Текст книги "Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
К Туробоеву относились неопределенно, то – ухаживая за ним, как за больным, то – с какой-то сердитой боязнью. Клим не понимал, зачем Туробоев бывает у Премировых? Марина смотрела на него с нескрываемой враждебностью, Нехаева кратко, но неохотно соглашалась с его словами, а Спивак беседовала с ним редко и почти всегда вполголоса. В общем все это было очень интересно, и хотелось понять: что объединяет этих, столь разнообразных людей? Зачем нужна грубой и слишком телесной Марине почти бесплотная Нехаева, почему Марина так искренно и смешно ухаживает за ней?
– Ты – ешь, ешь больше! – внушала она. – И не хочется, а – ешь. Черные мысли у тебя оттого, что ты плохо питаешься. Самгин старший, как это по-латыни? Слышишь? В здоровом теле – дух здоровый...
Заботы Марины, заставляя Нехаеву смущенно улыбаться, трогали ее, это Клим видел по благодарному блеску глаз худенькой и жалкой девицы. Прозрачной рукой Нехаева гладила румяную щеку подруги, и на бледной коже тыла ее ладони жилки, налитые кровью, исчезали.
Клим думал, что Нехаева и Туробоев наиболее случайные и чужие люди здесь, да, наверное, и во всех домах, среди всяких людей, они оба должны вызывать впечатление заплутавшихся. Он чувствовал, что его антипатия к Туробоеву непрерывно растет. В этом человеке есть что-то подозрительное, очень холодное, пристальный взгляд его кричащих глаз – взгляд соглядатая, который стремится обнаружить скрытое. Иногда глаза его смотрят ехидно; Клим часто ловил на себе этот взгляд, раздражающий и даже наглый. Слова Туробоева укрепляли подозрения Клима: несомненно, человек этот обозлен чем-то и, скрывая злость под насмешливой небрежностью тона, говорит лишь для того, чтоб дразнить собеседника. Иногда Туробоев казался Самгину совершенно невыносимым, всего чаще это бывало в его беседах с Кутузовым и Дмитрием. Клим не понимал, как может Кутузов добродушно смеяться, слушая скептические изъявления этого щеголя:
– Вы, Кутузов, пророчествуете. На мой взгляд, пророки говорят о будущем лишь для того, чтоб порицать настоящее.
Кутузов сочно хохотал, а Дмитрий напоминал Туробоеву случаи, когда социальные предвидения оправдывались.
С Мариной Туробоев говорил, издеваясь над нею.
– Неправда! – вскричала она, рассердясь на него за что-то, он серьезно ответил:
– Возможно. Но я – не суфлер, а ведь только суфлеры обязаны говорить правду.
– Почему – суфлеры? – спросила Марина, широко открыв и без того большие глаза.
– А как же? Если суфлер солжет, он испортит вам игру.
– Какая ерунда! – с досадой сказала девица, отходя от него.
Да, все это было интересно, и Клим чувствовал, как возрастает в нем жажда понять людей.
Университет ничем не удивил и не привлек Самгина. На вступительной лекции историка он вспомнил свой первый день в гимназии. Большие сборища людей подавляли его, в толпе он внутренне сжимался и не слышал своих мыслей; среди однообразно одетых и как бы однолицых студентов он почувствовал себя тоже обезличенным.
Внизу, над кафедрой, возвышалась, однообразно размахивая рукою, половинка тощего профессора, покачивалась лысая, бородатая голова, сверкало стекло и золото очков. Громким голосом он жарко говорил внушительные слова.
– Отечество. Народ. Культура, слава, – слышал Клим. – Завоевания науки. Армия работников, создающих в борьбе с природой все более легкие условия жизни. Торжество гуманизма.
Сосед Клима, худощавый студент с большим носом на изрытом оспой лице, пробормотал, заикаясь:
– Н'не жирно.
Потом он долго и внимательно смотрел на циферблат стенных часов очень выпуклыми и неяркими глазами. Когда профессор исчез, боднув головою воздух, заика поднял длинные руки, трижды мерно хлопнул ладонями, но повторил:
– Н'нет, не жирно. А говорили про него – р'радикал. Вы, коллега, не из Новгорода? Нет? Ну, все равно, будемте знакомы – Попов, Николай.
И, тряхнув руку Самгина, он торопливо убежал. Науки не очень интересовали Клима, он хотел знать людей и находил, что роман дает ему больше знания о них, чем научная книга и лекция. Он даже сказал Марине, что о человеке искусство знает больше, чем наука.
– Ну, конечно, – согласилась Марина. – Теперь начали понимать это. Вот послушайте-ка Нехаеву.
Поздно вечером пришел Дмитрий, отсыревший, усталый; потирая горло, он спросил осипшим голосом:
– Ну – как? Каково впечатление? А когда Клим сознался, что в храме науки он не испытал благоговейного трепета, брат, откашлявшись, сказал:
– Я, на первой лекции, чувствовал себя очень взволнованным.
И, очевидно, думая не о том, что говорит, прибавил непоследовательно:
– А теперь вижу, что Кутузов – прав: студенческие волнения, поистине, бесполезная трата сил.
Клим усмехнулся, но промолчал. Он уже приметил, что все студенты, знакомые брата и Кутузова, говорят о профессорах, об университете почти так же враждебно, как гимназисты говорили об учителях и гимназии. В поисках причин такого отношения он нашел, что тон дают столь различные люди, как Туробоев и Кутузов. С ленивенькой иронией, обычной для него, Туробоев говорил:
– В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только дети попов. Все остальные россияне не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков. И страдают внезапными припадками испанской гордости. Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень считает небрежный ответ или косой взгляд профессора поводом для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но я склонен думать иначе.
– Да, – сказал Кутузов, кивая тяжелой головой, – наблюдается телячье задирание хвостов. Но следует и то сказать, – уж очень неумело надувают юношество, пытаясь выжать из него соки буемыслия...
– Буесловия, – поправил Туробоев.
Клим ревностно старался догадаться: что связывает этих людей? Однажды, в ожидании обычного концерта, сидя рядом с франтом у Премировых на диване, Кутузов упрекнул его:
– Распылите вы себя на иронии, дешевое дело!
– Невыгодное, – согласился Туробоев. – Я понимаю, что выгоднее пристроить себя к жизни с левой ее стороны, но – увы! – не способен на это.
Заразительно смеясь, Кутузов кричал:
– Да ведь вы уже пристроились именно с этого, левого бока!
В тот же вечер Клим спросил его:
– Что вам нравится в Туробоеве?
И бородач ответил ему отеческим тоном:
– В известной дозе кислоты так же необходимы организму. как и соль. Чаадаевское настроение я предпочитаю слащавой премудрости некоторых литературных пономарей.
Это говорилось при Дмитрии, который торопливо пояснил:
– Туробоев интересен как представитель вырождающегося класса.
А Кутузов, взглянув на него с усмешкой, одобрил:
– Верно, Митя!
Самгин нашел его усмешку нелестной для брата. Такие снисходительные и несколько хитренькие усмешечки Клим нередко ловил на бородатом лице Кутузова, но они не будили в нем недоверия к студенту, а только усиливали интерес к нему. Все более интересной становилась Нехаева, но смущала Клима откровенным и торопливым стремлением найти в нем единомышленника. Перечисляя ему незнакомые имена французских поэтов, она говорила так, как будто делилась с ним тайнами, знать которые достоин только он, Клим Самгин.
– Вы читали Жана Лагора «Иллюзии»? – спрашивала она; всезнающий Дмитрий объяснял:
– Псевдоним доктора Казалес.
– Он – буддист, Лагор, но такой едкий, горький. Дмитрий напоминал сам себе, глядя в потолок:
– А еще есть Казот, автор глупого романа «Любовь дьявола».
– Как жалко, что вы так много знаете ненужного вам, – сказала ему Нехаева с досадой и снова обратилась к младшему Самгину, расхваливая «Принцессу Грезу» Ростана.
– Это – шедевр новой романтики. Ростана, в близком будущем, признают гением.
Клим видел, что обилие имен и книг, никому, кроме Дмитрия, не знакомых, смущает всех, что к рассказам Нехаевой о литературе относятся недоверчиво, несерьезно и это обижает девушку. Было немножко жалко ее. А Туробоев, враг пророков, намеренно безжалостно пытался погасить ее восторги, говоря:
– Это надо понимать как признак пресыщения мещан дешевеньким рационализмом. Это начало конца очень бездарной эпохи.
Клим начал смотреть на Нехаеву как на существо фантастическое. Она заскочила куда-то далеко вперед или отбежала в сторону от действительности и жила в мыслях, которые Дмитрий называл кладбищенскими. В этой девушке было что-то напряженное до отчаяния, минутами казалось, что она способна выпрыгнуть из окна. Особенно удивляло Клима женское безличие, физиологическая неощутимость Нехаевой, она совершенно не возбуждала в нем эмоции мужчины.
Пила и ела она как бы насилуя себя, почти с отвращением, и было ясно, что это не игра, не кокетство. Ее тоненькие пальцы даже нож и вилку держали неумело, она брезгливо отщипывала маленькие кусочки хлеба, птичьи глаза ее смотрели на хлопья мякиша вопросительно, как будто она думала: не горько ли это вещество, не ядовито ли?
Все чаще Клим думал, что Нехаева образованнее и умнее всех в этой компании, но это, не сближая его с девушкой, возбуждало в нем опасение, что Нехаева поймет в нем то, чего ей не нужно понимать, и станет говорить с ним так же снисходительно, небрежно или досадливо, как она говорит с Дмитрием.
Ночами, лежа в постели, Самгин улыбался, думая о том, как быстро и просто он привлек симпатии к себе, он был уверен, что это ему вполне удалось. Но, отмечая доверчивость ближних, он не терял осторожности человека, который знает, что его игра опасна, и хорошо чувствовал трудность своей роли. Бывали минуты, когда эта роль, утомляя, вызывала в нем смутное сознание зависимости от силы, враждебной ему, – минуты, когда он чувствовал себя слугою неизвестного господина. Вспоминалось одно из бесчисленных изречений Томилина: «На большинство людей обилие впечатлений действует разрушающе, засоряя их моральное чувство. Но это же богатство впечатлений создает иногда людей исключительно интересных. Смотрите биографии знаменитых преступников, авантюристов, поэтов. И вообще все люди, перегруженные опытом, – аморальны».
В этих словах рыжего учителя Клим находил нечто и устрашающее и соблазнительное. Ему казалось, что он уже перегружен опытом, но иногда он ощущал, что все впечатления, все мысли, накопленные им, – не нужны ему. В них нет ничего, что крепко прирастало бы к нему, что он мог бы назвать своим, личным домыслом, верованием.
Все это жило в нем как будто против его воли и – неглубоко, где-то под кожей, а глубже была пустота, ожидающая наполнения другим содержанием. Это ощущение разлада и враждебности между ним, содержащим, и тем, что он содержал в себе, Клим испытывал все чаще и тревожнее. Он завидовал Кутузову, который научился веровать и спокойно проповедует верования свои, но завидовал и Туробоеву. Этот, явно ни во что не веруя, обладал смелостью высмеивать верования других. Когда Туробоев беседовал с Кутузовым и Дмитрием, Климу вспоминался старый каменщик, который так лукаво и злорадно подстрекал глупого силача бессмысленно дробить годный в дело кирпич.
Самгин был убежден, что все люди честолюбивы, каждый хочет оттолкнуться от другого только потому, чтоб стать заметней, отсюда и возникают все разногласия, все споры. Но он начинал подозревать, что, кроме этого, есть в людях еще что-то непонятное ему. И возникало настойчивое желание обнажить людей, понять, какова та пружина, которая заставляет человека говорить и действовать именно так, а не иначе. Для первого опыта Клим избрал Серафиму Нехаеву. Она казалась наиболее удобной, потому что не имела обаяния женщины, и можно было изучать, раскрыть, уличить ее в чем-то, не опасаясь попасть в глупое положение Грелу, героя нашумевшего романа Бурже «Ученик». Марина отталкивала его своей животной энергией, и в ней не было ничего загадочного. Когда Клим случайно оставался с ней в комнате, он чувствовал себя в опасности под взглядом ее выпуклых глаз, взгляд этот Клим находил вызывающим, бесстыдным. Нехаева особенно заострила его любопытство, почти истерически крикнув в лицо Дмитрия:
– Поймите же, я не выношу ваших нормальных людей, не выношу веселых. Веселые до ужаса глупы и пошлы.
В другой раз она сердито сказала:
– Ницше был фат, но напрягался играть трагические роли и на этом обезумел.
Когда она злилась, красные пятна с ее щек исчезали, и лицо, приняв пепельный цвет, мертвело, а в глазах блестели зеленые искры.
Ярким зимним днем Самгин медленно шагал по набережной Невы, укладывая в памяти наиболее громкие фразы лекции. Он еще издали заметил Нехаеву, девушка вышла из дверей Академии художеств, перешла дорогу и остановилась у сфинкса, глядя на реку, покрытую ослепительно блестевшим снегом; местами снег был разорван ветром и обнажались синеватые лысины льда. Нехаева поздоровалась с Климом, ласково улыбаясь, и заговорила своим слабым голосом:
– Я – с выставки. Всё анекдоты в красках. Убийственно бездарно. Вы – в город? Я тоже.
В серой, цвета осеннего неба, шубке, в странной шапочке из меха голубой белки, сунув руки в муфту такого же меха, она была подчеркнуто заметна. Шагала расшатанно, идти в ногу с нею было неудобно. Голубой, сверкающий воздух жгуче щекотал ее ноздри, она прятала нос в муфту.
– Вот, если б вся жизнь остановилась, как эта река, чтоб дать людям время спокойно и глубоко подумать о себе, – невнятно, в муфту, сказала она.
«Под льдом река все-таки течет», – хотел сказать Клим, но, заглянув в птичье лицо, сказал:
– Леонтьев, известный консерватор, находил, что Россию следует подморозить.
– Почему – только Россию? Весь мир должен бы застыть, на время, – отдохнуть.
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только что выпустили из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном человека, который уверен, что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с одной темы на другую, она спросила: .
– Как вам нравится Туробоев? И сама же ответила:
– Я не понимаю его. Какой-то нигилист, запоздавший родиться, равнодушный ко всему и к себе. Так странно, что холодная, узкая Спивак увлечена им.
– Разве?
– О, да!
Помолчав минуту, она снова спросила: что Клим думает о Марине? И снова, не ожидая ответа, рассказала:
– Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я – петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется – это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин – они нужны всему миру. И – немец, хотя я не люблю немцев.
Говорила она неутомимо, смущая Самгина необычностью суждений, но за неожиданной откровенностью их он не чувствовал простодушия и стал еще более осторожен в словах. На Невском она предложила выпить кофе, а в ресторане вела себя слишком свободно для девушки, как показалось Климу.
– Я угощаю, – сказала она, спросив кофе, ликера, бисквитов, и расстегнула шубку; Клима обдал запах незнакомых духов. Сидели у окна; мимо стекол, покрытых инеем, двигался темный поток людей. Мышиными зубами кусая бисквиты, Нехаева продолжала:
– В России говорят не о том, что важно, читают не те книги, какие нужно, делают не то, что следует, и делают не для себя, а – напоказ.
– Это – правда, – сказал Клим. – Очень много выдуманного. И все экзаменуют друг друга.
– Кутузов – почти готовый оперный певец, а изучает политическую экономию. Брат ваш – он невероятно много знает, но все-таки – вы извините меня? – он невежда.
– И это – верно! – согласился Клим, думая, что пора противоречить. Но Нехаева как-то внезапно устала, на щеках ее, подкрашенных морозом, остались только, розоватые пятна, глаза потускнели, она мечтательно заговорила о том, что жить всей душой возможно только в Париже, что зиму эту она должна бы провести в Швейцарии, но ей пришлось приехать в Петербург по скучному делу о небольшом наследстве. Она съела все бисквиты, выпила две рюмки ликера, а допив кофе, быстро, почти незаметным жестом, перекрестила узкую грудь свою.
– Вероятно, через две-три недели я уеду отсюда. Надевая перчатку, покусав губы, она вздохнула:
– Может быть – навсегда. А на улице спросила:
– Вы знаете Метерлинка? О, непременно прочитайте «Смерть Тентажиля» и «Слепых». Это – гений! Он еще молод, но изумительно глубок...
Вдруг остановилась на панели, как пред стеною, и протянула руку:
– Прощайте. Заходите ко мне...
Сказав адрес, она села в сани; когда озябшая лошадь резко поскакала, Нехаеву так толкнуло назад, что она едва не перекинулась через спинку саней. Клим тоже взял извозчика и, покачиваясь, задумался об этой девушке, не похожей на всех знакомых ему. На минуту ему показалось, что в ней как будто есть нечто общее с Лидией, но он немедленно отверг это сходство, найдя его нелестным для себя, и вспомнил ворчливое замечание Варавки-отца:
– Когда не понимают – воображают и ошибаются.
Это Варавка сказал дочери.
Встреча с Нехаевой не сделала ее приятнее, однако Клим почувствовал, что девушка особенно заинтриговала его тем, что она держалась в ресторане развязно, как привычная посетительница.
В день, когда Клим Самгин пошел к ней, на угрюмый город падал удручающе густой снег; падал быстро, прямо, хлопья его были необыкновенно крупны и шуршали, точно клочки мокрой бумаги.
Нехаева жила в меблированных комнатах, последняя дверь в конце длинного коридора, его слабо освещало окно, полузакрытое каким-то шкафом, окно упиралось в бурую, гладкую стену, между стеклами окна и стеною тяжело падал снег, серый, как пепел.
«В какой грязной норе живет», – отметил Клим. Но, сняв пальто в маленькой, скудно освещенной приемной и войдя в комнату, он почувствовал, что его перебросило сказочно далеко из-под невидимого неба, раскрошившегося снегом, из невидимого в снегу города. Тепло освещенная огнем сильной лампы, прикрытой оранжевым абажуром, комната была украшена кусками восточных материй, подобранных в блеклых тонах угасающей вечерней зари. На столе, на кушетке разбросаны желтенькие томики французских книг, точно листья странного растения. Нехаева, в золотистом халатике, подпоясанном зеленоватым широким кушаком, поздоровалась– испуганно:
– Простите, я одета по-домашнему.
– Хорошо у вас, – сказал -Клим.
– Вам нравится?
Она торопливо начала зажигать спиртовку, поставила на нее странной формы медный чайник, говоря:
– Не терплю самоваров.
Ногою в зеленой сафьяновой туфле ада безжалостно затолкала под стол книги, свалившиеся на пол, сдвинула вещи со стола на один его край, к занавешенному темной тканью окну, делая все это очень быстро. Клим сел на кушетку, присматриваясь. Углы комнаты были сглажены драпировками, треть ее отделялась китайской ширмой, из-за ширмы был виден кусок кровати, окно в ногах ее занавешено толстым ковром тускло красного цвета, такой же ковер покрывал пол. Теплый воздух комнаты густо напитан духами.
– Не люблю яркие цвета, громкую музыку, прямые линии. Все это слишком реально, а потому – лживо, – слышал Клим.
Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья, в ее блуждающих руках Клим нашел что-то напомнившее слепые руки Томилина, а говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда та была подростком тринадцати – четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена и держится, как человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц и хожу груди, окрашенную огнем лампы в неестественный цвет.
За чаем Клим услыхал, что истинное и вечное скрыто в глубине души, а все внешнее, весь мир – запутанная цепь неудач, ошибок, уродливых неумелостей, жалких попыток выразить идеальную красоту мира, заключенного в душах избранных людей.
– О, я забыла! – вдруг сорвавшись с кушетки, вскричала она и, достав из шкапчика бутылку вина, .ликер, коробку шоколада и бисквиты, рассовала все это по столу, а потом, облокотясь о стол, обнажив тонкие руки, спросила:
– Вы умеете думать о бесполезности существования?
Климу захотелось усмехнуться, но он удержался а солидно ответил:
– Иногда это очень волнует.
А заметив, что глаза Нехаевой вспыхнули, добавил:
– Бывает – проснешься утром и подумаешь, что напрасно проснулся.
Нехаева утвердительно кивнула головой:
– Да, конечно, вы должны чувствовать именно так. Я поняла это по вашей сдержанности, по улыбке вашей, всегда серьезной, по тому, как хорошо вы молчите, когда все кричат. И – о чем?
Она скрестила руки на груди и, положив ладони на острые плечи своя, продолжала с негодованием:
– Народ, рабочий класс, социализм, Бебель, – я читала его «Женщину», боже мой, как это скучно! В Париже и Женеве я встречала социалистов, это люди, сознательно ограничивающие себя. В них есть что-то общее с монахами, они так же ее свободны от лицемерия. Они все более или менее похожи на Кутузова, но без его смешного, мужицкого снисхождения к людям, довить которых он не может или не хочет. Сам Кутузов – не глуп и, кажется, искренно верят во все, что говорит, но кутузовщина, все эти туманности: народ, массы, вожди – как все это убийственно!
Она даже вздрогнула, руки ее безжизненно сползли с плеч. Подняв к огню лампы маленькую н похожую на цветок с длинным стеблем рюмку, ода полюбовалась ядовито зеленым цветом ликера, выпила его и закашлялась, содрогаясь всем телом, приложив платок ко рту.
– Вам вредно это, – сказал Клим, щелкнув ногтем по своему стакану. – Нехаева, кашляя, отрицательно покачала головою, а затем, тяжело дыша, рассказала, с паузами среди фраз, о Верлене, которого погубил абсент, «зеленая фея».
– Любовь и смерть, – слушал Клим через несколько минут, – в этих двух тайнах скрыт весь страшный смысл нашего бытия, все же остальное – и кутузовщина – только неудачные, трусливые попытки обмануть самих себя пустяками. Клим спросил:
– Разве гуманизм – пустяки? – и насторожился, ожидая, что она станет говорить о любви, было бы забавно послушать, что скажет о любви эта бесплотная девушка. Но, назвав гуманизм «мещанской мечтой о всеобщей сытости», – мечтой, «неосуществимость которой доказана Мальтусом», – Нехаева заговорила о смерти. Сначала в ее тоне Клим слышал нечто церковное, она даже произнесла несколько стихов из песнопений заупокойной литургии, но эти мрачные стихи прозвучали тускло. Клим, тщательно протирая стекла очков своих куском замши, думал, что Нехаева говорит, как старушка. Наклонив голову, он не смотрел на девушку, опасаясь, как бы она не поняла, что ему скучно с нею. Кажется, она уже понимает это или устала, слова ее звучат все тише. Клим поднял голову, хотел надеть очки и не мог сделать этого, руки его медленно опустились на край стола.
– Нет, вы подумайте, – полушепотом говорила Нехаева, наклонясь к нему, держа в воздухе дрожащую руку с тоненькими косточками пальцев; глаза ее неестественно расширены, лицо казалось еще более острым, чем всегда было. Он прислонился к спинке стула, слушая вкрадчивый полушепот.
