355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Далин » Интервью (СИ) » Текст книги (страница 1)
Интервью (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:10

Текст книги "Интервью (СИ)"


Автор книги: Максим Далин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Макс Далин
Интервью

Этот компакт-диск в поцарапанной коробке, наскоро подписанный черным маркером «Интервью с Эльфлауэром Кин'Рэу, художником», я нашел в рабочем столе своего предшественника, когда выгребал из ящиков всякий хлам. Диск завалился в щель; я обнаружил его только потому, что вытащил ящики совсем: неряха-предшественник оставил в них крошки, обертки от жевательной резинки и прочую дрянь – я хотел всё это вытряхнуть… так вот. Диск. Мне еще показалось изрядно странным, что это интервью так и не было опубликовано в нашем журнале; все-таки, Кин'Рэу не последняя фигура в бомонде, культовый художник – причем, не просто любимый толпой, а, действительно, очень талантливый. Половина его комиксов экранизирована, по второй половине сделаны анимационные сериалы… Стиль у этого Кин'Рэу ни на кого не похож, анатомия, пропорции, динамика у персонажей – достоверные на диво, живые; сюжеты своеобразные, всегда очень эмоциональные и логичные, что вообще-то для комиксов не характерно. И в истории он разбирается вполне неплохо: костюмы, антураж, речь – так точно и чудесно стилизованы, что даже специалисты не цепляются к частностям. Но главное – удивительная графическая манера, для каждого комикса своя. Сам я считал Кин'Рэу единственным современным художником такого сорта, чьи комиксы не стыдно покупать и рассматривать, уже выйдя из детского возраста. Сам я некоторое время их даже коллекционировал. Особенно мил был комикс о парнишке, потерявшем свою девочку во время Огненных Лет, мировой войны – сделано тонко и строго, вроде, совершенно не сентиментально, а почему-то слезы наворачиваются… этакая сдержанная боль.

И вот, увидев диск с его именем, я подумал так: если в этой коробке, действительно, интервью, а не фотки с корпоративной вечеринки, то его обязательно надо пустить в следующий же номер. Кин'Рэу – совершенно не тусовщик, о нем нигде ничего не слышно – поклонники номер с интервью будут из рук рвать. Я даже выругал того парня, который работал тут до меня, разиней… Разве что Кин'Рэу вдруг передумал и запретил публикацию материала; вообще-то, похоже на него. У очень талантливых людей бывают приступы мизантропии.

Да хоть бы этот баран-интервьюер записал на коробке телефон или е-мейл своего героя!

Я запустил компакт. На нем оказались два файла – звуковая дорожка и фотография. И эта фотография поразила меня, даже, можно сказать, шокировала – это слово употребляют сейчас к месту и не к месту, но в данном случае оно вполне соответствует испытанному чувству. Я не ожидал такого эффекта.

Я решил, что это фотография Кин'Рэу – но изображенный на ней совершенно не ассоциировался с художниками комиксов, а я видал их достаточно. Он оказался намного моложе, чем я ожидал – выглядел лет на двадцать, максимум – и он, черт побери, выбрал себе не ту работёнку! Он мог бы купаться в деньгах, уйдя в шоу-бизнес! Я в жизни не видел настолько красивых людей. Это лицо вызывало страстное желание смотреть и смотреть – не так, как все эти киношные секс-символы, без малейшей тени пошлости, женственности, сальности, скорее, как картина средневекового художника: чистое лицо, умное, правильное и… как бы сказать? Он казался очень спокойным, но в его темно-серых глазах и в уголках губ что-то такое тлело… как пламя под пеплом. Всепонимание – под легкой мальчишечьей улыбкой.

Чара какая-то, гипноз. Образ с фотографии восхищал меня на уровне ниже разума, скорее, животное во мне, чем человека.

В этом странно признаваться, но я с наслаждением подумал, что, возможно, мне придется говорить с ним по телефону или увидеться, чтобы обсудить детали публикации. Будь Кин'Рэу женщиной, я, вероятно, влюбился бы насмерть; в том его виде, который есть, мне всего-навсего ужасно захотелось сделать для него что-нибудь хорошее. Просто так, за удовольствие рассматривать эту фотографию.

Я забыл, что он всего-навсего художник. Передо мной был лик демона или божества, взирающего на людей дружелюбно и с любопытством.

Мне потребовалось серьёзное волевое усилие, чтобы запустить проигрыватель. Я смотрел в это удивительное лицо, юное, безмятежное и очаровательное, и слышал его голос – ниже, чем представлялось, теплый, нежный, проникавший до дна души – я пребывал в каком-то странном трансе. В смысл слов, когда голос звучит музыкой, вникнуть непросто, но когда я вник…

Мне вдруг стало очень интересно, куда пропал парень, работавший за моим столом. И я понял, почему это интервью не опубликовали. У моего коллеги, очевидно, не хватило смелости выложить такую бомбу в Сеть… или он не успел. Но я – сумасшедший, я выкладываю.

Вот всё: на фотографии – Эльфлауэр Кин'Рэу, это, как я понял, его настоящее имя. А голос вы можете прослушать. Не исключаю, что это в равной мере способно спасти вашу жизнь или погубить ее. Понимаю, что некоторые из вас кинутся разыскивать сородичей Кин'Рэу – с разными целями, от секса до убийства или самоубийства – и никакие предупреждения вас не остановят. Но, как бы то ни было, вы должны знать.

Мы, конечно, всего-навсего голые обезьяны в каменных джунглях… но, может быть, в нас, наконец, возьмет верх тот самый, любимый Эльфлауэром, здравый смысл?

* * *

…что с диктофоном?

В современной технике есть что-то трогательное, мне кажется. Она так по-человечески не надёжна… Не совсем сдох? Работает? Вот и хорошо.

На чем мы остановились? Если не ошибаюсь, ты спросил, как дошел я до жизни такой, да? Ну так вот, я до нее не доходил. Я в нее родился, так же, как и ты. Только я родился вампиром, а ты – человеком.

Я хотел бы тебя попросить: забудь этот бред про бродячих мертвецов, ладно? Уже не Темные века, пора чуточку разгрузить мозги от идиотских суеверий. Ты, друг мой, разговариваешь с вполне живым. Не таким, как ты, но я, уверяю тебя, точно не привидение, не превращаюсь в летучую мышь и не прохожу через стены. Видишь, вот. Существо во плоти.

И глупо было бы устраивать тебе комедию или клоунаду. Я уже давно вышел из того возраста, когда подростки выпендриваются.

Возраст? Триста сорок один год. Это совершенно нормальный возраст, я даже не старый по нашим меркам. Мы долго живем. Вернее, мы просто вообще не умираем естественной смертью. Право, жаль, что ты не можешь спросить Дью, в смысле, профессора Дьюхарта Шерли, он бы отлично тебе объяснил, почему. Он дивно умел объяснять простыми словами очень непростые вещи. А я лекций по биологии никогда не читал, потому боюсь запутаться в жаргоне и всяческих биологических сложностях, которые тебе совсем ни к чему. И твоим читателям ни к чему, правда? Они же любят про паранормальные явления?

Хорошо, хорошо. Вкратце и по-дилетантски. Видишь ли, у нас совершенно потрясающая память клеток. Мы все время восстанавливаемся. До созревания, то есть, лет до тридцати, организм еще меняется, растет потому что, а потом все, перестает меняться навсегда, только бесконечно регулирует сам себя в тонких частностях. Ты знаешь, наверное: шрам – это сбой регенерации, морщина – это сбой роста соединительной ткани, не говоря уже о всяких старческих болезнях износа тела и прочих маразмах. У моих сородичей такого не бывает. Ресурс постоянно возобновляется, причем возобновляется без изъянов, что характерно. Вдобавок – стремительная регенерация, раз в пятьдесят быстрее, чем у прочих живых существ, плюс выносливость. Мы, разумеется, устроены попроще, чем люди – твердой пищей не питаемся, а для того, чтобы усвоить кровь, кишечник почти не нужен – зато куда эффективнее. Другой человеческий профессор-биолог, Дилан Эгг, во время оно, когда рассматривал нашу ДНК, верещал от восторга: «Восхитительно, они – просто живой вечный двигатель!» Это он покушался геропротектор делать из нашей крови, видишь ли. Эликсир бессмертия искал для стада, а себе, вероятно, уже памятник нерукотворный воздвигал. Ученый… Объем памяти потрясающий, аналитические способности – тоже, а обычный здравый смысл отсутствует напрочь. Не додумался до совершенно примитивной вещи: у стада же инстинкт, оно же не размножаться не может. Дай ему возможность жить подольше – оно так расплодится, что само себя жрать начнет. Вообще-то человечество и так само себя жрет, но будет хуже.

Хорошо, что у него вовремя сердечко скисло. Я уже совсем собирался его выследить и убить. Только убить, разумеется, а не выпить. Нужен он мне в качестве пищи с его подагрой и геморроем! Я никак не мог принять его теорию. Когда мало людей – это плохо, слов нет, охотиться сложно и накладки бывают всякие разные… но когда много – все гораздо хуже. Ты ведь, вероятно, и сам понимаешь: толпа в ярости – хуже землетрясения. Люди вообще добыча опасная, я их хорошо знаю, нахлебался. Трусливая добыча, совсем простая – но опасная. А скажи им – обижаются. Твоим сородичам, дружище, всю вашу историю хочется думать о себе, как о хозяевах мира – но тут уж мы никогда не мешали. Пусть думают. Здоровей будут.

Что дальше? Так-таки настоящей биографии хочешь?

Ты все-таки очень забавный. Зачем твоим читателям эта скучища? Это же было давным-давно, кому может быть интересно? Твое поколение ведь старых книжек не читает, старых картинок не смотрит, ему бы что-нибудь свеженькое и попроще, чтобы случайно мозги не перетрудить… Ну – ладно, если хочешь. Как там положено у людей?

Допустим так. Я родился триста с небольшим лет назад, в руинах баронского замка на севере Каита, в милом местечке под названием Золотой Лес. Это там, где сейчас громадный автомобильный завод, фирма «Ураган», рекламный слоган «Домчишься быстрее ветра!». Никакого леса, конечно, уже и в помине, тоже зарождается мегаполис – но тогда были совершенно дикие, прекрасные места. Матушка, Исабель, Прекрасная Смерть, до меня жила среди людей, тут у вас, в Хэчвурте – паршивенький, грязный, но уже довольно крупный был городишко – мной рисковать побоялась, покинула город, охотиться ходила за тридцать миль. Очень осторожничала, чтобы никто из людей наше жилище не выследил. Своего отца, его звали Мэланор, Черный Ветер, я никогда не видел. Мы одиночки, никогда стадом не живем – только мать с потомством, да и то лишь пока потомство учится добывать пропитание. Я оказался способным ребенком, рано начал – оставил ее, когда еще двадцати не исполнилось. Неловко, знаешь ли, было сидеть у матушки на шее, вынуждать ее убивать за двоих. Хотел себе доказать, что и сам справлюсь, а матушка меня поощряла. У нас совершенно здоровые инстинкты. Нас очень немного. Мы размножаемся очень редко. И охотничьи угодья делятся четко – никогда не пересекаются, иначе не избежать склок и сведения счетов, а оскорблять себе подобных мы не выносим.

Мы себе подобных глубоко уважаем на расстоянии. А любовь – миг краткий и сладкий, ведь Она приходит к Нему на охотничью территорию, вдвоем можно нарушить равновесие в человеческом стаде, вызвать что-нибудь отвратительное… волей-неволей поспешишь. Неделя любви за сто лет жизни – это, наверное, маловато, но в целом мир устроен очень хорошо. Человеческое нытье, что кругом сплошная помойка, клубок несправедливостей и прочий ужас – гадость и глупость, хоть стадо и называет это философией. Человеческая цивилизация всегда стояла на вранье, люди до сих пор сами себе врут, стараясь только, чтобы было красиво, а мы всегда считали, что красивее всего искренность и понимание сути вещей. Здравомыслие, короче говоря.

Но с людьми общаемся. Почему – нет? Тебе же интересно? Ну вот, другим тоже бывает интересно. Матушка всегда мне говорила: среди людей попадаются особи разумные и даже способные что-то создать, на таких лучше не пытаться охотиться. Во-первых, еды и без них много, а во-вторых, можешь попасть в беду. Я все матушкины советы до сих пор помню; она меня добру учила.

К моему рождению матушка моя уже не молоденькая была, годков семисот, и еще застала времена, когда люди строили для нас храмы, как для богов, и жертвы приносили. Человеческая история это изрядно исказила, но она все искажает. На самом деле время тогда было спокойное, и все шло своим путем. Это потом уже люди выдумали себе такого бога, который мог быть самым могущественным, самым сильным, самым прекрасным и самым благим, потому что его не было и никто из людей его в глаза не видел. Вот тут-то у них и случилась эта философская неувязочка. Бог-то, который создавал мир, дико хороший, а мир, по их мнению, получился жутко плохой – так не мог же такой всеведущий бог так проколоться. Разумеется, им хотелось чем-то уравновесить это дело – и люди свалили все беды на нас, бесов, демонов, чертей, ночных кровопийц, слуг дьявола, а дьяволом они назвали антибога и дружно стали в него верить, проклинать, поносить, но бояться.

Не то, чтобы в стаде что-то сильно изменилось, но люди почему-то решили, будто дикость кончилась и наступила цивилизация. Ну, может быть, их же цивилизация, им виднее. Но от дикости остались красивые легенды, и ваши, и наши: были, мол, Великие Леса, были селения, а кровопийцы, боги сумерек, бродили вокруг, ожидая, когда кто-нибудь отобьется от стада. Это выглядело замечательно: человек вечером входит в лес, идет, кругом – прекрасный нетронутый мир, чистый еще, целомудренный, сильный – и вдруг из чащи появляется один из нас, охотник, другого пола, как правило…

Ты уже сам ощутил, как это бывает. Олень смотрит в глаза леопарду – и у него редко-редко хватает здравого смысла убежать. Чтобы убежать, олень должен быть очень здоров, умен и силен, идеален – а такие из безопасного места в наши сумерки в одиночку не выходят.

Но все это лирика. К тому же, я всего этого и не видел – мамины сказки тебя, я думаю, не слишком интересуют? Так о чем мы начали?

Ага. Детей у матушки до меня было двое. Мою старшую сестричку, еще в храмовые времена, съели люди, жрецы. Идиоты верили, что если съесть тело бога, то сам будешь жить вечно. Суеверная придурь; передохли, конечно, как и все прочие, в свой срок, хотя в «съесть кусок бога» некоторая часть человечества до сих пор истово верит, несмотря на замену мяса суррогатами. Старшего братца, всего-то лет за сто до моего рождения, сожгли как дьявольское отродье – он был на тот момент совсем молоденький, попался глупо, из любопытства. Так что во мне матушка воспитывала осторожность и снова осторожность, чувствовала, что детей у нее больше не будет, нянчилась со мной всерьез, очень хорошо учила, много рассказывала о людях, чтобы я проникся. С детства помню, к примеру, жуткую историю про одного из наших в подземелье дворца человеческого владыки. Матушка рассказывала, как люди его распяли на стальных крюках, тело начало восстанавливаться – и железо вросло в живое мясо. Он там жил ужасно долго, мучаясь от голода и невыносимой боли, пока кто-то из людей не побрезговал запахом от больной плоти и не приказал его сжечь. Куда хуже человеческих страшных рассказок про наказание от их доброго бога на том якобы свете, правда? Люди нас называют безжалостными тварями, но в плане безжалостности дадут фору кому угодно. Мы просто питаемся, им доставляет удовольствие чужая боль как таковая. Боль жертвы, я хочу сказать – потому что добычей такое назвать сложно. Люди, конечно, очень спокойно могут друг друга жрать, но обычно им хочется всего-навсего замучить и бросить. Исключительно развлечения ради.

Меня лично боль добычи никогда не развлекала. Ужас – да. Смешно же, как они суетятся, верещат и болтают всякий бред. Опять же – кровь с эндорфинами вкусная вещь, но и с адреналином иногда тоже очень ничего. Встряхивает. Так что я, бывало, на заре туманной юности пугал добычу до невозможности. Потом одна у меня умерла от инфаркта и оставила меня голодным – трупной кровью мы, понятное дело, предпочитаем не питаться – и я перестал гонять людей до кондрашки. Тем более лишней боли никогда не причинял. От нее вкус особенно не меняется, а настроение у меня портится.

Я же понимаю, что такое – больно. Не хуже, чем они.

Никаких богов мы, конечно, себе не выдумываем. Дью как-то мне сказал, что идея бога – это понятие о духовности сугубо у стайных животных, а мы не стайные. Смешно, но знаешь, я люблю говорить «мы», когда речь идет о принципах всех моих сородичей вместе, а видел этих самых сородичей раз тридцать за всю жизнь – и только. Это «мы» означает всего лишь, что я не один такой. Есть другие. То есть – что у меня может быть потомство.

Это душу греет. Душа у нас есть. Не бессмертная, но тяжело смертная. Люди боятся смерти – любой из нас боится не столько смерти, сколько боли. В смерти ничего принципиально страшного нет, а вот боль – это плохо. Особенно, если ты беспомощен, а боль кто-нибудь причиняет. И если это долго. Бессильная ярость – самое гадкое состояние из всех возможных…

Но мы уклонились от темы.

Моя первая роль среди людей – ученик художника. Я с раннего детства люблю рисовать и хорошо получается, поэтому с самого начала присмотрел себе толкового человека, чтобы взять его в учителя. Кроме шуток. Художник в том городе, куда я ушел из матушкиных охотничьих угодий – в Хэчвурте, да – жил прекрасный. Мэтр Бонифатио, если помнишь… да знаю я, что ты ни разу не знаток. Был бы ты знаток – не в таком журналишке бы работал… Поясню. Фрески в Величайшем Соборе Святого Духа он писал, это, кажется, в школе проходят. Вспомнил? Правильно, «Моление о чистоте» тоже его. И «Загробный Судия». Ну ты просто молодец. Я думал, ты в этом вообще никак… Кстати, маленького демона в «Загробном Судии» – помнишь, там такой хамского вида гаденыш в железной короне и черной хламиде, который расселся у ног Вседержителя и грешников рассматривает? – он писал с меня в молодости. Симпатичным я был ребенком, а?

Ха-ха, кончай льстить. Впрочем, я знаю, ты и вправду так видишь. Бонифатио тоже… как бы сказать… впечатлился, когда мы познакомились.

Я его заочно давно знал. По фрескам. Он очень мне нравился: человек креативный и слегка сумасшедший, таких немного. Матушка меня учила, живя с людьми, заниматься вещами внешне безобидными; я так и решил пойти к мэтру Бонифатио наниматься в подмастерья, только боялся, что он меня выгонит. Вот еще. Я тогда себе цены не знал по молодости лет.

Он меня увидел – чуть глазами не сожрал. «Потрясающе, – говорит, – потрясающе. Слушай, парень, ты не хочешь мне попозировать, а? Ну, это ничего страшного, это значит – посидеть тихонько, пока я буду рисовать. Я тебе заплачу – серебрушку за час. Ну как?» Я говорю: «Мэтр, рисуйте даром, но можно я у вас учиться буду», – а он обрадовался, как маленький, сказал, что такую модель уже несколько лет ищет, и пообещал меня устроить, поить-кормить, учить – но чтобы я ему позировал в обязательном порядке. «Такой, – говорит, – своеобразной внешности я в жизни не видал. Есть в этом что-то удивительное все-таки…»

Кормежка-питье от него мне конечно были ни к чему, вот комнатушка в его доме, на чердаке над мастерской, пришлась кстати. Я, правда, там почти не жил, все время ошивался внизу, где мэтр писал. А он, пока не сделал десяток эскизов, меня учить так и не начал. Страшно увлекался новизной – а тут ему попался ну очень, все-таки, необычный типаж.

Имя я ему сгоряча ляпнул настоящее – Эльфлауэр, Лунный Цветок. Потом уже спохватился, что людей так не зовут, и другим уже назывался простенько, но своего учителя поправлять не стал. Не так уж и надолго, в сущности.

В общем, Бонифатио меня приютил, а я скоро прижился и стал за ним потихоньку наблюдать. В стране мой мэтр на тот момент был лучший художник, без вариантов. От заказов отбиться не мог, от короля присылали, бывало, но на большие деньги никогда не льстился, а любил работать для церкви. Верующий был до полного самозабвения; когда углублялся в очередной мистический сюжет, то писал с перерывами на помолиться, а поесть забывал, если не потеребить и не напомнить. Я его жалел, напоминал, а он смеялся: «Я, – говорил, – дружок, – пощусь. Так Небо ближе»… Редкостный человек, в общем, не такой, как большинство в стаде. Я любил смотреть, как он работает, часами мог наблюдать, а он говорил, что я у него завелся, как кот, и что я – талантливый лентяй. И еще – что я идеальная модель, потому что бесконечно могу сидеть или лежать в удобной позе, неподвижно: я ведь выслеживать и выжидать приспособлен. Хорошо было. Я совершенно спокойно мог ходить на охоту, а к нему возвращаться отдыхать. Он за мной не следил и ни в чем меня не подозревал, но, вот смех-то, говорил, что видок у меня бесовский. Милый, но бесовский. Искусительный. И мэтр, глядя на меня, будто догадывался о чем-то.

А потом стал демона с меня писать. «Ты, – говорил, – потрясающе смотришь на людей – так и дворянин посовестится. Ты, сынок, бесстыжий, как кошка, и такой же храбрый». Я не спорил.

Я, конечно, чуял, что от него пахнет совсем нехорошо, смертью пахнет, грядущей почечной недостаточностью. Огорчался; на тот момент человеческая медицина была дурной лженаукой, а нашей и вовсе не было – не слишком мои родичи в ней нуждаются – так я понятия не имел, чем ему помочь. Досадовал. Мне у Бонифатио очень уютно жилось, а он собирался умереть вот-вот, хотя и не имел об этом ни малейшего понятия – ужасно жалко.

Никто из людей о нем толком не заботился; сначала у него жила толстая кривая тетка, которая прибиралась и готовила, но толку от нее все равно было маловато. Эта скотина больше пялилась на меня, чем помогала ему – все норовила дотронуться, когда я прохожу, и что забавно, пахла при этом довольно вкусно. Через полгода она мне хуже тоски надоела и я ее… того. Не подумай, не дома. Выследил, когда она вечером пошла к приятельнице на другой конец города – сплетничать. На дороге попался якобы случайно – она обрадовалась, попросила проводить. Ну я и проводил – до ближайшего укромного места на набережной Канала. Она не сопротивлялась. Они вообще не чувствуют укуса, если правильно взяться.

Ее так никогда и не нашли. Она по Каналу куда-то уплыла, так что Бонифатио не узнал ничего дурного. Только слегка расстроился, что она никого не предупредила. Решил, что сбежала с самцом из солдат; многие ваши самки так делают. Прости, в смысле, человеческие женщины.

Но Бонифатио к женщинам ровно дышал – а вернее, у него сил не было. Он вырисовывал из себя всю энергию, которой располагал, работал тяжелее, чем в поле. Закончив одну картину или начиная вторую, молился или ходил по святым местам, вдохновлялся. Так что через месяц эту свою экономку забыл с концами.

Я ему сам еду покупал. Вернее, добывал. Сам, разумеется, никогда не пробовал ту дрянь, которую он любил – корм для стада. Люди же, хоть и корчат из себя хищников иногда, на самом деле падальщики, а это глубоко другая категория. Разумеется, я на базар ходить не слишком любил: там дохлятина продается. Убивают утром, днем продают, а жрут только вечером, когда от мяса уже несет полным букетом. А мясные обрезки, а всякие потроха, которые они покупают за грош! Да стаду нравится все с гнильцой и душком – рыба эта мерзкая, молоко скисшее, сыр заплесневевший… Меня от этого запаха всегда мутило; старался только из жалости к мэтру… Да, я помню, вы еще траву едите, к траве я нормально отношусь, но не как к пище – мне ее усвоить нечем. А мэтр траву не слишком часто употреблял; ему нравилась мертвечина, да еще и прокопченная над огнем. Я ее заворачивал в бумагу или тряпку, чтобы не нюхать, пока домой несу.

Бонифатио меня учил обращаться с деньгами. «Удивительно, – говорил сначала, – ты такой умненький мальчик, и красивый, с лицом, с руками как у аристократа – а не понимаешь вещей, которые каждому бродяжке очевидны». Потом мы с ним это чуточку пообсуждали – и мэтр сделал вывод, как припечатал: «Ты, сынок, не дурачок, ты только совершенно аморален. Уму не постижимо, как такое вообще возможно». Он мне все пытался донести, что красть нельзя. А я ему – что отдавать деньги за то, что я могу свободно взять и так, мне не интересно. Не жалко, просто неинтересно. Это же очень смешно: утащить у какого-нибудь болвана кусок с лотка, спрятать, а потом невинно любоваться, как он разоряется. Я, как все наши, двигаюсь при желании очень быстро, быстрее, чем человеческий взгляд может уследить, и всех этих стадных коллизий вроде страха и вины, которые часто выдают вора, конечно, испытывать не могу. В чем я виноват? Кого мне бояться? И меня никто никогда не подозревал.

Мэтр бился-бился, и в конце концов взял с меня слово, что я не стану ничего чужого брать без спроса. Чтобы я просил у него денег, если мне что-нибудь понадобится. Заставил поклясться именем бога. Я поклялся, конечно, и перестал ему рассказывать про свои приключения: понимал, что он серьезно относится ко всем этим словам – и не хотел расстраивать.

А когда за людьми следил – видел, что Бонифатио своих сородичей переоценивает и идеализирует. Они сами воровали почем зря, а те, кто голодным тварям объедков жалел, по мне, гораздо хуже воров. Мне на голодных смотреть тяжело, и чуять запах голода нестерпимо – у своих ли, у людей ли, у других ли животных, все равно. Голод – это, в моих понятиях, очень плохо. Я у таких, кто обожрался, а другим не давал, иногда изрядно воровал в юности, еду или деньги – а потом кормил всяких бедолаг и развлекался тем, как у них запах меняется. Но это – когда сам был сыт и благодушен, ясное дело.

Еще мне нравились всякие вещицы и тряпки. Я до сих пор люблю стильные тряпки, это пунктик многих наших, ничего не поделаешь. Бархат и атлас приятны на ощупь; верхнюю одежду приходилось покупать, тогда краденое на тебе еще легко опознавалось, но шелковые рубашки я воровал только так, а на них иногда надевал грубейшую куртейку из недубленой кожи – наслаждался контрастом и еще одним забавным чувством, очень характерным для моих юных сородичей. Оно, я думаю, вызывается некоторым внешним сходством между нами и людьми.

Это чувство можно описать примерно так: как смешно, что стадо видит совсем не то, что ты есть. Волк притворился пастушьей шавкой и бродит среди овец, а те знать ничего не знают. Тихий восторг… Ну да это детские игры.

Так что я приходил в мастерскую утром, приносил корма, который был мэтру по вкусу, а мэтр говорил: «Спасибо, что позаботился о завтраке, бродяга… К девкам шлялся, паршивец? Любят тебя девки, красавчик?»

Я к девкам шлялся. В то время мне молодые красивые женщины ужасно нравились. Я за ними тоже мог наблюдать без конца, они мне казались разными и роскошными, как цветы, а от запаха меня шатало. За ними даже охотиться особенно не приходилось. Я быстро научился с ними договариваться. Делать очарованный и печальный вид, вздыхать, смотреть снизу вверх. Говорить «я никогда не видел такой красоты», «ты – единственная», «я бы хотел написать твой портрет, чтобы наши потомки узнали о нетленной прелести нашего времени»… Тела старался прятать, чтобы горожане не слишком полошились. Меня восхищало, что еда так мило выглядит.

На мужчин охотиться гораздо труднее. Я долго учился отличать настоящую добычу от всех остальных. Через некоторое время понял: хороший обед, независимо от пола и от твоих намерений, хочет тебя заполучить. Лучше – тайно. Хотя, если навсегда, то тайной можно и пожертвовать.

Матушка говорила, что куда легче убивать тех, кто тебе сексуально полярен – в детстве, когда я с молока на кровь перешел, она, помнится, меня только мужчинами кормила. Иногда, правда, младенцами – их, конечно, донести значительно легче, чем мужчину заманить, но пищи всего-ничего, а достать довольно тяжело да не так уж и вкусно, откровенно говоря. Они вкусные, когда высок уровень гормонов в крови, а у детеныша какие там еще гормоны! Так что, в основном, она мне приводила мужчин и сама обычно кормилась мужчинами. Но мне советовала женщин, потому что мы устроены довольно определенным образом. Мы выглядим, как приманка. А добыча ведется на инстинкт, усиленный страхом – из страха получается такая любовь, что только держись. Вот как они своих правителей любят – а уж человеческие правители убивают никак не меньше, чем мой средний сородич, но совершенно демонстративно и куда изощреннее… Мне вообще ужасно претит то, что стадо может жрать друг друга, как крысы с голодухи. Одно хорошо – вроде бы они не все такие.

В общем, обычно я убивал женщин. Я тогда любил ходить в квартал, где жили проститутки, там я их поить и научился… Ну да, сам я тоже пробовал человеческое вино, а что такого? Сидишь с добычей, пьешь, болтаешь всякий вздор – она хохочет, глазки у нее светятся, полна эндрофинами до краешка и пахнет все лучше и лучше. Ну подливаешь ей, подливаешь… Перед тем, как задремать, она иногда еще и расстегнется. Кровь у нее тогда на вкус совершенно великолепная, со второго литра тебе тоже делается весело – если пить сразу, то алкоголь еще не успевает ферментироваться… хотя, я и слов-то таких не знал тогда. Было забавно их поить. Это потом уже мой собственный обмен веществ устоялся, от привкуса алкоголя стало неприятно. Но иногда – отчего бы и нет.

Только не спирт. Впрочем, на старых пьяниц я никогда не охотился. Разве что – когда прошла эпидемия красной чумы, и этот ваш Хэчвурт вымер почти сплошь. Тогда пришлось… уцелел этот пропойца почему-то, и я его выпил, с голоду. Потом было не отплеваться и не отмыться, чувствуешь себя так, будто пропитался тухлятиной, мутит, отвратительное ощущение. Больше я никогда таких не трогал. Да и зачем нам старая мразь, когда вокруг молодая потенциальная добыча ходит табунами?

Женщинам, кстати, как я тогда заметил, ужасно нравилось, когда я к ним прикасался. Они совсем уж таяли, лезли прямо на клыки – бери голыми руками, разве что мне было не особенно приятно глядеть, как они катаются и вопят, будто кошки в марте. Людей такие вещи цепляют за инстинкт, но меня-то – нет, я только ради эндрофинов старался. Они мне сами подробно объяснили, где у них чувствительные места; странное было ощущение, что-то среднее между удовольствием и брезгливостью.

Кое-где они приятные на ощупь, а кое-где… гм-м… мягко говоря, довольно сомнительные. Мне их физиологию инстинкт никак не украшал. Но возиться все равно стоило, потому что они становились вкусными на диво. Это как люди говорят: не разбив скорлупу, не приготовишь яичницу.

Первого мужчину я убил из любопытства. Епископ к моему мэтру ходил, договариваться о реставрации каких-то старинных росписей в храме – так этот епископ на меня смотрел, как настоящая добыча, в транс входил, еле слышал, что Бонифатио говорит. Я здорово удивился; я глазам не поверил – еще не знал, что у людей встречаются такие экземпляры. Решил проверить: походил у него перед носом туда-сюда, поулыбался, сел напротив – убедился. Запах от него пошел совершенно недвусмысленный; человек в таких случаях сам себя чувствует охотником.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю