355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Тоска » Текст книги (страница 2)
Тоска
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:47

Текст книги "Тоска"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

«Вот бы где мельницу-то поставить!» Поговорив об этом, снова все утонут в чём-то таком тёплом и мягком, как пуховик, и уже говорить не хочется больше. Так бы всё и сидел молча, не двигаясь.

Показались Ямки. Рассыпанные по пригорку овины, клетушки и избёнки, казалось, были кем-то сразу брошены на землю, да так и прихилились испуганно и убито, не смея выстроиться в одну ровную линию. Грязно-серые, ничтожные, они казались ещё жалче и бедней под покровом бесстрастного глубокого неба, раскинувшегося над ними задумчиво и важно.

«Ишь ты, тоже человеческое жильё! – думал Тихон Павлович, подъезжая к ним. – В каждой такой хоромине человеческая душа живёт. К учителю еду… Для разговору… Чудно… Будет он меня попрекать, скажет: „Ох, ты, человек, подумай о душе-то!“ А я ему: „Вали, не стесняйся!.. Каюсь – грешен… В газеты ты написал правильно, – объегорил я их. Хоть и они меня объегорили, но они меня – один раз, а я их – три! Хочешь писать – пиши! Валяй! Но прежде объясни, почему раньше ничего у меня, никакой дурости не было, а ныне вот я замотался? Предел это человеку или его собственное неразумие? Положено судьбой, или сам он выдумал?..“

Лукич фыркал от пыли, поматывал головой и, солидно вскидывая ноги, подвозил своего грешного хозяина к Ямкам.

Вот и школа, похожая больше на беляну, опрокинутую вверх дном, чем на храм науки. У одного из трёх окон сидит учитель, строгая ножом какую-то палочку, и равнодушно смотрит на подъехавшего мельника.

– Доброго здравия, Александр Иванович! В гости к тебе прискакал; примешь, что ли?

– Милости прошу, – сказал учитель и ушёл от окна. Сухой тон учителя и его серьёзное, худое, жёсткое лицо смутили Тихона Павловича, и его сердце неприятно сжалось.

Он долго копался около тележки, завязывая вожжи за облучок, прежде чем войти в школу, а проходя мимо одного окна, увидел, что учитель ставит на полку какую-то толстую книжицу и улыбается, – едко так улыбается.

– Ещё раз здравствуй! – с принуждённой развязностью сказал мельник, протягивая руку учителю. – Ф-фу, как жарко!

Учитель молча сунул ему холодные, костлявые пальцы и, кивнув головой на лавку, кратко бросил:

– Садитесь…

– Сяду, – согласился мельник и сел на скамью у окна, где прежде сидел учитель, который теперь, заложив руки за спину и покашливая, расхаживал по комнате.

Молчание. Тихон Павлович сидел, потирал левой рукой колено, а пальцами правой расчёсывал бороду, внимательно глядя в стену.

Учитель подошёл к полке и стал рассматривать книги на ней, точно желая убедиться, – те ли это книги, которые стояли тут до приезда гостя? Обоим им было неловко, и оба они это чувствовали, отчего молчание становилось всё тяжелее…

– Дело какое имеете до меня? – спросил учитель, подходя от полки к гостю и в упор глядя на него. Лоб у него сморщился, брови хмуро съёжились. Ему хотелось кашлять, но он почему-то удерживался от этого, плотно сжав губы. На лице у него явились бурые пятна, худая, ввалившаяся грудь вздымалась высоко и нервно.

– Хм-мм… – промычал мельник, отводя глаза в сторону от учителя, и подумал про себя:

«Ледащий какой… Недолго ты, брат, наскрипишь…» – Как бы тебе, Александр Иванович, сказать?

И, говоря, мельник думает: «Тоже – гвоздь… Вроде того… покойника… Над этим слов говорить некому будет… Так в одиночку и исхизнет. Закопают его мужички в землю – и вся недолга. Хоть и он тоже пишет… однако у него кишка слаба, видно. Пишет, – а в деревне живёт… Как бы мне начать разговор?»

– Может, чай станете пить? – спросил учитель и, наконец, страшно закашлялся, схватившись за грудь руками. Лицо у него стало серое, весь он изгибался, и в груди что-то свистело, бухало, скрипело, точно там были спрятаны старые стенные часы и теперь они собирались бить.