– Какая-то таинственная сила бросает человека в этот мир беззащитным, без разума и речи, затем, в юности, оторвав душу его от плоти, делает ее бессильной зрительницей мучительных страстей тела. Потом этот дьявол заражает человека болезненными пороками, а истерзав его, долго держит в позоре старости, все еще не угашая в нем жажду любви, не лишая памяти о прошлом, об искорках счастья, на минуты, обманно сверкавших пред ним, не позволяя забыть о пережитом горе, мучая завистью к радостям юных. Наконец, как бы отметив человеку за то, что он осмелился жить, безжалостная сила умерщвляет его. Какой смысл в этом? Куда исчезает та странная сущность, которую мы называем душою?
Она уже не шептала, голос ее звучал довольно громко и был насыщен гневным пафосом. Лицо ее жестоко исказилось, напомнив Климу колдунью с картинки из сказок Андерсена. Сухой блеск глаз горячо щекотал его лицо, ему показалось, что в ее взгляде горит чувство злое и мстительное. Он опустил голову, ожидая, что это странное существо в следующую минуту, закричит отчаянным криком безумной докторши Сомовой:
«Нет, нет, нет!»
Когда Клим Самгин читал книги и стихи на темы о любви и смерти, они не волновали его. Но теперь, когда мысли о смерти и любви облекались гневными словами маленькой, почти уродливой девушки, Клим вдруг почувствовал, что эти мысли жестоко ударили его и в сердце и в голову. В нем все спуталось и заклубилось, как дым. Он уже не слушал возбужденную речь Нехаевой, а смотрел на нее и думал: почему именно эта неприглядная, с плоской грудью, больная опасной болезнью, осуждена кем-то носить в себе такие жуткие мысли? Тут есть нечто безобразно несправедливое. Ему стало жалко человека, наказанного болезнью и тела и души. Он впервые испытывал чувство жалости с такой остротой, вообще это чувство было плохо знакомо ему.
Он взял со стола рюмку, похожую на цветок, из которого высосаны краски, и, сжимая тонкий стебель ее между пальцами, сказал, вздохнув:
– Тяжело вам жить с такими мыслями...
– Но ведь и вам? И вам?
Она произнесла эти слова так странно, как будто не спрашивала, а просила. Разгоревшееся лицо ее бледнело, таяло, казалось, что она хорошеет.
Климу захотелось сказать ей какое-то ласковое слово, но он сломал ножку рюмки.
– Порезались? – вскричала девушка, вскочив и бросаясь к нему.
– Немножко, – виновато ответил он, завертывая палец платком, а Нехаева, погладив кисть его руки своею, неестественно горячей, благодарно, вполголоса сказала:
– Как глубоко вы чувствуете!
Она забегала по комнате, разорвала носовой платок, залила порез чем-то жгучим, потом, крепко обвязав палец, предложила:
– Выпейте вина.
И, налив себе ликера, снова села к столу. Минуту, две молчали, не глядя друг на друга. Клим нашел, что дальше молчать уже неловко, и ему хотелось, чтоб Нехаева говорила еще. Он спросил:
– Вы любите Шопенгауэра?
– Я – читала, – не сразу отозвалась девушка. – Но, видите ли: слишком обнаженные слова не доходят до моей души. Помните у Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь». Для меня Метерлинк более философ, чем этот грубый и злой немец. Пропетое слово глубже, значительней сказанного. Согласитесь, что только величайшее искусство – музыка – способна коснуться глубин души.
Вздохнув, она убавила огонь лампы. В комнате стало теснее, все вещи и сама Нехаева подвинулись ближе к Самгину. Он согласно кивнул головою:
– Метерлинку тоже не чужда этика сострадания, и, может быть, он почерпнул ее у Шопенгауэра... но – зачем нужно сострадание осужденным на смерть?
Всматриваясь в оранжевый сумрак над головою девушки, Клим спрашивал себя:
«Почему она убавила огонь?»
Нехаева согнулась, вышвыривая ногою из-под стола желтенькие книжки, и говорила под стол:
– Мы живем в атмосфере жестокости... это дает нам право быть жестокими во всем... в ненависти, в любви...
Прежде чем Самгин догадался помочь ей, она подняла с пола книжку и, раскрыв ее, строго сказала:
– Вот, послушайте...
Вполголоса, растягивая гласные, она начала читать стихи; читала напряженно, делая неожиданные паузы и дирижируя обнаженной до локтя рукой. Стихи были очень музыкальны, но неуловимого смысла; они говорили о девах с золотыми повязками на глазах, о трех слепых сестрах. Лишь в двух строках:
Пожалей меня за то, что я медлю
На границе моего желания...
Клим услышал нечто полупонятное, как бы некий вызов или намек. Он вопросительно взглянул на девушку, но она смотрела в книгу. Правая рука ее блуждала в воздухе, этой рукой, синеватой в сумраке и как бы бестелесной, Нехаева касалась лица своего, груди, плеча, точно она незаконченно крестилась или хотела убедиться в том, что существует.
Клим чувствовал, что вино, запах духов и стихи необычно опьяняют его. Он постепенно подчинялся неизведанной скуке, которая, все обесцвечивая, вызывала желание не двигаться, ничего не слышать, не думать ни о чем. Он и не думал, прислушиваясь, как исчезает в нем тяжелое впечатление речей девушки.
Когда она, кончив читать, бросила книгу на кушетку и дрожащей рукою налила себе еще ликера, Самгин, потирая лоб, оглянулся вокруг, как человек, только что проснувшийся. Он с удивлением почувствовал, что мог бы еще долго слушать звучные, но мало понятные стихи на чужом языке.
– Верлен, Верлен, – дважды вздохнула Нехаева. – Он как падший ангел...
И прилегла на кушетку, с необыкновенной легкостью сбросив тело свое со стула.
– Устали? – спросил Клим.
Встал, посмотрел в лицо девушки, серое, с красными пятнами у висков.
– Благодарю вас, – торопливо сказал он. – Замечательный вечер. Не вставайте, пожалуйста...
– Приходите скорей, – попросила она, стискивая руку его горячими косточками пальцев своих. – Ведь я скоро исчезну.
Другою рукой она подала ему книгу:
– А это вы прочитайте...
На улице снег все еще падал и падал так густо, что трудно было дышать. Город совершенно онемел, исчез в белом пухе. Фонари, покрытые толстыми чепчиками, стояли в пирамидах света. Подняв воротник пальто, сунув руки в карманы, Клим шагал по беззвучному снегу не спеша, взвешивая впечатления вечера. Белый пепел падал на лицо и быстро таял, освежая кожу. Клим сердито сдувал капельки воды с верхней губы и носа, ощущая, что несет в себе угнетающую тяжесть, жуткое сновидение, которое не забудется никогда. Пред ним, в снегу, дрожало лицо старенькой колдуньи; когда Клим закрывал глаза, чтоб не видеть его, оно становилось более четким, а темный взгляд настойчиво требующим чего-то. Но снег и отлично развитое чувство самосохранения быстро будили в Климе протестующие мысли. Между внешностью девушки, ее большими словами и красотою стихов, прочитанных ею, было нечто подозрительно несоединимое. Можно думать, что это жалкое тело заключает в себе чужую душу. Затем Самгин подумал, что Нехаева слишком много пьет ликера и ест конфект с ромом.
«Больной человек. Естественно, что она думает и говорит о смерти. Мысли этого порядка – о цели бытия и прочем – не для нее, а для здоровых людей. Для Кутузова, например... Для Томилина».
Вспомнив скучноватые речи Кутузова, Клим улыбнулся:
«Кутузовщина, это – не плохо».
Подходя к дому, Клим Самгин уже успел убедить себя, что опыт с Нехаевой кончен, пружина, действующая в ней, – болезнь. И нет смысла слушать ее истерические речи, вызванные страхом смерти.
«В сущности, все очень просто...»
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил. С досадой бросив книгу на пол, он попытался заснуть и не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось о ней мягче. Вспомнив ее слова о праве людей быть жестокими в любви, он спросил себя: