Текст книги "Как жаль, что так поздно, Париж!"
Автор книги: Магда Алексеева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Все это – владения Яака и Юты Сюнт. По закону о реституции Яак получил восемнадцать гектаров дедовской земли, восемьдесят два купил у государства.
…Утром, к тому времени, когда мы, выспавшись, спускаемся к завтраку, Яак с сыном возвращаются из Хаапсалу, куда отвозили утренний улов (с четырех утра – в море) – 80 кг рыбы. Квота на ловлю рыбы, лицензия на охоту, разрешение от санитарной инспекции на прием туристов (30 процентов всех доходов) – все по закону, все облагается налогом, никакой халтуры, «халявы», никакого «авось». Современное упорядоченное хозяйство, и такая красота вокруг!
Дух свободы, поверьте, витает и над этой фермой. Может быть, здесь он даже более ощутим, чем в городах. Человек на своей земле. Совсем не тот, что «проходит, как хозяин, необъятной родины своей». Кто тогда был хозяином родины, мы хорошо помним. А вот Яак действительно хозяин. Работящий и рачительный. «Приезжайте в Петербург», – приглашаем мы его. «Нет, – отвечает он, – нам еще года четыре никуда нельзя ездить». «Почему?» «Зарплата маленькая». «Это же все ваше, какая зарплата?» – удивляемся мы типично по-совковски.
Все тщились когда-то – помните? – воспитать в советском человеке «чувство хозяина». Сколько перьев сломали в газетах, сколько речей произнесли на собраниях. А это чувство, оказывается, приходит само, если ты воистину хозяин. Не пропить, проесть, проездить свои доходы, а вложить в дело, чтобы оно окрепло и расширилось, а на себя истратить лишь малую толику (зарплату). Тут, правда, еще и характер надо иметь особый. Не просто эстонский – европейский, если хотите.
Андрес и Аллан-Крис
Так зовут Наташиных сыновей. Аллану – десять, а Андресу – четырнадцать. Почему я пишу про этих мальчиков, которых никогда не видела (они были в спортивном лагере в Отепя)? Для меня они – некий символ новой Эстонии. Наташа – русская, ее отец, моряк-подводник, служил в Таллине, Наташа окончила Таллинский институт, стала журналистом. Ее муж Эльмар Маллеус – этнический эстонец, есть тут и такая категория жителей. Он родился в Сибири, куда его предки в начале прошлого века, еще при царизме, перебрались в поисках лучшей доли.
Новая жизнь поставила перед людьми новые проблемы: надо было получать гражданство, надо было натурализоваться, заполнять бесчисленные бумаги, стоять в очередях, сдавать экзамены… Конечно, можно было оскорбиться, отчаяться, в конце концов, плюнуть и куда-нибудь уехать. Но разве это не они сами боролись за новую Эстонию? Разве не стоял Эльмар с маленьким Андресом на руках в той знаменитой на весь мир людской цепочке протеста, что протянулась по дорогам трех тогда еще советских республик, с требованием выхода из СССР? Разве не дали они своим сыновьям эстонские имена, имена их Родины? Все испытать вместе со страной, которую ты называешь своей, – тоже акт гражданского мужества.
А мальчики вырастут, будут жить в европейском государстве (хочется надеяться, что Европа не задушит Эстонию в своих объятиях, когда та вступит в ЕС). Будут учиться в Тартуском университете или в Сорбонне, как пожелают. А тот август (20 августа в Эстонии – День независимости), тот родительский выбор, те сомнения, надежды, драмы останутся для них всего лишь страницей в учебнике истории. И куда она – история – двинется дальше, не перерастет ли чувство национального ущемления в национальное самодовольство, будет уже зависеть от них и их сверстников.
Час прощания
Мы же возвращаемся в свою азиатскую неразбериху. Самый европейский город России, как любит себя величать Петербург, не так уж далеко ушел от остальной территории. Все те же грязные подъезды, выщербленные тротуары, невеселые, озабоченные лица…
Одно время казалось, что уже все по-другому и к прежнему возврата больше нет. Но разве – нет? Если я, например, назову здесь одно имя, имевшее отношение к той давней истории с рассказом ныне покойного Голявкина, никто в Петербурге не решится опубликовать мои заметки. Кстати сказать, почти все фигуранты литературно-политического курьеза уже на том свете: и Голявкин, вовсе не помышлявший о пасквиле на Брежнева, и сам Брежнев, и главный редактор «Авроры»… Но некоторые партийно-комсомольские бонзы, затеявшие тот скандальный фарс, не просто живы, а очень живы и снова рулят страной. Я же, наверное, должна быть им даже благодарна, ведь это они вынудили меня уехать в Хаапсалу и начать «другую, непонятную жизнь».
До свидания, Хаапсалу! Мне трудно выговорить «прощай». До свидания, аисты и шпили, и черепичные крыши, и таллинская Ратушная площадь, и улица Виру… Радуга – хороший знак. Пусть он и будет таким для Наташи и Эльмара и их мальчиков, для Яака и Юты, для всей Эстонии, которой кланяюсь низко-низко, до земли.
* * *
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу…
А. Пушкин
Как понять новую жизнь, находясь внутри нахлынувших на всех нас событий? Перестройка! Что это, как это? – спрашивали друг у друга. «Начните с себя», – твердит Горбачев. Ничего себе совет. Мы-то давным-давно «начали с себя». А что дальше?
Август 1991-го все расставляет по местам. Всё и всех. С каким восторгом мы (спортивная редакция) бежали по Фонтанке к Невскому, уже запруженному народом, и вместе со всеми – на Дворцовую. «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу, – скандирует шеренга молодых ребят. – Все равно его не брошу…»
Всем понятно: Мишка – это Горбачев, узник Фороса.
А на Дворцовой – Собчак и море людей. Где-то здесь и Борис, и Марина…
«Ты был на Дворцовой?» – главный вопрос тех дней.
И вот уже все меняется – нет цензуры, нет обкома, никаких прежних пут. Вольница!
Но сразу же встает грозный вопрос: где брать деньги? Совершенно новые возникают проблемы: кому принадлежит газета, кому – магазин или вот – парикмахерская? В моей «родной» парикмахерской – настоящая буча: соглашаться или нет на предложение начальства. Начальство еще не упразднено, но то, что оно предлагает, принять трудно, потому что непривычно, пугает. Те, кто тогда не испугались, рискнул, нынче отдыхают на Канарах (если, конечно, остались живы после всяких разборок-перестрелок). Остальные и в новой жизни живут по-старому.
Перейти на подряд?
Всех пугало слово «подряд». Жили, слава богу, без подряда. Неужели и дальше не проживем?
– Глупости! – отвечала Римма. – Вы газеты читаете? Прямо несовременные люди!
Еще года не прошло, как умерла Люся. Уже без нее случилась эта история с Ниной. А тут переходи на подряд! Будет когда-нибудь, наконец, покой?
Первой по утрам приходит Нина, она открывает парикмахерскую, включает свет, переодевается в пустой раздевалке, называемой подсобкой, и садится в кухне покурить. Эти первые тихие минуты самые лучшие. Весь день колготня, галдеж, недовольные дамы, а сейчас никого, тишина.
Нине на днях исполнится тридцать шесть. Двадцать из них она работает в парикмахерской. Первые два года ученицей на Чкаловском, на проспекте Чкалова, который до сих пор многие зовут Геслеровским. А после Геслеровского – здесь. Какими молоденькими начинали, какими дурочками были! Ничего, ничего не знаешь про то, что готовит тебе жизнь. Люся умерла. Вот какое горе. Люся умерла.
Нина закидывает голову, чтобы слезы не попали на сигарету, и беззвучно плачет в тишине. Люся умерла и уже не знает, что потом было с ней, Ниной, как Олег пришел ночью и бил ее, а эта стерва, его теперешняя жена, стояла в коридоре и кричала: «Дай ей еще!»
Люсе никогда не нравился Олег. «Он какой-то темный», – говорила она. «Ну какой он темный!» – хохотала Нина. У Олега светлые волосы и светло-карие глаза. Но то, что он черен душою, первой разглядела Люся. Теперь уж не сказать ей, как была права.
– Приветики! – кричит из подсобки Ира-Сова, прозванная так за огромные, в пол-лица, глаза. Она еще не видит Ни-ны, но понимает, что та уже здесь.
– Привет, – тихо говорит Нина, вытирая слезы подолом белого халата.
– Курим? – спрашивает Сова, заглядывая в кухню. Она уже переоделась и теперь застегивает на высокой груди черный халат. В черном ходят красильщики. – У меня дама на краску записана. Не приходила?
– Никто не приходил, – так же тихо отвечает Нина.
– Плачем, что ли? – вглядывается Сова. – Брось ты, в самом деле, всех слез не переплачешь.
Хлопает входная дверь. И еще раз. И еще раз. Начинается день.
О том, что парикмахерскую надо взять на подряд, заговорили месяца три назад. Непривычная к переменам, заведующая посмеивалась: даст бог, обойдется. Но ей начальник сразу сказал:
– Не обойдется, Римма Григорьевна, не ждите. Берите точку на подряд, пока другие раскачиваются. Передовиком будете.
Передовиком быть, конечно, никому не улыбается; но и отставать ни к чему. Что ж, они, в самом деле, отсталые какие-то? Все меняется вокруг, надо ж понимать.
– А что меняется? – ожесточенно кричала на собрании Зоя Глебова, мужской мастер, наступая на заведующую. – Может, к лучшему что-нибудь меняется? Сахар по талонам стали продавать – вот тебе и перемены!
– При чем тут сахар? – вступилась за Римму Григорьевну молоденькая маникюрша Таня.
– А при том, – повернулась к ней Зойка. – Ты еще ничего не понимаешь, мало на свете прожила.
Словом, как всегда, не собрание, а базар. Большинством голосов в конце концов все же решили: на подряд не переходить, изучить пока чужой опыт. И хоть Римма Григорьевна, стараясь перекричать визгливую Зойку, объясняла, что «чужого опыта пока нет, негде его изучать» и что «должен же кто-то начать первым», решили не переходить.
– А кто нас заставит? – кричала Зойки. – Нынче демократия!
– А говоришь, не меняется ничего, – устало сказала Римма Григорьевна, но Зойка, похоже, ее не поняла.
Теперь все почти зовут ее Риммой Григорьевной, с тех пор как стала заведующей, а то все Римма да Римма. В парикмахерской до седых волос ходишь в молодых, так уж заведено: Нина, Люся, Зойка… Ведь уже не девчонки, всем к сорока. А когда отпевали Люсю, старухи в церкви ахали у гроба: «Господи, молодая-то какая!»
Это Зойка старалась, причесывала, собирала, рыдая, Люсю в последний путь. И даже губы подкрасила. Всего двадцать дней болела Люся, не успела измениться. А как меняет людей эта страшная болезнь! А Люся не изменилась. Казалось, сейчас скажет: «Вы чего ревете, девки?» – и улыбнется. Будто улыбка у нее в углах губ. Так и ушла в землю с этой улыбкой…
Была первой помощницей во всех делах, умела обрезать любую и не поссориться. Не посмела бы Зойка пойти сегодня против Риммы, Риммы Григорьевны, если бы на собрании была Люся.
Сорок дней висела Люсина фотография в раздевалке и сорок дней стояли цветы на ее туалете. Но жизнь брала свое. В первое время, объединенные горем, словно помягчели, подобрели друг к другу. А потом опять пошло-поехало. Уже на работу приходят издерганные, злые. Особенно если во вторую смену: уже настоятся в очередях, наругаются со свекровями, с матерями, мужьями. Бог знает с кем, но наругаются.
– Мой совсем сбрендил! Задумал «запорожец» покупать!
– Я ей говорю: не дергайте вы ребенка!
– Колготки шерстяные давали. Очередь! Да еще ветераны эти, им больше всех надо!
Все торопятся высказаться здесь, в подсобке, в зале при дамах уже не поговоришь. Хоть бывает и при дамах, ссорятся, вспыхивают как спички.
– А ну замолчали все! – громко объявляет Римма. – Не наговорились?
Олег никогда не нравился Люсе. Что-то она видела в нем, чего Нина не разглядела. Ужас той ночи не проходил долго. В больнице до утра (даже снотворные не помогали), стараясь не стонать, чтобы не помешать соседям, отгоняла от себя искаженное ненавистью зверское лицо. Олег?! Да боже мой, что же должно случиться с человеком, чтобы стал зверем! Бил ногами, а эта, беременная, кричала из коридора: «Дай ей еще!» Звери! Они надеялись, что она умрет. В прошлом году после внематочной Нина была при смерти. Олег, Люся и Зойка дежурили около нее по ночам, сменяя друг друга, при Люсе Олег целовал ей руки, говорил: «Живи, живи, ты должна жить». Люся потом говорила Нине: «Черт возьми, я, кажется, ошиблась в Олеге».
Через полтора месяца Люся умерла, а Олег, как только Нина вышла из больницы, перестал приходить ночевать, а однажды, в воскресенье, явился пьяный и кричал ей: «Вот не померла вовремя, теперь узнаешь, кто ты, а кто я!»
Нина побежала к Люсе, она уже болела, но еще никто не знал, что смертельно. Нина плакала, уткнувшись в клетчатый плед, под которым лежала Люся, а та, растерянная, говорила:
– Подожди ты реветь, это он спьяну.
А вот что оказалось. Соседи вызвали милицию, милиция – скорую.
– Мы пойдем свидетелями! – кричали соседи. – Мы слышали, как он ее бил.
– А видели? – спрашивал милиционер.
В машине Нина потеряла сознание. Очнулась в реанимационной палате. И первое, что представилось ясно: искаженное злобой лицо Олега.
– Сама дура, – гудела наутро парикмахерская, сочувствуя и злорадствуя. – Сто раз ей говорили: «Не отдавай ему всех денег». Ведь сколько ей мать оставила – все отдала.
Никто не сомневался, что Олег позарился на деньги, а как прикарманил их – на что она ему теперь. Оказалось, не только Люся, все видели давно его подлость.
– Умные задним числом! – выходила из себя Зойка. – Где вы раньше-то были, умные? Что-то я от вас не слыхала, чтоб вы его хаяли!
Никто и не хаял, наоборот, всем нравилось, когда он приходил к Нине и устраивал пир. Шикарный парень, бармен в ресторане «Нарва».
– Девочки! Пир! – звал Олег из кухни.
На столе!!! Не во всякий день рождения такое на столе. Даже строгая Римма сдавалась и разрешала повесить табличку на дверь: «Санитарный час».
А деньги все-таки отдавать не следовало. Любовь любовью, а денежки врозь. Хотя, казалось бы, зачем ему ее деньги, ведь и своих, небось, не счесть? Однако же…
Жить трудно. Не нами сказано, но на нас проверено. У Иры-Совы глухонемой ребенок. Известно почему: родила от пьяницы. Красивая статная Ира, грудь как у Лоллобриджиды, а вот поди ж ты, связалась черт-те с кем.
– Сейчас не за красоту берут, а за квартиру. А у меня в коммуналке четырнадцать метров. Какого ж мне принца ждать? – огрызается Ира, когда в очередной раз кто-нибудь попрекнет за Димку. Димка – общий любимец, чудный золотоволосый мальчик, еще по малости годов не сознающий своей беды.
Жить трудно. Ведь хочется не хуже, чем люди, а как его добудешь, это «не хуже»? Допустим, кожаное пальто с ламой? Пока мечтаешь о нем, оно выходит из моды. А шуба из каракуля? Эта никогда из моды не выйдет, но пока соберешь на нее, вытянешься. И вдруг – новости! Девятнадцатилетняя Танька-маникюрша приходит в черной каракулевой шубе. Откуда?! Родственники, оказывается, у нее в Дагестане! Везет же некоторым!
Все начинают мерить перед зеркалом шубу, прямо очередь выстраивается к шубе, завидуют громко, беззлобно, дамы ждут, парятся в ожидалке, но работа не начинается, каждая хочет увидеть себя в дорогой шубе.
План непомерный и еще каждый год увеличивается.
– Нереальный план. Нереальный, – доказывает Римма Григорьевна.
– Ну уж, такие девочки да такой план не выполнят! – пытается обратить разговор в шутку начальник.
Римма Григорьевна понимает начальника: ему надо разместить план, над ним, над Николаем Евдокимовичам, тоже есть начальник, Михаил Михайлович, обаятельный мужчина, но твердый, его не уговоришь. Следующего начальника – Старовойтова И. И. – Римма видела лишь однажды. Он вручал ей грамоту министерства в шикарном кабинете, на дверях которого сияет золотом: «Старовойтов И. И.»
Когда Николай Евдокимович, перестав обращать разговор в шутку, жалуется Римме: «Ну что я могу поделать? План-то сверху спускают», она тотчас же вспоминает золотые буквы, хотя понимает, что это еще не самый «верх», откуда «спускают план». «Верх» и вообразить себе невозможно, но именно ради него, а вовсе не ради клиентов (как думают клиенты!) работают Зойка, Нина, Таня и все остальные.
– Вытянешься с этим планом, – ворчит Зойка, торопливо прихлебывая чай. – Проходите, следующий!
«Может, в самом деле перейти на подряд? Может, при подряде для людей начнешь работать, а не для плана? – думает Римма, глядя вслед торопящейся Зойке. – Ведь все торопятся, делают иногда кое-как, иначе не успеть…»
Но поверить в то, что при подряде начнешь работать не для плана, – невозможно. Никто и не верит. Даже тихая Таня высказалась вчера за чаем:
– Разве государство с нас когда-нибудь слезет?
И все засмеялись.
– Еще как начнешь для плана работать, чтобы сверхплановые выработать, – рассудительно сказала Ира-Сова.
То, что сверхплановые – себе, это все уже поняли. Но попробуй их выработать, сверхплановые!
– А на следующий год опять план добавят, – зло сказала Зоя.
Похоже на правду, что тут возразишь? Римма – последний маленький начальник в цепи других, крупных и не очень. Она – буфер, она держит всю связку. За что и получает пятнадцать рублей к зарплате.
– Да на что мне эта морока? – взрывается иногда Римма. – За пятнадцать-то рублей?!
Два года назад она еще просто стояла у кресла, она и теперь стоит у кресла, но уже в ранге заведующей точкой. По годам она вовсе не старше всех, но все теперь обращаются к ней как к старшей. На днях Клавдия Васильевна – смех! самой на пенсию скоро! – говорит:
– Ты уж рассуди, Римма, ты ведь у нас старшая.
Но она и сама понимает: последнее слово за ней. И как бы ни была Римма всем остальным близка и понятна, все же лежит и на ней отсвет тех золотых букв, что сияют на дверях высокого кабинета. Вот почему не может она так оголтело, как Зойка, ругать государственную политику.
– Ну ты даешь! – хохочет Зойка. – Государственная политика – это когда Горбачев с Рейганом договариваются. А парикмахерскую на подряд переводить – хрен, а не политика!
Чего они так боятся этого подряда? Перемен боятся? Ведь не старухи заскорузлые – те уж на всю жизнь напуганы. Между прочим, в личном плане почти у каждой – сплошные перемены. Ира-Сова прогнала своего пьяницу, и теперь к ней ходит очень положительный мужик, механик автобазы. Обещает жениться. У Нины Олег третьим мужем был, не везет ей с мужьями. Впрочем, кому уж так сильно везет? Зойке? Ну вот разве что Зойке. Зойкин муж – шофер на международных рейсах, дальнобойщик. Правда, тряпок ей мало привозит, так, по мелочам. «Честный дурак», – говорит Зойка про своего Витюлю. Зато он не пьет, вообще добрый парень.
Ну и конечно, у Риммы Григорьевны дом – полная чаша, муж заботливый, зарабатывает много, сын – скрипач, в пятнадцать лет уже музыкальную школу кончает, в консерваторию будет поступать.
…Опять скандал! То и дело кто-нибудь из клиентов требует жалобную книгу. Римма Григорьевна, оставив в кресле недокрашенную даму, бросается, как на пулемет.
– Я ее только спросила, я ничего плохого ей не сказала, а она мне: «Не мешайте работать», – строчит, в самом деле как пулемет, не дает слова вставить высокая, в кримпленовых, сто лет назад модных брюках дама.
– Дама, – говорит Римма, – что вы так нервничаете?
– А как же не нервничать? Я ей ничего не сказала, а она мне…
– Я вам ответила, что мы не делаем электрическую завивку. Что вам еще нужно? – сдерживаясь из последних сил, говорит Клавдия Васильевна.
– Мне нужно электрическую завивку, ее всегда раньше делали, – обиженно поворачивается дама к Римме Григорьевне.
– Теперь делают химическую, сделайте химическую, мы вас сейчас же обслужим, – терпеливо объясняет Римма.
– Химическую? – ужасается дама. – Всюду сплошная химия, пестициды, гербициды, теперь еще и завивка химическая.
Кто-то в очереди не выдерживает, смеется. Дама опять свирепеет:
– Дайте жалобную книгу!
Но тут уже вступается очередь:
– А мы сейчас туда напишем, как вы себя ведете, людям нервы мотаете!
Нервы здесь и впрямь должны быть, что жилы воловьи. Вчера, например, сидят две женщины в очереди на маникюр и громко, как будто всем интересно, рассказывают друг другу, где что достали.
А через ожидалку в это время топает Димка. Пухленький, золотоволосый ангел. Он спал у Риммы Григорьевны в кабинете, а потом, видно, проснулся и вышел. Женщины немедленно переключились на Димку: «Ах! Ох!» И через минуту поняли, что он не говорит и не слышит. Разахались еще пуще: «Какое несчастье, какое горе! Не говорит!»
А Ирка-Сова повернулась – и с ненавистью:
– Чего раскудахтались? Подумаешь, не говорит! А что говорить-то? Где достал, что дают? Это и не говоря поймешь!
Вот так. Обошлось, правда, без жалобной книги.
Есть, конечно, и преимущества в такой работе. В микрорайоне все свои: фирменный магазин «Мясо», овощной, трикотажный, аптека. Ты ей – «сессун», она тебе – сосиски. Ты его подстрижешь, побреешь без очереди, он тебе мясо оставит. Вырезку, а не кости. Хоть и говорит Зойка, что это мелкие радости, все же иногда помощь. И лекарства редкие доставали для Люси. Только вот не помогло…
Между прочим, сейчас зашевелились все, только и слышишь: эксперимент, эксперимент. Овощному разрешили самим регулировать цены. Девчонки-продавщицы в перерыв прибежали причесываются, смеются:
– Что там регулировать, когда торговать нечем! Привезли гнилую картошку. Да ее хоть по копейке пусти, никто не возьмет. Эксперимент!
У Риммы Григорьевны язык чесался сказать: «Что ж вы смеетесь? Плакать надо, а не смеяться, добиваться чего-то».
Но она промолчала. Что говорить с дурочками? Они над чем хочешь готовы смеяться.
Это же огорчает и в сыне. Грех, конечно, жаловаться на Сашу. Способный, умница. Но вот эта усмешка надо всем! Прямо убивает эта усмешка.
Как-то заговорили о дяде Семене. Он погиб в 34-м по кировскому делу. Революционер, подпольщик, работал с Кировым в Баку. Отец Риммы, Сашин дедушка, за столом заговорил о старшем брате. Он очень гордится им.
И боже мой, с какой усмешкой слушал его Саша! Слава богу, дедушка не видел, а Римма страдала.
О детях – за чаем ли, в подсобке, в кабинете у Риммы Григорьевны – говорят без конца, но понять детей невозможно. Тех, что уже выросли, конечно. Маленьких-то что не понять? Выросли дети, не похожие на родителей! Разве так когда-нибудь было? Да нет же!
– Моя мать, например, – вылитая бабка, – говорит Зойка. – Да и я похожа на них, такая же языкастая, – смеется она. – Ну а Валерка? Как будто не мы его родили! Вообще с нами ни слова! Не разговаривает – и все! Ничего и не узнаешь про него…
Еще беспокоит всех Камила, дочь Люси. Какой-то она вырастет без матери! Над гробом клялись не оставить Камилу, на поминках так и сказали ей: «Ты теперь наша». Испуганная, молчаливая, как зверек, Камила жалась к плачущей бабушке, непонятно, слышала что-нибудь или нет. «Ты теперь наша». Деньгами, конечно, помогут, но как доглядеть за девочкой?
Все же придется, видимо, переходить на подряд. Не попрешь же против прогресса.
– Это прогресс, Римма Григорьевна, объясните вы своим девочкам. Чего ж они так противятся? – сказал на днях Николай Евдокимович, когда Римма приехала за зарплатой. – Прогресс. Понимаете?
Даже если бы она и понимала, то не могла бы объяснить другим. Скажи она это у себя на собрании, ее на смех поднимут! Какой такой прогресс? Вот если бы от него зарплата по триста рублей, да Ире-Сове с Димкой из коммуналки выбраться, да Клавдии Васильевне к пенсии добавить, а то поди проживи на восемьдесят целковых, – вот это был бы прогресс. А так что – мертвое слово. Не убеждают мертвые-то слова.
Но все же – Римма понимает – неотвратим этот переход на подряд. Неотвратим. Не попрешь ведь против прогресса…
Завтра у Нины суд. Будут делить кооперативную квартиру, купленную ею, между ней и Олегом, опять волнения в подсобке. Что же это происходит! Ему в камере сидеть, а не квартиру делить. Почему дело-то не открывают? Видно, не зря он бахвалился: «У меня все схвачено». Подлец такой!
Уголовное дело против Олега, похоже, действительно не возбудят. Милиция отмалчивается, отнекивается: свидетелей прямых, видите ли, нет. А то, что у человека сотрясение мозга было, в синяках еще вся из больницы вышла – мало?
– Надо писать, – решает большинство. – В прокуратуру писать, в газету, жаловаться.
Но не все разделяют это.
– Ой, умрешь! – говорит Клавдия Васильевна. – Прямо там ждут вашу жалобу!
– А неужели сложа руки сидеть, когда над человеком издеваются? – кричит Зойка.
И вот уже все смотрят друг на друга с решимостью и надеждой: что, неужели и это проглотим? Давайте писать, давайте!
А вот и праздник. Сегодня парикмахерская закрывается на два часа раньше, все идут в ресторан: у Тани-маникюрши свадьба.
Жениха никто не видел. Какая-то она скрытная, эта Таня, молчаливая не по-нашему. Все потому, что новенькая, года еще не работает. Таню утром причесывает Нина. Потом все по очереди друг друга. Между делом, торопясь. Цветы в большом кувшине стоят, радуют глаз на столе у Риммы Григорьевны. Там же, под столом, в большой коробке сервиз немецкий, устроила Лида из аптеки, у нее в магазине «Фаянс-фарфор» сестра работает.
– Ну, девки, какие же вы все красивые! – смеется Зойка, оглядев нарядную разноцветную компанию.
Ресторан на этой же улице, через две остановки, решено идти пешком, коробка тяжеловата, ну да ничего!
Смущенная, раскрасневшаяся Таня встречает всех и знакомит с женихом. А он, представьте себе, танцор из мюзик-холла! Вот это да! Вот этого еще не было! Красивый парень.
– Видали мы красивых, а? – шепчет Клавдия Васильевна Нине.
Нина смеется:
– На Олега намекаете? Типун вам на язык! Нашли кого вспоминать в такой день!
Как хорошо, весело! Весь мюзик-холл здесь. Высокая, тоненькая Таня танцует с женихом. Дай ей Бог счастья!
– Счастья тебе, Таня! – говорит Ира-Сова.
На коленях у нее Димка. Он улыбается и хлопает в ладошки. Таня наклоняется к Ире и целует ее и Димку.
– Будь счастлива, Таня! – Нина, высоко подняв бокал, бросает его об пол. На счастье!
– А ведь нас все же с нового года переведут на подряд, – говорит Римма Григорьевна, наклонясь к Зойке.
– Так давай выпьем за это! – смеется Зойка. – Что нам стоит перейти на подряд? Девочки! Предлагаю тост за переход на подряд! Блокаду пережили, неужели это не переживем?
Зойка родилась в сорок седьмом, остальные еще позже, кроме Клавдии Васильевны, никто не помнит блокаду, но тост понравился, все, смеясь, повторяют:
– Блокаду пережили, а уж это-то как-нибудь!
Мюзикхолльские, хоть и не понимают о чем речь, тоже смеются:
– Конечно, девочки! Да все будет в порядке! Не сомневайтесь вы!
– А мы и не сомневаемся! – кричит кто-то, смеясь.
…Сколько всего переменилось за эти годы! Той парикмахерской уже нет. Умерли безвременно Таня Першина и Галя Попова. Маша (в рассказе она Римма) уволилась, но мы с ней по-прежнему вместе и часто вспоминаем те времена, бурные и горькие.
Как надо было поступить в той круговерти, брать ли на себя парикмахерскую или отказаться? До сих пор это не до конца ясно…* * *
Я тоскую, как по дому,
по Тбилиси давних лет,
по себе по молодому
с той, которой больше нет.
Е. Евтушенко
Однажды с удивлением обнаруживаю, что очень многие стихи про Грузию написаны в одном ритме. У разных поэтов!
Мне Тифлис горбатый снится,
Сазандарей стон звенит…
(Мандельштам)
Я прошел над Алазанью,
Над причудливой водой…
(Тихонов)
Как-то в сумерки Тифлиса
Я зимой занес стопу.
(Пастернак)
И вот Евтушенко, и даже я в этом ряду: «Позови меня в Батуми / На террасу в “Салхино”…» Что-то там, видимо, звучит-звенит в самом воздухе. От гор? От моря? Не знаю.
Батуми, как и всё в жизни, возник случайно. Наталья Вернандер сломала руку, лежала после операции в Склифосовского, Татьяну Борисовну (семь лет неподвижную) надо было срочно устраивать в больницу. Я поехала в Москву. Это 79-й год, я еще работаю в «Авроре» и мечусь между работой и Москвой. Татьяна Борисовна тем же летом умерла. Мы хоронили ее без Наташи, она все еще оставалась в больнице. Помню, как на похоронах я спросила Димку: «Как ты думаешь, им страшно?» – и показала глазами на друзей Татьяны Борисовны, ее ровесников (им тогда было, должно быть, по семьдесят пять – семьдесят семь лет). «Не больше, чем тебе», – мудро ответил Димка. «Да мне вообще не страшно». – «Ну и им тоже».
Как прав был Солженицын, когда писал: «Мы-то не умрем». И как прав был Димка, которому и жить-то оставалось каких-то десять лет…
…Все на свете проходит,
все на свете проходит,
и опять чей-то поезд
от вокзала уходит…
Я не плачу, не плачу,
Ах, честное слово!
Полюби меня снова,
Полюби меня снова.
Но сейчас не про Димку, верного Димку, а про Батуми.
Я решила, что после всего случившегося надо поехать с Наташкой на юг, например, в Батуми, где живет наша подруга Бокерия.
В университете со мной учились грузинки с загадочными именами: Лонда, Ламара, Тинатин… Тинатин (Тина) была замечательна тем, что, увидев в доме на Бауманской портрет Льва Толстого (гравюра на дереве), спросила Наталью: «Это твой дедушка?» А взглянув на великое множество книг, предположила: «Твоя мама, наверное, библиотекарь».
Четвертой в этой грузинской компании была Нелли Бокерия. Вот она-то, совсем не похожая на остальных, и стала нашей подругой.
И вот мы в Батуми.
…Тяжелые листья магнолий
Ложатся ладонями вверх.
А небо ночное от зноя
Становится черным, поверь.
Забрать бы с собою на счастье
Шумящий батумский бульвар,
Да он под дождем моросящим
Не будет таким, как бывал.
Цветастым, горячим, гортанным,
Искрящимся, точно вино,
С висящей на кране портальном
Над портом батумским луной.
Оглянешься: Бог мой! Давно ли?
Распахнута легкая дверь,
И рыжие листья магнолий,
Как прежде, ладонями вверх.
Нелька встретила нас на вокзале со своим приятелем-журналистом, обеспечившим машину, гостиницу, а потом и прием в ресторане, и морскую экскурсию…
Тринадцать дней мы прожили в Батуми и тринадцать дней он, Роберт Перадзе, собкор «Зари Востока» по Аджарии, забросив все свои дела, а заодно и жену с сыном, не отходил от нас ни на шаг. Остроумный, искрометный, совершенно необычный человек, вскруживший голову и себе, и мне.
Фиеста кружится тринадцать дней,
Ты, мне не суженый, гони коней.
Те кони крадены, в испуге ржут.
Я виноградинку в зубах держу.
Когда он в следующем году приехал в Ленинград, я в тот же вечер отправила его обратно. «Выгнала, как собаку», – говорил он, смеясь, Наталье, вернувшись в Москву, а оттуда уже в Батуми.
Коль не уйду, так пропаду —
Закон судьбы суров.
Давайте славить тамаду —
Он стоит лучших слов.
Учусь мешать вино с водой,
Пьянит меня вода.
Но нет вины за тамадой,
Он – прав, он – тамада.
И что там будет, все равно!
О чем жалеть, жалеть,
Когда янтарное вино
Мерцает на столе?
Жаровни гаснут в свой черед,
И утро входит в дверь…
Кто с нами был, тот не умрет
Ни позже, ни теперь,
Бессмертны наши голоса,
И море в синей мгле,
И виноградная лоза
Бессмертна на земле,
И не умчится, отпылав,
На скорых поездах
Любовь, которая была
Высокой, как звезда.
Как удержать в руках звезду?
Как выжить в этот зной?
Последний тост за тамаду,
И этот тост – за мной.
Он умер в 60 лет, какие прекрасные некрологи были о нем в грузинских газетах…