Текст книги "Праздничная книга. Январь - июль"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: Елена Хаецкая,Алекс Гарридо,Алексей Толкачев,Елена Касьян,Алексей Карташов,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Евгения Горац,Оксана Санжарова,Марина Богданова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЛЬЮИСА КЭРРОЛЛА
Алексей Карташов. День Белого Кролика
.
ДЕНЬ ПАВЛА ФИВЕЙСКОГО. День отдания, или видения, день колдунов
28 января – День Павла Фивейского, известный еще как день Отдания или Видения, День колдунов. На Руси считали, что в этот день колдуны могут передавать свои способности ученикам.
Говорили: на Павла следует остерегаться порчи, которую могут на Вас наслать.
По материалам сайта www.prazdnuem.ru
Макс Фрай. Все получилось
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.
Ида еще не знает, что он дядя Яша. Но теперь будет знать. «Дядяша», вот как его зовут. Всех как-нибудь зовут. Например, Иду зовут «Ида» и еще «Солнышко» и «Заинька», и «Сладенький», и «Нашадевочка».
Иде вчера исполнился год. И поэтому сегодня ее нарядили как принцессу и отвели к фотографу, чтобы «на память». Что такое «день рождения», «принцесса», «фотограф» и, тем более, что такое «память», Ида тоже не знает. Зато она отлично знает, что такое «птичка». «Птичка» – это голубое и желтое, маленькое, пищит и щелкает, прыгает и летает, в руки брать нельзя, смотреть можно. Птичка живет дома, в комнате у бабушки. Называется «Лори и Джерри», а еще «попугай», «попугайчики». Птичка – это хорошо.
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша и прячется за какую-то непонятную большую штуку, не похожую ни на стол, ни на стул, ни на кровать, ни на шкаф. Вообще ни на что не похожую! Там, наверное, и живет птичка. Все где-нибудь живут.
Ида сидит смирно, смотрит внимательно. Ждет птичку. И вот! Вылетает! Голубая и желтая, пищит и щелкает. И летит, и улетает в окно. Ида знает, что такое окно. Оно прозрачное, через него видно небо, трогать нельзя, смотреть можно.
– Ой, и правда, птичка. Даже две. Как вы это делаете? – спрашивает мама.
А фотограф дядя Яша ничего не говорит, только смотрит – на Иду, на маму и в окно. На Иду, на маму и в окно. Ида чувствует, что-то не так. Что-то плохо. Дядяша волнуется. И мама волнуется. Ида начинает плакать, потому что теперь она тоже волнуется – за компанию.
Она плачет, и все никак не может успокоиться, даже дома, когда с нее сняли колючее белое платье «какпринцесу». И бабушка говорит маме непонятное, но, кажется, плохое:
– Говорила тебе, не надо на Павла дитё из дома выносить, сглазят.
А мама тоже что-то ей говорит. Тоже плохое. Они теперь стали сердитые – и бабушка, и мама. А сердитые – это даже хуже, чем когда волнуются. Если с ними рядом сидеть, никогда плакать не перестанешь. Поэтому Ида идет в комнату, где сидит папа, хватает его за теплую, твердую ногу, держится за нее и стоит. Папа спокойный, и Ида тут же перестает плакать. Ей хорошо.
– Тичка! – говорит она папе. – Тичка!
И папа радуется.
* * *
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.
Он так всегда говорит, когда Иду приводят к нему фотографироваться, на следующий день после дня рождения. Ида родилась двадцать седьмого января. Это было вчера. Ей исполнилось шесть лет. А сегодня двадцать восьмое января, так написано в календаре. Ида уже давно умеет читать, и цифры тоже знает, хотя складывать и вычитать пока не научилась. На палочках – пожалуйста. Посчитать, сколько их в кучке, добавить, или забрать нужное число, опять посчитать, сколько стало, и будет правильный ответ. А без палочек не выходит, Ида пытается их себе представлять в уме, но это трудно, палочек много, они разноцветные и разбегаются. Или складываются в узоры, попробуй тут сосчитай. Но папа говорит, все получится. «Потом, когда-нибудь». Так взрослые говорят, если не могут точно сказать, какого числа и в каком месяце что-то случится.
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.
Но Ида уже знает, что птички не будет. Это взрослые просто так говорят, когда фотографируют. Не обещают настоящую птичку, а просто говорят, и все. Это ничего не значит, что-то вроде считалки. Ну, например, когда считаются: «Эники-беники ели вареники», – на самом деле никаких вареников никто не ест. Но это все равно не обман, а считалка, игра, стишок, просто так.
Ида сидит на стуле и старается не моргать. А то дядя Яша скажет: «Еще раз», – как в прошлом году. Он тогда аж три раза ее фотографировал. А три раза неохота. Ида вообще не любит фотографироваться, но мама все равно ее сюда водит. А бабушка сердится, говорит непонятное: «сглазят», – и не объясняет, что это значит. Наверное, это просто старинное слово, как «смарагд», или «тенета». Но мама ее не слушается, хотя бабушка старше. Мама говорит, фотографироваться после дня рождения – это «наша традиция». «Традиция» – это когда каждый год делают одно и то же. Бывают хорошие традиции, например, украшать елку. Хотя елка все-таки каждый год разная, и игрушки разные, может быть, не все, но новые обязательно появляются. А фотограф дядя Яша каждый год один и тот же. И одинаково говорит про птичку. А птичка не вылетает. Да и кому она нужна, вон их на улице сколько – птичек.
И тут свет кааак вспыхнет! И камера кааак щелкнет! Но Ида все равно не моргнула. Решила, что не будет моргать, и все получилось.
– Так и не вылетела птичка, – говорит дядя Яша.
Он почему-то грустный. Как будто сам хотел увидеть птичку. Как маленький.
* * *
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.
– Я уже не маленькая, – сердито отвечает Ида.
Она хмурится и смотрит в сторону, не в камеру. Еще чего. Она не собирается как идиотка смотреть в объектив и улыбаться для дурацкой фотографии. Ида и без того чувствует себя полной дурой. Мама сказала, пойдем фотографироваться, и я послушалась, думает она. Не хотела, а все равно пошла. Как безвольная дура. Как корова на бойню. Пошла! Папа говорит, человек должен стоять на своем, когда речь идет о чем-то важном, но при этом надо учиться уступать близким в мелочах. Ай, мало ли, что он там говорит. Пусть сам уступает. «В мелочах». И вообще в чем угодно. А у меня все важное, думает Ида. Все, что со мной происходит – важное. А они не понимают, думают, важное – это только у них самих. А я… А у меня…
– Ладно, тогда птичка не вылетит, – говорит дядя Яша. – Если ты уже не маленькая, значит птичек не будет. Большим птичек не положено.
И тут Иде становится обидно. Так обидно! Как будто она, и правда, хотела увидеть эту дурацкую птичку. А ей отказали. «Не положено», видите ли!
Ида с ужасом понимает, что еще немного, и она разревется. Как дура! Как самая глупая идиотская дура! Она закусывает губу, хмурится и исподлобья смотрит в камеру. А потом, дома, запершись в своей комнате, дает себе волю и с наслаждением ревет.
– Сделай же что-нибудь, – просит за стенкой мама.
Она тихо говорит, но стены такие тонкие, что все равно слышно.
– Я ничего не могу сделать, – отвечает папа. – Не сейчас. Пусть поплачет, если ей нужно. Это такой возраст, когда у человека весь мир болит. Разве не помнишь?
– Ну, не знаю, – говорит мама. – У меня весь мир не болел. Только пара-тройка континентов. И еще остров Мадагаскар.
Они смеются там, за стенкой. И от этого Ида чувствует себя совсем одинокой. Им, видите ли, весело! А я, а я…
Но, если честно, ей уже самой надоело страдать и обижаться. Тем более, там у них, наверное, торт. Он же остался. Или нет? Ида вытирает слезы и идет на кухню.
* * *
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.
Хуичка, думает Ида, но вслух все-таки не говорит. Хотя очень хочется. Дядя Яша ни в чем не виноват, просто сейчас Ида зла на весь мир. У нее похмелье. Вчера до пяти утра день рождения праздновали. А сегодня Нина с самого утра начала трезвонить – дескать, давай, иди фотографироваться, а потом – быстро сдавать документы, конец недели уже, сколько можно тянуть, кому, в конце концов, нужен загранпаспорт, тебе, или мне?
Надо было отключить телефон, думает Ида. Отключить, и все. И все! Загранпаспорт. Загранхуяспорт! Лично мне сейчас вообще ничего не нужно, только воды и поспать, и еще воды, и опять поспать – до вечера. А потом поднять себя бережно и нежно и отвести в ванную. А еще лучше – отнести. Но отнести ее некому. Больше некому носить ее на руках, потому что… Нет, стоп. Вот об этом я сейчас думать не буду. Не бу-ду.
Вспышка света, щелчок затвора.
– Кар! – говорит Ида, взмахнув руками, как крыльями. Чем, спрашивается, не птичка. – Карррр!
Дядя Яша укоризненно качает головой.
* * *
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.
Ида улыбается. Надо же. Сколько лет прошло, а он совершенно не изменился. И, по заведенному обычаю, вероломно сулит птичку маленькой девочке, которую нарядили, как куклу, в пышное, кружевное, белое, причесали, как выставочную собачку и усадили на специальный высокий стул.
Ида стоит на пороге, прислонившись к дверному косяку. Шла мимо и зашла. Она сама не знает, зачем. Просто так. Вдруг захотелось. Я вернулась в свой город, знакомый до слез. Хотя, почему именно – «до слез»? Просто в свой город. Точка. В свой незнакомый, совершенно неузнаваемый город. Все вокруг изменилось, а дядияшино ателье такое же, как было, на том же самом месте, даже вывеска осталась старая. Фантастика.
– Сейчас вылетит птичка, – говорит дядя Яша.
А вот возьмет и кааак вылетит, думает Ида. Вот смеху будет.
Она вдруг вспомнила, как сама сидела на этом стуле – маленькое неповоротливое чучелко в пышном кусачем платье. И ведь была птичка, вылетела, даже целых две, точно! Вот и сейчас – будет.
Щелчок, вспышка, и два волнистых попугайчика, голубой и желтый, вылетают, вернее, влетают в студию через открытую форточку. Покружив по комнате, они приближаются к камере и – Ида глазам своим не верит, но это так! – исчезают, растворяются в объективе. Маленькая принцесса звонко хохочет и хлопает в ладоши.
– Ты видел? Видел? – возбужденно спрашивает мужа принцессина мама, хрупкая и очень юная, до ушей закутанная в пятнистую шубку.
Ее муж молча смотрит на форточку. А дядя Яша – на Иду. Конечно, он ее узнал. Еще бы.
Проводив клиентов, он помогает Иде снять пальто. Ставит на электроплитку старый мельхиоровый кофейник. Жестом указывает на стул – дескать, садись. И только потом, дождавшись, пока согреется кофе и разлив его – Иде в щербатую фарфоровую чашку, себе в эмалированную кружку – спокойно говорит:
– Хорошо, что все получилось.
МЕЖДУНАРОДНЫЙ ДЕНЬ БАРМЕНА
Н. Крайнер. День бармена
.
НОВЫЙ ГОД ДЕРЕВЬЕВ
Нина Хеймец. Новый год деревьев
.
ЮАНЬСЯОЦЗЕ. Праздник красных фонарей. Пятнадцатый день первой луны
Юлия Бурмистрова. Юаньсяоцзе. За год до того, как я стал дураком, пятнадцатый день первой луны
.
ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА
Святой Валентин – небесный патрон всех влюбленных. Говорят, что когда-то давно, в годы гонений на христиан, человек с таким именем сидел в темнице и ждал казни, а дочь тюремщика, влюбившись в него, писала ему письма.
Говорят, что они вместе умерли и потом на небесах жили долго и счастливо.
Еще говорят, что они вместе бежали из тюрьмы и жили долго и счастливо на земле, но потом все равно умерли.
Иные же говорят, что его казнили, а она потом умерла от горя.
Но что бы ни говорили те, другие или иные, а четырнадцатое февраля, когда мы празднуем день Святого Валентина, – это день, когда умер Валентин.
Елена Хаецкая. День святого Валентина
Под утро в Валентинов день
Приду к твоим дверям – тук-тук.
И у ворот согласье дам
Быть Валентиной вам.
И у ворот согласье дам
Быть Валентиной вам!
песенка Офелии
– Кто этот человек? – спросила я у родителей.
Мама наморщила нос:
– Какой еще человек?
А отец приказал:
– Не вздумай влюбиться!
Я фыркнула:
– В моем возрасте не влюбляются.
– А что же делают в твоем возрасте? – удивился отец.
– Губят насмерть или спасают – но на время, – объяснила я. – Потому что спасение – это процесс, а гибель – результат.
Несмотря на всю мою находчивость, внятного ответа я все же от родителей не добилась. Оставалось еще два пути: продолжать строить догадки и познакомиться с этим человеком первой.
Видите ли, стол, за которым я делаю уроки, стоит возле окна. У большинства моих подруг рабочий стол упирается стенку, и, если поднять глаза, можно вволю налюбоваться цветами на обойном ситце, какой-нибудь душеспасительной картинкой или пейзажем, а у Кати прямо перед носом висит целая галерея ее умерших родственников, и все они были в школе отличниками (или вообще получили потом правительственную премию). Поэтому Кати аж бледнеет, когда садится делать уроки.
Я, напротив, то и дело краснею. Это так, от разного сопереживания. Когда окно выходит на улицу, ты как будто стоишь там невидимкой и всех видишь, а тебя – никто.
Там, внизу, унылая, как мертвец, прачечная, куда два раза в день заходит какая-нибудь женщина с недовольным лицом, – это раз; магазин скейтбордов, перед которым постоянно катается очень искусный подросток в развевающейся рубашке, – это два; и, главное, три, – маленькая пивнушка, откуда приблизительно в полдень выносят два стола и четыре стула с твердым белым кружевом вместо спинок.
Почти сразу же появляется этот человек и садится за столик. Когда я возвращаюсь из школы, он уже там. Он пьет пиво так, как другие люди дышат, – естественно, без всяких последствий для себя, безостановочно. Он пьет пиво из большой, никогда не пустеющей кружки, очень спокойно, даже отрешенно. Он не жадничает и не хмелеет. Когда мимо проносится подросток на скейтборде, он отставляет кружку и смотрит на него без любопытства, но доброжелательно.
Родители, очевидно, полагают, что меня должен интересовать подросток, такой ловкий и отважный со своими прыжками над летящей доской, но мое внимание полностью поглощено человеком с пивной кружкой.
Он не похож на пьяницу, я хочу сказать. Если бы он был пьяницей, он хотя бы раз, да набрался и устроил дебош, а ничего подобного не случалось. И на маньяка, высматривающего жертву, тоже не похож; будь иначе, у нас бы уже кого-нибудь убили и распихали труп по мусорным пакетам, и весь район бы об этом судачил, – как тогда, когда мама Кати нашла в сардельке кусок женского пальца с накрашенным ногтем.
В общем, я не столько решала задачи по алгебре, сколько разглядывала того человека и строила относительно него разнообразные догадки, одна другой ужаснее. Мне было бы проще гадать о нем, когда б он был стариком. О стариках можно выдумывать что угодно – и это почти всегда оказывается правдой: ведь у стариков очень длинная жизнь, во время которой они успевают побыть всем, что ты только в состоянии о них вообразить. Но мой человек-загадка сильно усложнял задачу тем, что ему явно не исполнилось и тридцати, а, следовательно, в выборе вариантов я очень ограничена.
В общем, я терялась в догадках, наверное, месяца полтора – что свидетельствует, как вы понимаете, о недюжинной выдержке и немалой дисциплине ума, – а потом решилась спуститься на улицу и все-таки познакомиться с этим человеком лично.
Я перешла дорогу, с презрением миновала прачечную, гордо проигнорировала подростка на скейтборде (он меня – тоже) и уселась за столик напротив незнакомца.
Я хорошо знаю, как выгляжу, потому что по дороге в школу отражаюсь последовательно в пяти зеркалах: в том, что у нас в прихожей, в том, что в подъезде, в том, что в витрине прачечной, потом еще за углом – в шляпном магазине, и в тонком, как лента, зеркале, которым отделана стена банка. У меня лицо узкое, нос длинный, глаза как у дьявола в опере – чуть раскосые и зеленые, а волосы черные, как будто я надела парик. Будь я постарше, тот человек за столиком наверняка бы меня испугался.
А так он только посмотрел на меня внимательно и спросил:
– Тебе сколько лет?
Я ответила:
– Разве так начинают знакомство с женщиной?
Он положил подбородок на скрещенные ладони, поглядел на меня снизу вверх и сонно улыбнулся.
– Эй, – забеспокоилась я, – не спите. Вы что, спать тут собрались? Так тем более не начинают знакомство с женщиной! Хотя, – прибавила я, – иногда именно так его заканчивают.
Он сразу выпрямился и покачал головой.
– Прости.
– Это тоже слово из последних эпизодов, – грозным тоном напомнила я.
– Проклятье! – сказал он. – Да с чего же начать?
– Подумайте хорошенько.
– Ладно… – Видно было, что задача постепенно увлекает его. Он повращал глазами, пощипал себя за ухо и уставился на меня. – Так сколько тебе лет?
– Тринадцать, – сказала я. – А вам?
– Двадцать восемь.
– Неприятный возраст, – заметила я. – Некоторые в нем так и застревают до самой старости.
Он неопределенно пожал плечами.
– Должно быть, именно это со мной сейчас и происходит.
Я постучала согнутым пальцем по столу.
– Задавайте еще вопросы. Ну?
Если бы он спросил, в каком классе я учусь, или какой предмет у меня любимый, я бы просто ушла. Но до него наконец-то дошло, и он поинтересовался моим именем. Имя у меня красивое, я охотно произношу его вслух:
– Инес Штром.
– Ух ты, – сказал он уважительно, – такое имя подошло бы мечу или пушке.
– Пушке?
Я попыталась представить себе эту пушку. Уж конечно, дальнобойная, с длинным стволом. На ней хорошо сидеть, когда она хорошенько нагрета солнцем и стоит где-нибудь во дворе музея артиллерии, а кругом – весна, и на голове у тебя венок из одуванчиков. И еще можно попробовать пройти по ней босыми ногами, до самого жерла, а оттуда – спрыгнуть в траву.
А стрелять из такой – одно удовольствие. Нужно долго запихивать туда снаряд и по-всякому его прилаживать, проталкивая внутрь, а потом целиться, следуя указаниям издерганного, охрипшего лейтенанта, и, наконец, тянуть за веревку и поскорей хвататься ладонями за уши. Снаряд улетит с дьявольским хохотом и что уж он там натворит среди вражеских рядов – ты и не увидишь, потому что не твоего ума это дело.
Волочась по разбитой дороге, под дождем, ты толкаешь колеса своей пушки по имени Инес Штром и совсем не чувствуешь себя одиноким.
– Мне больше нравится быть пушкой, – сказала я. – Мечом – не так интересно.
– Значит, будешь пушкой, – согласился он покладисто.
– Теперь мой черед спрашивать, – заявила я.
– А тебе не пора домой?
– И что мне, по-вашему, делать дома?
– Уроки, – предложил он.
– Скажите, вы меня за дурочку держите или я все-таки похожа на пушку? – осведомилась я.
Он немного поразмыслил на эту тему.
– Мне трудно судить, – признался он наконец. – Тебе удается сбивать меня с толку, что, несомненно, свидетельствует о твоем уме. Но, с другой стороны, много ли нужно ума, чтобы сбить меня с толку? Вот я и не могу ответить на твой вопрос однозначно.
– Следовательно, мы можем судить лишь об относительности моего ума касательно вашего, – восторжествовала я. – Как вас зовут?
– Валентин, – сказал он.
– Я назвала имя и фамилию, – надулась я. – Нечестно зажимать целый вопрос.
– Валентин Фихтеле.
– Ага, – сказала я и отвела глаза.
Он насторожился.
– Что?
– Небось, «Фихтеле» – не настоящая фамилия. Соврать решили.
Он засмеялся.
– Тогда – «Айзенбах». Подходит?
– Лучше уж Фихтеле, – проворчала я.
– Лучше просто Валентин, – сказал он. – Заказать тебе сок? Тут, кажется, подают что-то такое…
– Тут подают два вида пива, разбавленное и не очень, – рассердилась я. – И я сюда не ради выпивки пришла, а ради вас.
Я видела, что ему хочется чувствовать себя польщенным, но он боится. Ему достаточно лет, чтобы знать: неожиданности чаще всего бывают неприятными, а женский интерес – тем более.
– Я вам не сделаю дурного, – обещала я. – Мне просто хотелось с вами познакомиться.
– Почему?
– Потому что я каждый день вижу вас из окна.
– А я тебя вижу в первый раз, – признался он.
– Будь наоборот, я бы сказала, что мы оба погрешили против законов физики. Я их сейчас, кстати, изучаю.
– Вот как?
– Да. И вот вам главный закон физики: если ты за кем-то подсматриваешь из окна, задерни шторы.
– Ты задергиваешь шторы?
– Вовсе нет. Вы достаточно беспечны, чтобы я могла соблюдать законы физики, оставляя окно открытым.
Он повернулся и безошибочно нашел глазами мое окошко.
– Что ж, в таком случае, ты все обо мне уже знаешь. Мне двадцать восемь лет, меня зовут Валентин, и каждое утро я прихожу сюда – сидеть на стуле и пить пиво.
* * *
Дожди прилетали вместе с ветром, и трава принимала их благодарно. Она поднималась выше человеческого роста, полная влаги, а полю не было видно конца. В этом году, как и в прошлом, здесь не сеяли, и сорняки поднялись на сытной почве настолько рослые и крепкие, что колеса телег ломали их со звучным хрустом, словно это были кости. Безымянные пепелища за лето поросли лопухами.
Войска ходили по этой местности взад-вперед. В принципе, она должна была стать уже знакомой, почти родной, но Валентин так и не научился узнавать ее при каждой новой встрече, потому что каждый раз им давали новое задание: занять деревню, занять холм, выбить из рощи неприятеля, снять снайпера с колокольни. И всегда Валентину казалось, что это новая деревня, новый холм, новая роща, новая колокольня, а вот неприятель и отдельный снайпер – они, наоборот, всегда были одни и те же, неубиваемые, неизменные. Куда ни придешь – в какую деревню, в какую рощу, – они тут как тут, целые и невредимые, и требуется снова и снова их выбить, снять и уничтожить.
И вот они шли по дороге, которую Шальк почему-то узнавал, а Валентин узнавать отказывался. Он и дороги-то не видел – одни только сорняки в человеческий рост. Но Шальк утверждал, что они здесь уже были в прошлом месяце, даже пытался напоминать какие-то подробности. Валентин не спорил. Шальк – первый номер их расчета, все ответственные решения принимает тоже Шальк, когда до такого доходит дело. Валентин не видит выше колеса, в то время как Шальк тянет лошадь и имеет перед собой сравнительно широкий кругозор.
– Ну гляди, вон там же был дом сгоревший, а перед ним колодец, – напирал зачем-то Шальк.
Валентин отмолчался. Шальк запросто может разговаривать сам с собой, ему собеседники не нужны.
Дом действительно показался – и точно сгоревший, одна только печка торчит и два бревна угадываются в траве. И колодец наверняка поблизости.
– Ага, а дальше, вот увидишь, – деревня и колокольня вон там, на холме, – показывал Шальк торжествуя. Как будто в деревне нет неприятеля, а на колокольне – снайпера, как будто не придется сейчас начинать все сначала в этом заколдованном круге.
Идти вдруг стало легче, дорога под ногами выгнулась, точно кошка, и стала твердой и сухой. Колеса покатились без понуканий, лошадь перестала задирать морду и потрусила веселее.
Валентин выпрямился, сделал несколько свободных шагов, вздохнул, подставляя лицо ветру. Справа и слева трава гнулась, влажная, под солнцем то серебряная до белизны, то вдруг почти черная.
Почти сразу же впереди возникла сумятица, все смялось, и Валентин споткнулся. Шальк уже бежал к нему, с винтовкой в оставленной руке, с широко раскрытым ртом – кричал что-то. Потом мелькнул штанами, сапогами и исчез – упал возле колеса, уперся локтями в землю, стал соображать, подмигивая шулерским глазом. Валентин нырнул вниз, к Шальку.
– Вон оттуда лупят, – показал Шальк подбородком.
Шальк напоминал подростка – маленький, востроносый, с блекло-серыми глазами, белобрысый до бесцветности. Когда он в задумчивости жевал губами, то становился похожим на обиженную бабушку, но такое случалось редко и никак не бывало связано с какими-либо внешними причинами. Больше всего на свете Шальк любил свое орудие. На втором месте у него шли жареные сардельки и на третьем, с очень большим отрывом, – вальс «Голубой Дунай».
– Что там? – спросил Валентин, оказавшись рядом с Шальком.
Шальк щурился до подергиваний века, потом сказал зло:
– Не вижу, откуда стреляют…
Стреляли из рощи. В головах колонны уже завязался бой. Шальк обнял винтовку левой рукой, улегся на бок и вытащил закурить.
– Слушай, Валентин, – сказал вдруг Шальк, – а для чего тебе кисет, если ты не куришь?
Валентин молча смотрел, как ловко шевелится папироса на губе у Шалька, пока тот рассуждает:
– Я вот уже год как хочу у тебя об этом спросить, да все не получалось: то забываю, то время не подходящее, то еще что-нибудь.
А Валентин с какой-то странной тоской предчувствия понял, что сейчас придется ответить. Долго он ждал этого вопроса и знал, что рано или поздно вопрос прозвучит, и отмолчаться будет нельзя.
Валентин сказал:
– Это мне сестра подарила, Маргарита.
– Хороший подарок, – похвалил Шальк.
– Знаешь что, Шальк, – сказал Валентин, – если со мной что-нибудь случится, ты этот кисет себе забери.
– Ладно, – легко согласился Шальк.
– Только не забудь, – предупредил Валентин.
– Сказал же, ладно, – Шальк выплюнул окурок и снова прицелился. – Ага, теперь вижу! – обрадовался он.
Между стволами деревьев, в роще, перебегали темные фигуры, и Шальк повел одну из них, кривя гримасы.
По колонне пришел приказ двигаться дальше. Шальк вскочил и побежал вперед, к лошади, по дороге крикнув Валентину:
– Видел? Видел, как я его снял?
Валентин ничего не видел, но Шальку и не требовалось признаний со стороны медлительного товарища.
– Навались! – кричал Шальк, хватая лошадь за поводья.
Валентин налег грудью на колесо, орудие помедлило и покатилось дальше по направлению к деревне.
От колонны отделилось несколько человек, они побежали сбоку, непрерывно стреляя. Из деревни ударило орудие, раскидало землю между колонной и рощей. Лошадь присела, брыкнулась, и Шальк принялся успокаивать ее таинственной лестью.
Колонна разворачивалась для боя, явился и накричал офицер с красным лицом. Он почти мгновенно исчез, а Шальк сделался деловитым и начал мудрить с орудием.
Из деревни прилетел второй снаряд и разорвался далеко за дорогой. Шальк зевнул несколько раз, как можно шире раздвигая челюсти, поворошил свои белые волосы грязными пальцами, потом сказал Валентину:
– Давай заряжай.
Валентин открыл рот, чтобы ответить, но между губ у него вместо слов потекла кровь. Шальк вытаращил глаза. А Валентин все двигал губами и кровь по-разному выливалась ему на подбородок, словно пытаясь начертить какое-то слово.
Потом Валентин криво подогнул ноги и упал. Шальк посмотрел на него снизу вверх и вдруг вспомнил про кисет.
– Потом недосуг будет или еще что-нибудь случится, – сказал себе Шальк. – Это обидно выйдет.
С этим он присел рядом с Валентином на корточки и вытащил у него из кармана хорошенький, красиво расшитый мешочек с витыми завязками. Положил на свою твердую чумазую ладошку, подбросил, любуясь работой валентиновой сестры. Та не пожалела ниток и бисера, вышила красивый геометрический узор, отдаленно напоминающий перезрелую розу.
Странно показалось Шальку, что кисет такой тяжелый. Как будто внутри что-то есть. Уж точно не табак, коль скоро Валентин не курит; но что же тогда?
Шальк дернул завязки и вытряхнул содержимое кисета на траву.
В первое мгновение ему показалось, что это какой-то порошок – рубиновые кристаллики, целая горсть. Но это не был порошок в собственном смысле слова, потому что все кристаллики объединялись легким, полупрозрачным светом, который подрагивал между ними, как живой. Когда Шальк поднял красное вещество с травы, оно как раз поместилось у него в руке. Можно подумать, то место на человеческой ладони, где скрещиваются все линии, нарочно изгибается колыбелькой для того, чтобы удобнее держать эту штуку.
И вдруг Шальк понял, что это такое.
Это было сердце.
Расставаясь с Валентином, Маргарита вручила ему свое сердце. Шальк поглядел на Валентина – с перекошенным ртом и осколком снаряда в спине, между лопаток; потом опять перевел взгляд на сердце у себя на ладони. Оставить бы себе – про запас, подумал он мимолетно, да ведь кто знает, как оно еще приживется, в неродственной-то груди. Лучше уж отдать Валентину. Он для того, небось, и носил его при себе в расшитом кисете, чтобы в крайней нужде воспользоваться. Только сначала нужно осколок вытащить.
Шальк положил сердце обратно на траву, перевернул Валентина лицом вниз и запустил ногти в осколок. Тянуть было неудобно – скользко, к тому же и засел глубоко. Пришлось постараться. Шальк все ногти себе посрывал, пальцы до судороги довел – пришлось потом дышать на них и растирать.
А Валентин лежал теперь расслабленный, лицо больше не кривил, даже умиротворился. Как будто все видел и обо всем догадывался.
Шальк подобрал с травы светящееся существо, поняньчил его немного на ладони – покачал взад-вперед, – чтобы оно ощутило человеческую ласку, а потом отпустил Валентину на грудь, и оно, как будто с благодарностью, стекло с его пальцев и впиталось в порванную одежду и в плоть.
Шальку не хотелось упускать ни мгновения; ему интересно было, как Валентин пошевелится, как он откроет глаза, как улыбнется впервые после пробуждения… Но тут прибежал лейтенант и начал устало кричать, и Шальк с Валентином начали бить левее, и разнесли колокольню вместе с возможным снайпером… В общем, Шальк все самое интересное про Валентина пропустил, а расспрашивать его потом про второе сердце просто не решился.
* * *
Когда они заняли наконец деревню и обошли ее, то нашли там лишь несколько уцелевших домов, а в домах сидели озлобленные, насмерть перепуганные жители. Поэтому расположились за деревней, а не в ней самой, в старом блиндаже, который ими самими был построен, только в прошлый раз, и в прилегающем окопчике.
– Вся земля человеку дана в распоряжение, – философски заметил Шальк, – а он все под землю закапывается.
Валентину непривычно было ощущать внутри себя сердце сестры. Оно билось в груди с опаской, как будто постоянно вопрошая: так ли делаю? хорошо ли поступаю? удобно ли тебе?
И от каждого толчка кровь теплой волной разливалась по всему телу.
Валентин сперва радовался каждому удару сердца, а потом привык…
Однако жить без запасного сердца показалось ему весьма неосмотрительным, поэтому он почти сразу же стал подыскивать себе новое сердце в кисет и начал с деревни. Как уже говорилось, уцелевших домов там осталось мало, и заходить в них не имело никакого смысла, поскольку в каждом прятались люди, и каждый держал свое сердце в кулаке.
А вот опустевшие дома – совершенно иное дело. Там стоило пошарить. Нужно только хорошенечко подумать, где искать.
Валентин пробрался в первый же дом за околицей. Там снарядом разворотило крышу и хозяйственную пристройку, а за год запустения вещи в уцелевшей части дома наверняка пришли в негодность или были уже прибраны к рукам. Но Валентина не вещи интересовали. Он вошел через рухнувшую стену и остановился, оглядывая комнату: кровать со сгнившим, провалившимся матрасом и ржавыми шишечками, дощатый шкаф со стеклянными дверцами, укрытыми серым кружевом, горшок с засохшим растением. Стола и стульев не было, а под кроватью лежал листок бумаги.
Валентин нагнулся и поднял его. Развернул – увидел буквы. Они шли вкривь и вкось, толстые, с трясущимися боками, – выводила их когда-то малограмотная рука.
Валентин не стал читать письмо, а просто сложил его опять по старым сгибам и убрал в кисет. А когда он затянул завязки, то почувствовал, как потяжелел сестрин подарок. Несомненно, кто-то из бывших обитателей дома хранил в том письме свое сердце.