– Можно и чаю попить, – решил Тихон Павлович. – А здорово ты кашляешь! Кажись, с чего бы это? Время летнее – тепло… а?

– Так уж… – говорит учитель, опускаясь на стул. Мельник почувствовал, что на него повеяло холодной скукой от этих простых и ничего не говорящих слов.

– Ивановна! Поставьте самовар, – крикнул учитель в окно. – Ну-с, так вот… Вы, значит, хотите говорить со мной…

– Это самое… – согласился мельник, кивая головой.

– Хорошо… Я догадываюсь, о чём именно…

– Ой ли? – воскликнул Тихон Павлович и недоверчиво улыбнулся.

– Конечно, о том, что я написал про вас в газете, – сдвигая брови, говорит учитель, озабоченно отдувает щёки и ещё суровее хмурит лоб.

– Так я и думал, что это ты писал! Непременно, мол, это он! Потому только двое могут это – ты да поп Алексей. Он тоже сердит на меня…

– Как это – тоже? Разве я на вас сердит? – удивился учитель.

– А то как же!

– Да за что?

– А кто тебя знает! Написал – да и всё; а я понимай, как хочу…

– Позвольте! Я писал не по личной неприязни к вам, а из чувства справедливости, – вздрагивая, проговорил учитель и, подняв тон, добавил, вспыхнув: – Вы не имеете никакого права говорить, что я написал потому, что был сердит…

– Толкуй! – скептически махнул рукой мельник. – А зачем же ты писал?

– Затем, что вы поступили с кирюшинскими крестьянами нечестно!

– О! вот как ахнул! Нечестно! А они, когда у меня плотину прорвало, честно делали?

Небойсь, ты про них не написал вот?!

– Но, позвольте! – всё более разгорался учитель. Лицо у него покрылось красными пятнами, он стал заикаться, очевидно, желая сказать много и не находя нужных слов. У него странно вздрагивали уши, сверкали глаза. И мельник, глядя на него, тоже закипал.

– Чего – позвольте! Про меня написал – и про них пиши. Коли я с ними поступил не по совести, так ты знаешь, что и они со мною поступили этак же; на твоих глазах было. Однако вот ты молчишь! А говоришь – из справедливости! Эх ты…

– Ну-с, дальше что же? – спросил учитель и, вдруг как-то весь изогнувшись, кашляя и торопясь, быстро глотая слова, зачастил:

– Вы не понимаете… я не мог… я… Вы подозреваете меня чёрт знает в чём! Какая у меня может быть к вам вражда? То есть – нет… она есть! Она всегда будет! – вдруг высоко выкрикнул он.

– Ну вот! Ага! А говоришь: по спра-аведливости! Как же по справедливости, коли по злобе? Эх ты! И жить-то тебе недолго осталось, а ты людей мутишь! Меня дочь как этой твоей писулей смазала! Родная дочь – пойми!

– Позвольте! – уже кричал учитель. – Какое мне дело до вашей дочери? Я не говорю, что к вам лично чувствую вражду, а говорю – к группе, классу.

– Ты мне мудрёных слов не говори, не надо! Я и так тебя понимаю хорошо.

– Нет, я… Вы оскорбляете меня вашими подозрениями! Вы можете опровергнуть меня фактами, доказать, что я неверно понял событие, что я неправ… но говорить…

– Я всё с тобой могу говорить, – стукнув себя в грудь ладонью и вставая со стула, с сознанием собственного достоинства заявил мельник: – Я – лицо в округе… Меня на сто вёрст кругом знают и уважают, а тебе вся цена восемнадцать рублей в месяц.

– Я не хочу… – Учитель топнул ногой и, весь дрожа, задохнулся от волнения и приступа кашля. И, пока он кашлял, со стоном корчась от боли и недостатка воздуха в поражённых лёгких, Тихон Павлович, стоя перед ним в позе победителя, громко и отчётливо, с красным возбуждённым лицом и сознанием своей правоты, отчеканивал ему:

– Эх ты, справедливый человек! Обличаешь другого, а сам себя тоже вот обличил! Какая тебе цена после этого? Я было к тебе, как к умному, с разговором приехал… поговорить по душе… А ты что? Понял ты меня? Написал! Ну что ж? И написал! А кто читал? Один поп читал… Я всё такой же, как был, так и остался… Я к тебе приехал с душой, а не с враждой, а ты гнёшь себе своё да кричишь на меня. Можешь ты на меня кричать? Восемнадцать рублей в месяц получает, живёт без всякого закона, один, как перст, а туда же – справедливость! Э-эх! Прощай, брат! Не обижаюсь я на тебя за твою дерзость, а жаль мне тебя… жаль… Прощай! Плохая твоя жизнь, и мы все умрём… не надо этого забывать… да!

Тихону Павловичу под конец его речи сделалось чуть не до слёз грустно. Учитель, охваченный припадком кашля, сидел на стуле согнувшись и, низко наклонив вперёд голову, весь дрожал. Одной рукой он держался за бок, а другой судорожно махал в воздухе, должно быть, желая остановить расходившегося купца.

Мельнику было жалко смотреть на него, и в то же время ему хотелось сказать что-то такое чувствительное, что защемило бы сердце учителя тем же чувством, которым полно его, мельниково, сердце. Но чувствительных слов не было, хотя голос дрожал и переливался нотами низкими и как бы плачущими. Мельник сознавал, что всё, что произошло между ним и учителем, очень обидно для обоих, и ему захотелось прекратить скорее эту тяжёлую сцену.

– Прощай! Не поминай лихом… предстанешь пред господом… – И, махнув рукой, он глубоко напялил на голову картуз и поспешно вышел вон.

– Нет, позвольте… – раздалось вслед ему хриплое, возбуждённое восклицание учителя.

– Ладно! – буркнул себе под нос мельник, отвязывая вожжи.

– Воротитесь… Мы должны… – появился учитель у окна. Он высунулся до половины на улицу, держась одной рукой за косяк, а другой сильно жестикулируя.

– Никто ничего не должен… Все мы – люди… – бормотал Тихон Павлович, занося ногу на подножку тележки.

– Воротитесь! – крикнул учитель.

Он очень странно крикнул. Тихон Павлович обернулся и посмотрел на него. Лицо у него было страшное, глаза мутные, лоб в поту, и горло спазматически сжималось.

Мельника кольнуло что-то.

– Э… другоряд приеду! Всё равно!

Он больно хлестнул вожжами Лукича, сразу подхватившего тележку в бойкую рысь. Учитель что-то кричал вдогонку.

– Катай! – крикнул Тихон Павлович ещё раз, ударив лошадь, и даже скрипнул зубами, желая заглушить горькое чувство, наполнявшее его.

Выехав за деревню, он несколько остыл. Лукич быстро семенил ногами по извилистой дороге среди золотой пустыни вызревшего хлеба. Впереди дороги, на горизонте, собиралась туча: тёмно-сизые, лохматые облака сползались в тяжёлую, почти чёрную массу, и она двигалась навстречу мельнику, бросая от себя на землю густую тень. И на душу ему ложились тени. Он дёрнул вожжами и, не думая, своротил влево, на более широкую и убитую колею. Туча осталась теперь справа, а впереди, в жёлтом море хлеба, был виден маленький тёмный островок леса и кое-где среди холмистой пустыни, ярко залитой солнцем, бросались в глаза широкие чёрные ленты вспаханной земли, одинокие в богатой ниве. С них на душу мельника веяло чем-то родственным ей. Лукич бежал, и навстречу ему, зеленея, приближался островок леса, всё рельефнее выступая на ярко-жёлтом фоне нивы и мутно-голубом небе.

«А ведь это я на станцию еду! – подумал мельник, когда из-за холма показалась линия телеграфных столбов. – Не поехать ли мне в город? Лошадь со станции домой отошлю с кем-нибудь… Н-да. К учителю съездил, поговорил. Учитель! А ты учить-то – учи, да и сам тоже поучивайся, понимай вокруг-то себя, как и что. Какой бы это леший загнал меня к тебе, кабы душа к тому не понудила? И должен ты, учитель, всегда на такой точке стоять, чтобы человеку до тебя взобраться можно было. А то – эка вот! – впёрся со строгостью-то своей выше печной трубы, да и пошёл оттуда пророчить… Добродетели стопудовые!»

Чем дольше он думал, тем яснее становилось, что учитель виноват пред ним, и мельнику было приятно сознавать это…

«Эх, люди! Не можете вы обращать внимания на другого, коли он вам не нужен и вы его не боитесь. А ещё учителя! Видно, соблюдение-то своей строгости дороже вам чужой души…»

Лукич бодро подбегал к станции, а навстречу ему, свистя и размётывая в воздухе толстый жгут белого пара, приближался поезд, наполняя воздух тяжёлым грохотом.

И грохоту поезда отвечали раскаты грома из тучи, охватившей мраком уже почти две трети неба. Через несколько минут Тихон Павлович сидел в вагоне и мчался степью, следя глазами за мелькавшими мимо окон полосами хлеба и вспаханной земли.

Чёрное небо то и дело рвали огненные стрелы молнии, и гром гудел над быстро летевшим поездом. Шум колёс на стыках рельс и лязг сцеплений пропадали в рёве грома, а неуловимо быстрые молнии, мелькая мимо окон, слепили глаза.

«Зачем мне в город?» – тоскливо спрашивал себя мельник.

Его встряхивало, покачивало; блеск молнии заставлял его то и дело щурить глаза, грохот грома – вздрагивать и креститься. И наконец он задремал.

II

«Куда же бы мне пойти? К кому?» – спросил себя Тихон Павлович, отойдя от вокзала квартала два, и почувствовал, что никого из знакомых ему не хочется видеть да и вообще ничего не хочется.

Всю дорогу он спал; приехав в город, пошёл в гостиницу, ел там селянку, пил чай и смотрел в окно, как шёл дождь.

Дождь шёл крупный, долго шёл – часа три, эти часы мельник провёл в думах, навеявших на него какое-то оцепенение. Потом он решил уехать обратно домой, но, когда пришёл на вокзал, оказалось, что поезд уже отправился. Он сел на платформе вокзала, глядя, как маневрировали поезда, суетились разные чумазые люди – смазчики, составители, сцепщики, кондуктора товарных поездов. Поезда приходили и уходили, и Тихону Павловичу вся эта суматоха станционной жизни казалась какой-то неосновательной, непродуманной. Зачем нужно так суетиться и хлопотать, так много отвозить и привозить, коли все люди умрут? Нужно бы больше заботиться о покое… И мельнику страшно захотелось покоя, глубокого, сонного, без дум и без забот. Это желание потянуло его куда-то. Тогда он пошёл в город и шёл теперь холодный и безучастный ко всему.

На улице – тихо и темно. По небу быстро летели обрывки туч, по мостовой и стенам домов ползли густые тени. Воздух был влажен, душен, пахло свежим листом, прелой землёй и тяжёлым запахом города. Пролетая над садами, ветер шелестел листвой деревьев – тихий и мягкий шёпот носился в воздухе. Улица была узка, пустынна и подавлена этой задумчивой тишиной, а глухой грохот пролётки, раздававшийся вдали, звучал оскорбительно-нахально.

Мельник шёл, заложив руки за спину, и нёс с собой свои бесформенные полудумы, полуощущения, одевавшие сердце его в холод и туман.

Вдруг откуда-то вырвалась толпа странных, точно сцепившихся между собой звуков духовой музыки и понеслась над городом в бешено громком вальсе. Одна нота была такая тяжёлая, обрывистая – уф, уф! Она совсем не вязалась с остальными и, тяжело вздыхая, лезла выше всех остальных… Казалось, что-то большое и тяжёлое грузными прыжками пробует вырваться на волю и не может.

«Зайти, что ли?» – спросил себя мельник, остановившись у отворённых ворот с двумя ярко горевшими фонарями. Прямо из ворот куда-то вдаль тянулась аллея акаций. И, ещё не решив, следует [ли] ему идти в сад, Тихон Павлович уже шёл по ней, глядя на фонари, развешенные вдоль аллеи на проволоке и бросавшие на бурую дорожку разноцветные пятна. Аллея круто повернула направо, и Тихон Павлович увидел эстраду, на ней играл военный оркестр, перед эстрадой – лавочки, на них какие-то тёмные фигуры. Ему не захотелось идти туда, – он сел на одну из скамей, стоявших по бокам аллеи.

Шумели деревья, и над ними по небу, всё более очищая его, мчались клочки туч.

Какая-то женщина прошла мимо Тихона Павловича… Он равнодушно посмотрел ей в спину, она воротилась и снова прошла мимо. Тогда он про себя обругал её… Вдруг она направилась к нему, села с ним рядом и заглянула ему в лицо. Перед ним мелькнули тёмные, пытливые глаза, большие красные губы и прямой, красивый нос. Он степенно и брезгливо отодвинулся, и ему стало ещё скучнее.

– Скучно, купец? – спросила его соседка.

– Да-а… – протянул он, но сейчас же спохватился и хмуро сказал ей: – Проваливай… нечего даром-то лясы точить… Не таковский…

Она засмеялась глубоким, грудным смехом.

– Сердитый… Не бойся, не трону… Мне самой скучно, вот я и спросила…

Он помолчал, ожидая, что она встанет и уйдёт. Но она не уходила, а, позёвывая, продолжала сидеть рядом с ним. Он искоса посмотрел на неё – она очень молода и красива.

Музыка перестала играть и снова начала, на этот раз что-то менее шумное.

– Что же ты торчишь тут, если тебе скучно? – вдруг спросил Тихон Павлович свою соседку.

– А ты? – не глядя на него, кротко бросила она.

– Я приезжий… куда я пойду?..

– В номер, где остановился, иди, а то в трактир.

– Ишь ты! – сказал Тихон Павлович и, помолчав, прибавил: – Чай, там тоже скучно одному-то…

– Компанию найди…

– На улице, что ли, мне её подбирать?

– В трактире всегда компания есть.

– Это, положим, так… – вздохнул мельник и подумал: «А что, в самом деле – не пойти ли мне в трактир? И эту взять с собой… Может, что и выйдет?» – Ты пойдёшь со мной в трактир-то? – спросил он.

Она ответила не сразу, как-то замялась.

– Пожалуй… Человек только тут один будет искать меня.

– Ну, какой там человек?

– Нет, верно… Мастеровой один…

– На что он тебе? Плюнь, пойдём…

Ему положительно стала улыбаться мысль о хорошей пирушке.

– Да, я иду… Он, чай, навстречу, попадёт…

– Больно нужно! – сказал мельник, поднимаясь со скамьи. – Айда!

Она встала и пошла, высокая, стройная, в белом платочке на голове, рядом с ним, кряжистым человеком, в поддёвке до пят.

– Нет, кабы встретить его, хорошо бы было, – говорила она и зачем-то пояснила: – Это безрукий…

– Это как?

– Оторвало ему руки-то на машине.

– Так на что тебе его? – несколько удивился Тихон Павлович.

– А он поёт больно хорошо.

– Ну?

– Мы с ним сегодня хотели на реку пойти в рощу…

– Так… – усмехнулся мельник. – Ну, так что же теперь?

– А ничего, – кратко сказала она.

Они вышли из сада, и мельник, спросив, куда надо идти, крикнул извозчика. Подпрыгивая по неровной мостовой, пролётка с дребезгом покатилась между двумя рядами домов. Было ещё не поздно. Из окон на улицу лился свет ламп и звуки голосов. Проезжая мимо одного маленького белого дома за палисадником, Тихон Павлович услыхал раскаты басистого смеха, которому вторил смех женщины, звонкий и задушевный.

«Живут люди… не дурят, не мудрствуют», – подумал он с огорчением, и ему стало обидно за себя.

– Так говоришь – без рук? – помолчав, спросил он женщину.

Она плотно прижалась к нему, держась одной рукой за крыло пролётки, а другой за его колено.

– Миша-то? Да… – сказала она.

– Так. Он кто же тебе будет? Милый друг, что ли?

– Н-ну! Тоже… Он уже старый, больной. Он давнишний наш знакомый – маленькую меня, бывало, на руках таскал.

– Ишь ты что! А отец-то у тебя кто?

– Маляр был.

– Умер?

– В холеру помер… Скоро и приедем.

– Так… А ты до этого чем занималась? – любопытствовал мельник, чувствуя, что когда он говорит, так ему легче.

– Швейка, – ответила она.

Через несколько минут они сидели в углу большого трактирного зала. Трактир был грязный, тесный, пахучий. Посреди зала за одним из столов шумела компания пьяных; у одного из окон, заставленных горшками герани и фуксий, пили чай два подозрительные человека; один – лысый, с ястребиным носом, поминутно кашлял; другой – чёрный, с солдатскими усами, меланхолично свистел сквозь зубы, глядя в свой стакан. В углу, у изразцовой печки, сидел седенький старичок с благочестивым, истомлённым лицом и сладко прищуренными глазками. Ещё несколько человек очень странно разбросаны по большой закоптелой комнате, и никто не обращал внимания друг на друга.

Мельник со своей подругой уселись в тёмном углу, у двери в маленькую комнатку, им хорошо был виден весь трактир, освещённый пятью стенными лампами. Их стол стоял у открытого окна; с улицы на них веял тёплый ветер, густой от смешанных запахов.

– Тебя как звать-то, красавица?

– Анной.

– Ну-ка, Аннушка, выпьем для знакомства.

Он налил из поставленной перед ним бутылки две рюмки водки; чокнулись и выпили.

Аннушка сняла с головы платок и стала красивее: волосы у нее были волнистые, каштановые, глаза – продолговатые, карие. Она то прищуривала их, то открывала, перебирая пальцами полной и белой руки сборки ситцевой кофточки на груди.

– А плясать ты умеешь? – спросил Тихон Павлович, рассмотрев её и найдя, что она должна быть особенно хороша в пляске, когда идёт этак боком и поводит плечом, подманивая к себе глазами…

– Пляшу… – ответила она, снова наливая рюмки.

– И выпиваешь-таки, видно? – усмехнулся мельник.

– А как же? Такая жизнь… Нам не пить нельзя… – спокойно заявила она.

– Разве уж больно тяжело? – допрашивал мельник, не скрывая недоверия к ней и насмешливо улыбаясь.

Она ответила не сразу: сначала оправила волосы на голове, отломила кусочек чёрного хлеба, понюхала его с видом записной пьяницы, потом положила в рот и, медленно пережёвывая, заговорила:

– Чай, если и вас заставить целоваться со всякой бабой, какая того от вас захочет, так и вам, даром что вы мужчина, противно это станет. А наша сестра должна… А ведь среди вас хороших-то больно мало, больше всё… такие, что, того и гляди, стошнит. Опять же и грех… Мы не бесчувственные какие – бога помним… совестно. Иногда – особенно с похмелья – так жутко станет, что вот взяла бы да и сунула голову в петлю… Ну, сейчас возьмёшь полбутылки, да и оглушишь себя натощак-то… И втянешься… Без водки на такое дело нельзя выходить – затоскуешься…

Ещё с начала её речи Тихон Павлович почувствовал, что её глаза как-то щиплют его за сердце, остановившись на его лице и как бы стараясь запомнить его. Когда она сказала «такие», сделав паузу перед этим словом, – он почувствовал, что в этой паузе много обидного для него. А потом она заговорила о боге. Он пригласил её с собой совсем не для этого. И в душе его вспыхнуло раздражение против неё. Он строго и веско заговорил:

– Кому что назначено, тот и должен нести свою тяжесть… н-да. А вот я приехал с тобой сюда для веселья, а не для постных разговоров. Разговор такой – совсем ни при чём в нашем деле. Желаю я разгуляться и чтобы с треском… понятно? Сто целковых брошу, но чтобы был отдых душе. Чтобы вихрь был! Можешь ты мне в этом деле способствовать? Действуй – десятку дам! Но чтобы – вот как было!

Он повёл рукой по шее и мотнул головой, защурив глаза.

Она поняла его и тоже сразу вспыхнула. До этой поры он ей казался мямлей, бородачом-семьянином, который и согрешить желает только до известного предела; но теперь ей стало ясно, что он может развернуться широко. И, блеснув глазами, она встала со стула, накидывая на голову платок и говоря:

– Так бы вы сразу и сказали, а то чешете язык, и невозможно понять – зачем? Посидите, я в минуту ворочусь. Сейчас будет гармонист, песни будем петь, спляшем… А вы, пока я хожу, переберитесь-ка вот сюда… – она указала рукой на соседнюю комнату, – да закажите чаю, водки ещё и закуски… Нуте-ка, я тяпну ещё одну!

Она «тяпнула» рюмку водки, улыбнулась и исчезла.

А он подозвал полового, заказал ему всё, что было нужно, и перешёл в соседнюю комнату. В ней было три окна, все на улицу; в одном простенке висела картинка, изображавшая охоту на медведя, в другом – голую женщину. Тихон Павлович посмотрел на них и сел за круглый столик, стоявший перед широким кожаным диваном, над которым опять-таки висела картина, изображавшая не то луга, не то море в тихую погоду. В соседней комнате гудела публика, всё прибывавшая, звенели стаканы, хлопали пробки.

