Текст книги "Книга для таких, как я"
Автор книги: Макс Фрай
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Антология как разновидность бессмертия
Некоторые дружбы тянутся дольше, чем жизнь людей, которых они связывали. Сильвина Окампо умерла в 1993 году, Борхес – в 1986-м. В минувшем 1999-м не стало и Касареса. «Антология фантастической литературы» – тень долгой дружбы, связывавшей этих троих мертвецов, осязаемый итог их долгих бесед за бесконечными чашечками кофе (мате? ладно, пусть будет мате) – была переведена на русский язык и издана в «Амфоре» в самом конце ушедших тысяча девятисотых. Среди нескольких десятков авторов, чьи рассказы или отдельные реплики вошли в сборник, много известных имен (диапазон – от Петрония до Джойса); немало и совершенно незнакомых авторов. Пространство под обложкой тем не менее вовсе не напоминает лоскутное одеяло: фантастические истории, собранные Борхесом-Окампо-Касаресом, удивительным образом сливаются в единый текст; мне то и дело приходилось напоминать себе, что я читаю именно антологию, а не цельное авторское произведение.
Составители литературных антологий неизбежно рассказывают о себе больше, чем авторы мемуаров. Когда берешься за повествование о своей жизни, можно скрыть некоторые обстоятельства и домыслить другие, но, составляя антологию, объединяя под одной обложкой чужие тексты, принимая парад собственных пристрастий и предпочтений, поневоле приподнимешь покровы один за другим. Любая антология – досье на своего составителя. Боюсь, чем больше стараний он приложит для того, чтобы избавить книгу, составленную из чужих текстов, от собственного присутствия, тем точнее и беспристрастнее получится досье. Другое дело, что такого рода досье еще и расшифровать требуется…
Поскольку у "Антологии фантастической литературы" не один, а три составителя (Борхес не может считаться единственным по той лишь причине, что его имя дольше знакомо русскоязычному уху, чем имена Бьой Касареса и Сильвины Окампо), эта книга не столько дает представление о личностях составителей, сколько приоткрывает завесу над очаровательной (производная от слова "чары") тайной их многолетней дружбы. Теперь я знаю о них очень (слишком?) много, но – почти ничего такого, что можно перевести на язык слов. Разве что – втроем они не так страшились темноты (когда уходят зрительные образы, можно услышать, как шуршит время в дальних комнатах дома) и сновидений (бесчисленных и почти бессмысленных эпиграфов к будущей смерти). Собравшись вместе, они могли дать волю своим причудливым фантазиям, поскольку пока друзья с чашками кофе в руках сидят напротив, смутные видения и тревожные предчувствия можно снисходительно называть «фантазиями». Возможно, втроем они становились чуть-чуть бессмертнее, чем врозь.
Если предположить, будто составитель антологии – не всемогущее, а по-человечески беспомощное божество – подобно любому демиургу, может убежать от смерти (но не в Исфаган, где смерть однажды назначила встречу садовнику персидского царя), спрятаться от нее где-то в закоулках своей маленькой "Вавилонской библиотеки", заставленной чужими книгами… Если уверовать на мгновение, будто такая судьба – не сентиментальный лепет младенческого разума, а одна из миллионов вероятностей… Что ж, в таком случае, возможно, где-то на обжитой окраине небытия нашелся столик в кафе для троицы печальных немолодых интеллектуалов, хоть немного смахивающий на столик из любимого кафе в Буэнос-Айресе (не знаю точно, но уверен, что непременно должно было быть у них самое любимое кафе). Руки птицами взлетают к потолку, голоса становятся громче: "Вы помните определение призрака у Джойса?" – "Что до призраков – помните поучительную сцену, описанную Фростом?"
Почему бы и нет?
2000 г.
«Болезнь Портного»
заметки эпидемиолога
У меня на кухне зимует уж. Вообще-то я не любитель держать в доме всяческую фауну, но так сложилось, что вопрос стоял следующим образом: или приютить змеюку до весны, или оставить ее погибать. Ясно, что я был обречен выбрать гуманитарный вариант.
Я очень смутно представляю себе, как выгляжу в подслеповатых глазах сожительствующей со мной рептилии. Уверен, впрочем, что с точки зрения ужа я – чудовище. Как и любой другой человек. Но он держится молодцом. Иногда только беспокойно ерзает под моим пристальным взглядом (когда я поворачиваюсь к нему спиной и работаю – как, например, сейчас, – змейчик расслабляется). "У него хватает мужества жить рядом со мной", – уважительно думаю я, наблюдая краем глаза за нехитрыми перипетиями ужовой жизни. Именно ему, ужу, и никому иному, я обязан этой формулировкой: "иметь мужество жить рядом с…" (пробел можно заполнить по обстоятельствам). У людей, надо сказать, редко достает мужества, чтобы жить даже рядом с себе подобными. Если бы доставало, нам бы не понадобились ни своды законов (начиная с ветхозаветных заповедей и заканчивая конституциями), ни традиции, ни навыки строительства бытовых иллюзий многоразового использования.
Роман Филипа Рота "Болезнь Портного" издан в 1994 году в серии "Короли литературных скандалов". Из обстоятельного предисловия Николая Пальцева (которое можно было бы счесть на удивление толковым, если бы не некоторый переизбыток пафоса) выясняется, что причина «скандальности» Рота вовсе не в обилии гротескно-эротических, а иногда и откровенно порнографических сцен. В сущности, она имеет те же корни, что и «скандальность» Салмана Рушди (параллель между этим двумя авторами проведена не мною, а автором предисловия). Рушди в своих "Сатанинских стихах" живописал нравы мусульманской общины в Лондоне; Филип Рот отвел душу, описывая нравы еврейской общины в Джерси. Картина у обоих получилась весьма уродливая. Как водится, в обоих случаях активные представители живописуемых сообществ "огорчились до невозможности". Такого рода огорчению обычно сопутствует типичное для человеческой стаи желание расправиться с виновником. Рота (слава богу, американцы – люди вроде как цивилизованные) к смерти не приговаривали и вообще юридически не преследовали. Но место жительства сменить ему настоятельно советовали. Рот, кстати, совету внял и надолго переехал в Лондон… но это так, к слову.
Возмущенные соотечественники Филипа Рота, равно как и взбеленившиеся единоверцы (сонамазники?) Салмана Рушди, как, впрочем, и многие «незаинтересованные» лица, не понимают одной банальной вещи: дело не в том, что мусульманская община в UK или еврейская в USA как-то особенно ужасны. Они ужасны, но не более, чем любое другое замкнутое человеческое сообщество, членам которого недостает мужества, чтобы просто жить рядом с себе подобными. Еврейская семья Портных, с эксгибиционистской откровенностью описанная Ротом, ничуть не уродливее, чем любая другая семья, фундаментом взаимоотношений в которой являются бесчисленные страхи и фобии, множащиеся и принимающие все более замысловатые формы от поколения к поколению, порождающие взаимную враждебную, но прочную зависимость. (В частности, мамаша, заносящая кухонный нож над своим чадом, не желающим "хорошо кушать", – это не только "еврейская мамочка" Филипа Рота: моя немецкая мама, по забавному совпадению, вела себя точно так же; тонкие панельные стены свидетели, что моя русская соседка по лестничной клетке устраивает аналогичные драматические сцены своей дочурке – и сколько их, таких безумных дур, раскидано по всему свету?..) Еврейская община в Джерси ничуть не ужаснее любой другой замкнутой на себе социально-экологической системы (к примеру, села под Рязанью, мусульманской общины, которая так достала Салмана Рушди, одесской колонии на Брайтон-Бич или «звездного» поселка Беверли-Хиллз). Все это в равной степени отвратительно – просто писатель, вознамерившийся поиграть с зеркалами в особо крупных размерах, как правило, пишет о том, что знает.
Вышло так, что Филип Рот лучше всего знал нравы именно той среды, которую он безжалостно препарировал в "Болезни Портного". Но описывая тягомотину взаимных обид и невыносимое бремя страхов одной-единственной еврейской семьи, Филип Рот воздал по заслугам всему человечеству. Так что, по большому счету, у обывателей Лондона, куда он переехал, было ничуть не меньше резонов бить ему морду, чем у жителей некоторых кварталов Джерси. К счастью, они об этом не догадывались.
Мне пришлось бы закончить чтение романа Филипа Рота "Болезнь Портного" на, мягко говоря, невеселой ноте, если бы не ужик, деловито шуршащий у меня за спиной. В солнечную погоду с ним творится нечто невообразимое: змей бросает все свои «неотложные» дела (как то: сбор камней, обустройство жилища, строительство «непреодолимого» заграждения вокруг оного, купание в бассейне etc.). Он становится столбиком, вытягивается вверх, насколько позволяет высота террариума, его взгляд неотрывно следует за бледным зимним светилом. На меня (гигантское непредсказуемое чудовище, которое всегда бродит где-то рядом) в солнечный день уж не обращает ни малейшего внимания, даже если я лезу в его жилище, чтобы поменять там воду. Из этого я делаю простой, но прекрасный вывод (несколько девальвирующийся, впрочем, избытком идеализма): для того, кто смотрит на солнце, мужество становится самой естественной вещью. Даже мужество, необходимое для того, чтобы жить рядом с кем-то другим.
2000 г.
Гайто Газданов и теория виртуальной личности
Сколько раз уж собирался написать о Гайто Газданове – и все откладывал. Затруднения, которые я в связи с этим испытываю, естественны и закономерны. Газданов – автор настолько самодостаточный, тонкий и безупречный, что рассуждать о нем совершенно не хочется, как не хочется гладить крылья бабочки: слишком грубая ласка физического прикосновения может лишь стереть некоторые подробности изысканного узора.
Итогом нескольких порывов написать эссе, достойное материала, стало в высшей степени легкомысленное открытие: оказывается, у Гайто Газданова есть рассказ, который мог бы занять достойное место в коллекции материалов, посвященных созданию виртуальной личности. Рассказ называется "Княжна Мэри"; сюжет его незамысловат: несколько случайных встреч в кафе, еще одна случайная встреча – несколько смутных лет и несколько незначительных смертей спустя; задушевный полупьяный разговор, сопровождающийся жалобами на литературных «завистников» и демонстрацией рукописи романа, откровенно безнадежного; еще одна смерть, еще одна встреча, на сей раз с любовницей покойного пасынка литературы, еще один бессвязный печальный разговор, еще одна связка рукописей, прозрение.
Спившийся неудачник, бесталанный литератор, скучный собеседник, никчемный, казалось бы, человечек зарабатывал на жизнь статьями, которые писал для женской рубрики журнала "Парижская неделя" под псевдонимом Княжна Мэри. Давал дамам подробные и обстоятельные советы: как лучше наносить макияж, как цитировать стихи в светском разговоре, почему следует избегать употребления крепких спиртных напитков, воспевал массаж лица, который "не только не мешает, а наоборот, способствует культуре духа". Эта бестолковая писанина обладала одним, но воистину волшебным достоинством: в ней не было ни единой фальшивой нотки. «Виртуальная» Княжна Мэри оказалась куда более живой и «настоящей», чем ее призрачный создатель. Впрочем, возможно, это закономерно, и творения должны обладать большей жизненной силой, чем демиурги? (Один мой приятель шутливо предположил, что создатели виртуальных личностей после смерти должны поселяться в сети и жить там вечно… если, конечно, с провайдером повезет, – эта дурацкая идея стала для меня фоном, на котором разворачивались события "Княжны Мэри", достойные, откровенно говоря, менее поверхностного восприятия.)
Подведем итог – вместе с автором, разумеется.
И если бы у моего бедного знакомого, судьба которого так внезапно пересекла мою жизнь, хватило сил на последнее творческое усилие, то на серой простыне больничной койки, вместо окостеневшего трупа старого нищего, лежало бы юное тело княжны Мэри – во всем своем торжестве над невозможностью, временем и смертью1.
Если бы я все-таки отважился написать о Газданове серьезное эссе вместо этой легкомысленной безделушки, там непременно присутствовала бы фраза, что, дескать, страшная сила его власти над читателем – следствие того, что Газданов с бесстрашным простодушием древнего пророка проговаривает вслух вещи, которые его более высокомерные (и менее уверенные в себе) коллеги оставляют по ту сторону текста…
2000 г.
Загадки без отгадок
Когда Аттила со своими войсками подошел к Риму и Рим был лишен возможности защищаться, то из ворот города, направляясь к палатке Аттилы, вышел босой старик, Папа Лев Первый. Он разговаривал с Аттилой несколько часов и потом вернулся в Рим. И Аттила отдал своим войскам приказ отступать. Ничто не мешало ему взять город и разграбить его бесчисленные богатства. Что мог сказать Лев Первый этому варвару, предводителю свирепых и диких гуннов?2
Эту историю один из героев романа Газданова "Эвелина и ее друзья" рассказывает своему собеседнику; некоторое время они обсуждают таинственный диалог Папы Льва и Аттилы, потом меняют тему беседы. Автор не вкладывает в уста персонажей даже намека на возможный ответ.
Я дочитал книгу и занялся другими делами, а неделю спустя с изумлением обнаружил, что по-прежнему продолжаю искать разгадку. Действительно: ЧТО такого мог сказать босой безоружный старик Аттиле, человеку, вошедшему в историю не только многочисленными завоеваниями, но и примечательной фразой: "Где мой конь пройдет, не растет трава", чтобы тот развернулся и увел свое войско от стен неспособного к обороне города? Христианин непременно предположил бы, что при этой беседе незримо присутствовал сам Иисус; средневековый викинг, узнай он эту историю, возможно, предположил бы, будто Аттила во время беседы понял, что удача Папы сильнее его собственной; маорийский колдун непременно заметил бы, что Папа отнял у Аттилы ману, etc. Мои же размышления неизбежно упирались в следующий классический тупик: Аттила был всего лишь давнишним сном Папы Льва, почти нечаянно облекшимся в плоть; он с самого начала не смог противиться опасной и безграничной власти старика, а в финале беседы с трепетом осознал, что все его военные походы были лишь длинной, трудной и запутанной, но единственной дорогой к этой невероятной встрече сновидца и сновидения.
Вопрос, четко сформулированный, но оставленный без ответа; загадка, ответа на которую нет в конце книги – мина замедленного действия, которую решается спрятать в тексте далеко не всякий автор. Такого рода прием приводит в ярость одних читателей, навевает скуку на других и с благодарностью принимается немногими беспокойными бездельниками вроде меня.
Почему? Ответ на эту немудреную загадку вы вряд ли обнаружите в конце книги.
2000 г.
Про любовь
Я всегда подозревал, что самая ужасная история о любви непременно должна повествовать о так называемой «счастливой» любви. О взаимной. Что кошмар начинается сразу после финальной фразы: «поженились и жили вместе долго и счастливо». Потому что «долго» и «счастливо» – две вещи несовместные. Человеческая природа (правильнее было бы сказать: человеческая глупость) этого не допускает.
Сегодня я имел то ли счастье, то ли несчастье убедиться в собственной правоте, поскольку только что дочитал рассказ Нэнси Коллинз "Тонкие стены", коротенький и душераздирающий, как крик умирающего зайца.
Сюжет прост: героиня рассказа снимает комнату в пансионе с тонкими стенами. В соседней квартире проживает потрепанная жизнью (то бишь пьянством) парочка гомосексуалистов и развлекает всех обитателей дома ежевечерними скандалами, содержание которых могло бы стать центральным текстом хрестоматии ненависти одного человеческого существа к другому.
Эти двое постепенно становятся частью жизни своей соседки, которая их совершенно не интересует (Алвина и Деза вообще не слишком интересует мир за пределами их убогого жилища). Скандалы утихают лишь в те дни, когда Дез, злоупотребивший терпением ко всему уже привычных жильцов пансиона, отбывает очередной короткий срок в полицейском участке. Во время очередной его отлучки их жалкий роман превращается в не менее жалкий любовный треугольник. Конец, впрочем, достоин шекспировских драм: он залит кровью, жестко очерчен полицейскими протоколами и слегка оживлен похмельным монологом убийцы.
Я же говорю: жуткая история. И глупая донельзя.
Специально для тех, кто наивно полагает, будто "любовная история" Нэнси Коллинз повествует о проблемах, характерных именно для гомосексуальных парочек, замечу, что как раз сегодня утром за кофе я листал ироничного Ивлина Во и перечитал, в частности, его рассказ "Тактические занятия". Еще одно повествование о любви и смерти, только гораздо гаже, чем история Алвина и Деза:
Он лежал и, в счастливом предвкушении, как ребенок в канун Рождества, прислушивался к ее всхрапам. "Вот проснусь утром, а она уже мертвая", говорил он себе – так некогда он трогал пустой чулок в ногах своей кроватки и говорил себе: "Утром проснусь, а он полный". Точно маленькому, ему не терпелось уснуть, чтобы скорее настало завтра, и, точно маленький, он был безмерно возбужден и никак не мог уснуть1.
Если вы не помните, чем заканчивается этот рассказ – перечитайте. Счастливым молодоженам особенно рекомендую, поскольку, как утверждает Нэнси Коллинз:
Любовь высасывает. Она превращает нас в дураков и рабов2.
"Такова человеческая природа", – равнодушно говорит кот, который живет в подъезде и регулярно захаживает ко мне на кружок колбасы. Ему эти проблемы по фигу: у него, как водится, девять жизней, да и март на носу…
Что ж, значит, надо менять природу.
2000 г.
Записки юнната
Начну с сентиментальной констатации лирического факта: среди книг братьев Стругацких есть три романа, которые значили для меня очень много в то время, когда я их читал; теперь, много лет спустя, я обнаруживаю, что все еще подвержен воздействию их обаяния.
Велик соблазн заставить читателя угадать, какие именно три романа братьев Стругацких я имею в виду, но тогда мне пришлось бы ограничиться двумя абзацами текста с условиями «викторины». Поэтому вот он, список: "Жук в муравейнике", "Волны гасят ветер" и "Гадкие лебеди". По поводу третьего номера я мог бы наговорить лишь кучу высокопарных банальностей, что касается второго – слишком темен и обширен бэкграунд, вербализировать который здесь и сейчас не хотелось бы. Поэтому ограничимся «Жуком».
Для многих моих ровесников (и практически для всех наших "старших товарищей") "Жук в муравейнике" был и, возможно, остается в первую очередь историей о вмешательстве спецслужб в единственную и неповторимую человеческую частную жизнь. На кухнях бурнопламенно обсуждали свободу воли; цели, оправдывающие / не оправдывающие средства; "сумерки морали" и прочие гуманитарные абстрактности.
Но "Жук"-то (по крайней мере, мне так всегда казалось) совсем не об этом.
Скорее о том, что каждый из нас – бомба, готовая взорваться в любой момент.
О том, что из каждого зеркала на тебя глядит незнакомец, от которого можно ждать чего угодно.
И о том, что каждый из нас – сам себе Экселенц.
Подарочный набор, который каждый из нас получает при рождении: таинственная "темная сторона" личности, снулая, но такая же реальная, как пятно на руке Абалкина, "японский иероглиф "сандзю"", а также и невежество, и боязнь перемен, и джентльменский набор личных фобий и предрассудков порождают в нас странную двойственность. Мы мечемся, не зная, чего ищем, и совершаем нелепые поступки, но разум подкарауливает нас в темноте. С оружием наготове.
Лев Абалкин лежал посередине мастерской на спине, а Экселенц, огромный, сгорбленный, с пистолетом в отставленной руке, мелкими шажками осторожно приближался к нему1.
Это – не о спецслужбах. Инсценировка финальной главы романа братьев Стругацких "Жук в муравейнике" происходит ежедневно – в личном домашнем театрике каждого. Что было бы, если бы Абалкин добрался до «детонатора»? А что будет, если наш "внутренний Абалкин" однажды перехитрит "внутреннего Экселенца" и уцелеет? На оба вопроса один ответ, полностью обесценивающий все вышесказанное: не знаю. Дело чести каждого "юного натуралиста" получить ответ на этот вопрос опытным путем.
Ну а пресловутые "сумерки морали" здесь ни при чем, разумеется. Суета сует.
Все суета.
2000 г.
Жизнь и жизнь Артюра Рембо
Переводы его стихов не слишком впечатляют: лишенные магической звукописи оригинала, они заставляют мучительно тянуться к мерцающему где-то вдалеке оранжевому сиянию, но не приносят удовлетворения. Лишь стихотворения в прозе («свободные» стихи) – европейская разновидность дзуйхицу – дают некоторое представление о том, какой жар исходил от его рук.
Первый раз Рембо зарифмовал строчки, когда ему было восемь лет (возможно и раньше, но сведений об этом нет даже у самых дотошных биографов); одиннадцать лет спустя он это занятие оставил навсегда, эффектно продемонстрировав, какой должна быть биография настоящего поэта.
Думаю, вольница богемной жизни тяготила его не меньше, чем прозябание на материнской ферме (я подыхаю, разлагаюсь в пошлости, скверности, серости1). Есть люди, которых тяготит любой уклад, просто потому, что это уклад. Ради них, собственно говоря, каждое утро восходит солнце, а мы так, пользуемся, примазавшись.
Судьбу Артюра Рембо по традиции штампуют эпитетом «трагическая». Мне же она кажется прекрасной (не счастливой, а именно прекрасной, как изгиб моста над заснеженной рекой, четкий силуэт башни на фоне сумеречного ультрамарина или мерцание масляного светильника в дальнем углу пустой комнаты – лаконично, безупречно, эффектно). Наскучив стихами и литературными дружбами, Рембо не стал притворяться, будто все еще считает себя «поэтом», а просто занялся другими делами. Впереди было восемнадцать лет бродяжничества, приключений и даже, как ни странно, удач (своеобразным доказательством последнего утверждения является запись в больничной книге: 10 ноября 1891 года в возрасте 37 лет скончался негоциант Рембо, заметьте, «негоциант», а не «бродяга», такая вот ирония судьбы).
Был ли он счастлив? Разумеется, нет, поскольку везде все та же буржуазная магия, где бы ни вылезли мы из почтовой кареты!1; поскольку какие добрые руки, какое счастливое время вернет мне эти края, откуда исходят мои сновиденья и мое любое движенье?2
Снова приходит в голову (кажется, я уже писал об этом? – не помню): есть люди, которые проживают одну длинную жизнь, и есть те, кому отведено много коротких. Думаю, нет нужды многословно доказывать, что Артюр Рембо принадлежал ко второй категории. Один из величайших поэтов, бесившийся при всяком столкновении с прозой, знавший о цвете звуков и меланхолично перечислявший свои когдатошние жизни, он сам куда больше походил на сборник стихов – коротких и необычайно страстных, написанных мрачным, но гениальным "Неизвестным Автором".
Воистину этот мир – мир огненный.
Что сталось с брамином, который объяснял мне Притчи?3
2000 г.