пользу грамоты. Есть даже мудрые мужи, относящиеся к грамоте явно отрицательно. Например, князь Мещерский... со слов сотрудников его "Гражданина" и "Руси". Прислушайтесь-ка к ним! Можно придти к убеждению, что именно грамота и есть главнейшая причина всевозможных непорядков жизни.
– Помилуйте! – говорю я, сконфуженный.
– Нет, это вы нас помилуйте! Вы не соразмеряете ваших требований с наличностью средств удовлетворения. Ведь городская-то касса пуста? Долгу у города по маковку? А мостовые вам дай? Даём, извольте. Посмотрите-ка: какую мы грязищу на Дворянской улице устроили! Думаете, это дёшево стоит? Да вы сообразите – ведь мы люди... и мало этого – люди без денег! А вы пристаёте собак вам перебей, ребят грамоте научи, съезды к Волге устрой, там подмети, здесь почисти, и что же? Расколоться нам на тысячу кусков прикажете? А квартирного налога не желаете?.. Нет, вы вот позвольте-ка нам налоги сочинить – налог на квартиры, на право женитьбы, на право деторождения, на право прогулок за город, на право езды по мостовым на колёсах и полозьях... и ещё там разные налоги... Вот дайте нам их устроить... а мы вам сейчас же за это настроим школ и прочее, что вам там нужно. А это непорядок: того подай, это устрой, а на какие средства, смею вас спросить? Да у города одних непредвиденных расходов тьма-тьмущая! Того напой, этого угости, там гора идёт в реку, здесь земля сквозь землю проваливается; инде – река в Симбирскую губернию уезжает... Школы! Грамота! Да будьте же справедливы, дяденька!
Быть справедливым?
Иногда и это человеку удаётся.
А двести восемьдесят мальчиков тем не менее лишены возможности учиться.
И дальнейшая судьба их не может не беспокоить того, кто смотрит на них как на будущих людей и, может быть, ценных граждан.
Быть может, среди них есть таланты.
И уж, наверное... Иван Китаев, десятилетний человек, прибывший в Самару из Баку по этапу в арестантской одежде и в компании взрослых воров и разных "потерянных людей" – мальчик Китаев, бежавший из полиции 11 сентября, – при других условиях тратил бы свою сметливость и бойкость на нечто другое, чем побеги из полиции и бродяжничество...
Подумайте, мальчик десяти лет – уже бродяга, путешествует по этапам м обучается арестантской премудрости...
Что же из него будет?
Трудно надеяться на хорошее...
Двести восемьдесят мальчиков, не принятых в самарские школы, – уже, наверное, выделят из себя не одного Китаева.
Домашнее воспитание будет сему сильно способствовать.
Да и чем оно, это домашнее воспитание, лучше того, которое приобретается в тюрьмах у Преступников и бродяг?
Много в нём поучительного – это так, но как мало в этом поучительном умного, чистого, честного!
Слишком много гибнет мальчиков, ибо слишком мало уделяют им внимания.
[8]
Это было очень странное зрелище.
На Дворянской улице ехала телега, нагруженная кипами казённого вида бумаг. Её конвоировали двое полицейских и приблизительно дюжина каких-то вполне приличных господ...
Конвоиры шли молча, важно и сосредоточенно опустив на грудь головы, и на лицах их застыло выражение непоколебимой решимости.
Полицейские трусцой следовали по бокам телеги, а на высокой кипе её груза мрачно восседал возница, суровый, как Харон.
Из окон зданий смотрели на процессию физиономии разных людей, и слышно и видно было, как люди сии скрежетали зубами.
Я смотрел на всё это и в недоумении думал:
"Что сей сон значит? Что везут? И куда везут? Не есть ли господа, провожающие телегу, последователи того грибоедовского персонажа, который некогда рекомендовал собрать и сжечь все книги? Или же это везут думские доклады, сданные лет двадцать тому назад в разные комиссии, но, по недосугу, до сего дня не рассмотренные и ныне предназначенные к потоплению в Волге? Или же это прозаические и стихотворные труды местных авторов, везомые оными на Троицкий базар для продажи с пуда?"
Но все мои предположения (я чувствовал) были неверны, ибо они не объясняли зубовного скрежета домовладельцев Дворянской улицы.
Тогда, движимый любопытством, я решил спросить у людей, следовавших за телегой, – кто они суть?
И я спросил. Они в один голос возвестили мне:
– Мы суть участковые надзиратели! В нашем ведении находится Дворянская улица!
– Что же и куда везёте вы, милостивые государи?
– Мы везём полицейские акты о несоблюдении домовладельцами сей, первой в городе, улицы обязательных постановлений думы о переустройстве тротуаров... Мы долго ждали исполнения домовладельцами постановления думы, по не дождались. И вот мы составили сии акты и ныне везём их к городскому судье, дабы сей последний судил и штрафовал людей, не внимающих думе. Шестьдесят актов составили мы на жрецов Меркурия – бога торговли, – и вы слышите скрежет зубовный домовладельцев?
Я слышал его, видел злые взоры, бросаемые из окон домов на улицу, и, вздохнув, ушёл домой.
Бедные шестьдесят богачей!
Что-то предпримут они теперь?
Я рекомендовал бы вот что: подать в думу коллективное прошение о восстановлении срока, данного ею на устройство тротуаров.
Написать на хорошей бумаге этакую слезницу в самом жалобном и к послаблению порокам располагающем стиле и подать оную вопилицу в думу.
В думе сейчас же отыщутся родные человечки: они погуторят, посочувствуют и срок восстановят на полгода, положим.
Тогда шестьдесят домовладельцев пусть снова ждут истечения данного им срока...
И когда он истечёт – то снова пусть сочинят новую вопилицу и просят о восстановлении.
Дума даст ещё срок.
И так далее...
Только боги бессмертны. И в один из сроков господа домовладельцы помрут.
Не все сразу, конечно, но обязательно помрут.
А тротуары останутся существовать, всё более и более представляя из себя в миниатюре кавказские горы.
А шестьдесят домохозяев сэкономят по два-три десятка рублей и докажут, что они имеют гибкий ум и твёрдую волю...
А обыватель, за невозможностью ходить по тротуарам без риска свернуть себе шею, – будет ездить на конке и на извозчиках.
Отсюда истечёт польза, и даже – две.
Во-первых – увеличатся доходы конки.
Во-вторых – это поддержит убиваемый конкою извозный промысел.
И не только поддержит, но даже может развить его. Чем хуже будут тротуары – тем больше обыватель будет ездить...
Развитие извозного промысла увеличит доходы города.
А когда это произойдёт – то дума подумает:
"А ведь это мне шестьдесят домовладельцев с Дворянской улицы доход-то создали! Ах, милые мои, дай-кось я вам за это маленький презент сделаю!"
И тогда она устроит вдоль по всей Дворянской улице тротуары за свой счёт.
Ловко?! Я уверен, что шестьдесят бедных домовладельцев Дворянской улицы обратят своё внимание на мой простой проект вечных уклонений от исполнения обязательных постановлений.
[9]
У городских судей наступило страдное время. Почти ежедневно к ним являются толпы крестьян и слёзно жалуются.
– Сделайте божескую милость, ваше благородие, рассудите!
– В чём дело?
– Было у нас сорок три воза пшеницы, и в кажинном возу по двадцать четыре пуда. Привезли, запродали – всё хорошо. Стали ссыпать, хвать – ан в каждом возу по четыре пуда убыло... По двадцать ссыпали... Разор, ваше благородие!
– Неверно взвесили, значит?!
– Истинно так – по-грабительски взвесил!
– Зачем же это вы?
– Да али это мы, ваше благородие! Мы – вот вам крест! – фунт в фунт, по двадцать четыре пуда в телегу насыпали – и каждый ещё мерку на утечку накидывал... А ссыпать стали – по четыре пуда с телеги и просыпалось.
– Это уж у купца весы так устроены... Подавайте прошение!
Мужики чешут затылки и отправляются по кабакам искать себе "ходателя".
Когда-то он будет найден, нужно его напоить, дать ему за работу, купить марок и так далее, – каторжным трудом добытые гроши так и текут из тощих карманов.
Главный расход – это харч.
Сорок три лошади и человек двадцать пять людей живут три-четыре дня, а иногда и больше, в городе, и каждый день стоит им около пятидесяти копеек.
Таким образом, выходит нечто прямо-таки грабительское.
Из воза пшеницы, положим, пуда с два утянет купец да пуда по четыре на каждый воз сложится взыскание с купца этих двух пудов...
И это ещё хороший конец дела.
А бывают случаи, когда четверть и даже половина всего привезённого товара идут на то, чтобы получить деньги за другую половину, ссыпанную в амбар купца.
Вот, для примера, очень характерное "сезонное" крестьянское дело, начатое у одного из городских судей.
Крестьяне Гусев и Платошин привезли 151 подводу льняного семени, весом 2281 пуд, и запродали его местному купцу Николаю Шашкову по 14 копеек за пуд.
Ссыпали.
А когда ссыпали – Шашков нашёл, что семя подмочено, и скинул по пятаку с пуда.
Хорошая скидочка – чуть-чуть не 40 процентов.
Крестьяне заплатили за ссыпку рабочим, потеряли много время – не пересыпать же семя обратно из амбара в телеги.