«Попробую встряхнуться… – думал Тихон Павлович, наливая себе водки. – Авось, после оживу. Будет, поваландался с собой. Кабы можно было мне понимать, как и что – дело другое.

Но понимать я не могу. Томит меня, а что томит? – неизвестно. Ну, положим, умер человек – что же такое? Дело ясное – жил, – оттого и умер. И я умру… Душу забывать не надо – это точно. Но чего она хочет? Кабы я мог это понимать! – Ему вспомнился Кузька. – Он вот даёт простор себе. Живёт… и никаким думам не подвержен. А ведь у него тоже душа, ежели правильно рассудить. И у учителя душа. Однако все люди – разные. Вот и эта бабёнка – тоже: жить – говорит – совестно. А почему совестно, ежели судьба? Без божьей воли и волос с головы не падёт…»

Он тяжело вздохнул, выпил и, откинувшись на спинку дивана, прислушался к себе.

Почему-то ему представилась большая труба военной музыки в саду.

– Уф, уф, – рычала она, выбиваясь из толпы других нот. Потом он ясно вспомнил дребезг пролётки, что так грубо нарушал грустную тишину вечера.

«Разве можно самого себя понимать, коли человек, можно сказать, как мельница: целый день разные разности перетирает своим умом?» – с обидой на кого-то подумал Тихон Павлович.

Ему казалось, что он как бы раздвоился: одна его половинка незаметно для другой старается куда-то столкнуть её. Он осторожно обходил сам себя, как обходил он разных мужичков, вступавших с ним в сделки.

«Разве я спорю? – доказывал он себе, хмуря лоб. – Грешен и закоснел – понимаю… Но как мне распростаться-то? Придёт пост – буду говеть, а до той поры – уж как ни то – надо сносить».

И всё-таки, в конце концов, он ясно чувствовал, что одному ему не годится оставаться здесь долго, что его опять понемногу охватывает и засасывает тоска.

«И чего эта чёртова кукла провалилась?» – с негодованием подумал он, и в ту же минуту отворилась дверь.

Перед ним стоял высокий человек в красной рубахе, пустые рукава которой свободно болтались по бокам, ниспадая с плеч. Клинообразная русая борода удлиняла бледное, испитое лицо с лихорадочно блестевшими серыми глазами; длинная шея с изогнутым и вытянувшимся вперёд кадыком придавала этой странной фигуре что-то журавлиное. На ногах у него были валенки и плисовые шаровары, вытертые на коленях. Ему было, наверное, лет под пятьдесят, но глаза молодили его. Он смерил Тихона Павловича взглядом.

– Значит, вы и есть купец?..

– Я…

– Налейте мне рюмочку.

– Изволь.

– И поднесите.

– Могу.

Мельник налил водки, поднёс её к губам безрукого, и тот сразу, потянув в себя воздух, с каким-то особенным свистом выхлебнул её содержимое всё до капли.

– Закуски надо?

– Не употребляю после первой рюмки.

– Налить ещё?

– Покорно благодарю…

Он говорил высоким металлическим голосом, после двух рюмок глаза его заблестели ещё ярче, а на щеках вспыхнули два красные пятна. Тихон Павлович дал ему кусок хлеба с какой-то рыбой, тот взял его губами, сел на диван и, наклонив голову над столом, положил закуску на край стола и ел. Кусая, он далеко вытягивал нижнюю губу и удерживал ею пищу от падения на пол. Тихон Павлович смотрел на него, и ему было жалко этого изуродованного человека.

– Как это руки-то?.. – спросил он с соболезнующей нотой в тоне вопроса.

– Очень просто: попал в пьяном виде в приводный ремень – раз, два! – три месяца в больнице, и – пошёл в нищие! – быстро рассказывал калека.

– Больно-то, чай, как было! – воскликнул Тихон Павлович, чмокая губами.

– Это прошло. А что прошло, того и нет. Скверно вот то, что есть, а то бы всё наплевать.

– То есть как? – не понял Тихон Павлович.

– Очень просто: жить без рук невозможно. Даже милостыни принять нечем – вот какая подлость! Ртом ловить – зубы вышибут.

– Это верно, – засмеялся Тихон Павлович.

В калеке было что-то бойкое, бодрящее, и его глаза сверкали так умно. Тихон Павлович подумал, что, должно быть, он хороший, весёлый парень, даром что без рук.

– Аннушка – скоро? – спросил мельник.

Безрукий быстро вскинул голову, и остро посмотрел в лицо Тихона Павловича. Тому показалось, что это какой-то особенный, неприязненный взгляд, и он скосил глаза в сторону, немного смущённый.

– Вы где её подцепили? – спросил безрукий.

– В саду…

– А!..

– А что?

– Так…

– Красивая девица, – сказал Тихон Павлович, чувствуя, что неприязнь к нему всё возрастает у его собеседника.

– Тоже калека… – кратко бросил тот.

– То есть как?

– Души нет. У меня машиной руки вырвало, а у неё душу – жизнью. Жизнь у бедных людей проклятая – калечит без всякого резона. Жестокая жизнь.

Помолчали. Безрукий ёрзал по дивану, точно разжигаемый каким-то нетерпением, а Тихон Павлович, исподлобья поглядывая на него, чувствовал себя неловко, злился и чего-то боялся.

– Ещё рюмочку?

– Давайте… Но больше не надо, а то не буду петь.

– В певчих были?

– Я? Всем был – часовых дел мастером был, певчим был, смазчиком на железной дороге был, роговыми изделиями торговал, приказчиком по лесной части… Давно живу!

– Н-да… Вон как… – сказал Тихон Павлович, поражаемый бойкостью собеседника. Снова помолчали.

– А долго не идёт Аннушка-то…

– Анюта? – как-то весь перекосился безрукий. – Придёт! – И он сухо засмеялся. – Непременно придёт… Вы ей десять целковых хотели дать? Придёт – ещё бы! За десять-то целковых, когда она за рр… эх! – Он, извиваясь своим длинным телом, закашлялся. – Я эту Анюту с шести лет знаю. Н-да… Я её на руках носил, пряники ей покупал, а теперь сам вот живу под её охраной… Я ей, бывало, пряники, а она мне теперь хлеб и водку… Времена переменчивы. А люди – скоты. Впрочем, всё держится в своих законах, и человек на земле не более, как ничтожная гнида. Всё в порядке, ныть и плакать не стоит – ни к чему не поведёт.

Живи и ожидай, когда тебя изломает, а если изломало – жди смерти! Только и есть на земле всех умных слов. Поняли? И Анюта, и я, и вы – все мы в молодости нашей потеряли всё, а нашли до сей поры шиш с маслом! И больше никаких. Всякие разговоры – пустяки и чепуха. Я прежде был другого взгляда на жизнь и очень беспокоился за себя и за других – как, мол, и что, и какой смысл, и в чём суть, и зачем, и почему… Нынче – наплевать! Проходит жизнь известным порядком, ну, и проходи, – так, значит, надо, и я тут ни при чём. Законы-с; против них невозможно идти… И незачем, потому что даже и тот, кто всё знает, ничего не знает. Уж поверьте мне в этом случае – с умнейшими людьми вёл по этим делам беседы – со студентами и со многими священнослужителями церкви. Х-хе!

Он горел и кипятился, этот безрукий калека, кидая одну за другой свои отрывистые и туманные фразы Тихону Павловичу. Тон его речи был странен: в нём звучала и горькая обида, и безнадёжность, насмешка, и страх пред законами и силами – словами, которые он произносил с каким-то особенным подчёркиванием и понижением голоса.

Тихон Павлович мало понял из его речи, но она сообщила ему какую-то нервозную робость, он чувствовал, что калека что-то объясняет ему. И, когда безрукий сделал паузу, задыхаясь от всего сказанного, он робко и задумчиво спросил его:

– Значит, человеку некуда податься?

– Ни на вершок! – сверкнув глазами, сказал безрукий и, подвинувшись всем корпусом в сторону Тихона Павловича, добавил голосом сдавленным и строгим: – Законы! Тайные причины и силы – понимаете? – Поднял кверху брови и многозначительно качнул головой. – Никому ничего не известно… Тьма! – Он съёжился, вобрав в себя голову, и мельнику представилось, что если б его собеседник имел руки, то он, наверное, погрозил бы ему пальцем.

– Н-да-а! – протянул мельник, задумчиво теребя бороду и наморщивая лоб. – Ну, а как же душа?

– Душа?.. Младенцев, малых ребят в кабаках и других таких местах видали? Вот – душа на земле! Испытание ей дано…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю