Текст книги "Исповедь социопата. Жить, не глядя в глаза"
Автор книги: М. Томас
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Когда мы с Джимом в тот злосчастный день вернулись из парка домой, машина родителей стояла около дома на обычном месте. Родители не стали нас ни о чем спрашивать, им были безразличны наши страдания и переживания. Думаю, потому, что не ощутили последствий. Так как мы были детьми, привыкшими считать молчание достаточным объяснением, им удалось избежать встречных обвинений. История была предана забвению – как будто ничего не случилось. Они легли спать, довольные тем, что дети в тепле и с ними не произошло ничего страшного, как и положено детям благополучных родителей.
Уже став взрослым и зрелым человеком, способным лучше оценить семейную ситуацию, я убедилась: условия, в которых я воспитывалась, благоприятствовали превращению в социопата. Многие дети живут в семьях с ненадежными родителями, подвергаются телесным наказаниям и испытывают материальные лишения – такие семьи не редкость. Но сейчас я ясно вижу, что асоциальное поведение и ментальная организация, характерные для меня, возникли не в последнюю очередь благодаря обстановке, в которой я росла. В результате воспитания мой эмоциональный мир окоченел, а чувства, которыми его воспринимают – понимание и уважение, – умерли в моей душе. Но здесь неизбежно возникает проблема курицы и яйца: трудно понять, мое ли недоверие к отцу в его внешней демонстрации сопереживания стало причиной притупления моего собственного нравственного чувства или, наоборот, у меня самой никогда не было совести и именно поэтому излияния отца казались мне смешными и ничего не стоящими.
Я не помню времени, когда думала бы как-то по-иному, нежели теперь, но у меня есть ощущение (или воспоминание), что когда-то я все же перешла развилку – где-то между четырьмя и шестью годами. Проиллюстрирую то, что хочу сказать. Случалось ли вам как пешеходу стоять на перекрестке перед светофором? Когда вы подходите к перекрестку и видите красный свет, предупреждающий об опасности, всегда возникает некоторое колебание: можно принять предупреждение и дождаться зеленого сигнала или, оценив ситуацию самостоятельно, посмотрев, едут ли по дороге машины, принять решение – переходить или не переходить улицу. У обоих подходов есть свои плюсы и минусы. При первом от вас не требуется никаких умственных усилий, и он безопаснее. Второй рискован: в лучшем случае вы выиграете несколько секунд, в худшем – окажетесь в больнице или в морге. Но если вы будете проявлять осмотрительность, то за годы переходов сэкономите тысячи секунд. Есть нечто деморализующее в том, чтобы стоять на перекрестке и видеть, как некоторые храбрецы принимают решение, ставя на карту свою жизнь.
Я поняла, что в жизни все подчиняется этому закону, когда мне было около четырех лет. Я могла взять на себя ответственность распоряжаться своим временем, талантом и здоровьем – и выиграть… или умереть. Я могла, с другой стороны, принять общепринятую модель поведения и терпеливо дожидаться своей очереди. Сделать этот выбор оказалось нетрудно. Решение пришло в ответ на условия моей жизни: только так я могла не просто выжить, но и даже получить некоторые преимущества в данных обстоятельствах. Выбранный способ предоставил мне конкурентные преимущества. Я предпочла не полагаться на инстинкт, а сделала точкой опоры надежный умственный анализ и предпочла рациональный самоотчет о своих мыслях, действиях и решениях.
Много лет спустя я задала себе вопрос: не сделала ли я ошибку и смогу ли я, несмотря на эту ошибку, сохранить здравый ум и остаться нормальной? Возможно, у других людей имеются веские основания по-иному относиться к себе и к миру. Может быть, расплакаться в ответ на обиду лучше, чем мстить. Может быть, в отношениях любовь важнее силы. Но теперь уже поздно об этом думать. Благоприятный период миновал, окно закрылось.
Я росла в семье, где то, что я делала, считалось нормой. Для обозначения моих поступков использовали другие слова, ибо мои родители и родственники не знали слова «социопат». Меня просто называли девчонкой-сорванцом, потому что я вела себя с мальчишеской бесшабашностью. Известно ли вам, что мальчики тонут в четыре раза чаще, чем девочки? Пока никто не предложил другого объяснения, кроме того, что мальчики более опрометчивы, менее рассудительны и более импульсивны. Поэтому, когда я ныряла с мола в неспокойный океан, меня называли девчонкой-сорванцом, подразумевая, что веду себя как мальчишка. Никому не приходило в голову назвать меня социопатом.
Мою заинтересованность в устройстве взрослого мира, в силах, им управляющих, объясняли «ранним развитием». Дети в большинстве своем довольны своим миром. Однако я находила сверстников – особенно посторонних – невыносимо скучными и глуповатыми. В отличие от них я была одержима страстью узнать все, что могла, о том, как устроен мир – как на микроскопическом, так и на космическом уровне. Если в разговоре взрослых я слышала такие слова, как Вьетнам или атомная бомба, то в течение одной-двух недель словно одержимая старалась узнать все об этих новых вещах, которые почему-то так важны для взрослых. Хорошо помню, как впервые услышала слово «СПИД». Мне было тогда семь или восемь лет. В тот день со мной сидела дома моя тетя. Она была очень инфантильна, и по ее отношениям с моими родителями я понимала, что она не имеет никакого веса в мире взрослых (я уже тогда заметила, как много на свете таких людей). Она обожала нас, так как своих детей у нее не было (таких людей на Земле тоже великое множество, и они – излюбленный объект манипуляций со стороны детей). Слово СПИД мы услышали в телевизионных новостях. Тетя очень сильно расстроилась и даже заплакала. Тогда я этого не знала, но потом выяснила, что ее дядя, мой двоюродный дедушка, был гей и у него обнаружили СПИД. Потому-то это слово так много значило для нее. Я спросила, что такое СПИД. Она объяснила, как объясняют ребенку, думая, что меня все устроит. Но меня не устроило. Мою страсть к познанию мира и механизмов, им управляющих, было нелегко насытить. Я стала спрашивать других взрослых (теми вещами, которые меня увлекали, помимо меня интересовались лишь взрослые), но они только посмеивались над моим любопытством и называли меня «молодой, да ранней». Никто, правда, не называл меня социопатом. Их не интересовало, почему я хочу все знать. Они полагали, что причина та же, что и у них, – страх. Отчасти так оно и было, но я не боялась СПИДа. Мне просто хотелось понять, почему взрослые так боятся этой болезни. В глазах взрослых никогда не имело значения то, что я делала, потому что у них всегда находилось какое-нибудь простое объяснение моего поведения или они просто не обращали на него никакого внимания.
В детстве моя богатая внутренняя жизнь прорывалась наружу довольно причудливыми способами, но мои родственники предпочитали этого не видеть. Я все время вполголоса разговаривала сама с собой, словно на костюмированной репетиции. Родители игнорировали мои неуклюжие и грубые попытки манипулировать взрослыми, хитрить и обманывать. Они старались не замечать, что я, общаясь с другими детьми, никогда не завязываю с ними по-настоящему дружеских отношений. Я всегда видела в других детях лишь орудия для моих игр. Все время лгала. Я воровала игрушки и разные вещи, но чаще выманивала их обманом и всякими ловкими трюками. Я проникала в чужие дома и переставляла, ломала и сжигала вещи. Короче, любила причинять людям неприятности.
Я блистательно играла свою роль и всегда вносила разнообразие в игры. Если мы, например, прыгали с трамплина в бассейн, я говорила: «А почему бы не попрыгать в воду с крыши?» Если мы наряжались в камуфляж, то предлагала похищать с соседских участков фигурки, украшавшие лужайки, а затем назначать за них выкуп. Требования выкупа мы составляли из букв, вырезанных из журналов, а затем снимали видео наших «жертв». Соседи были добродушны и с улыбкой взирали на наши проказы, так что мы каждый раз выходили сухими из воды.
Вот так я и жила. Заставляла людей улыбаться, и они, смеясь, считали все мои проделки безвредными и глупыми, а не опасными и безрассудными. Я играла роль добровольного клоуна, развлекала всех, это очень естественно выглядело в моем исполнении, и я с наслаждением давала представления. Я с выражением рассказывала увлекательные истории, и если бы в то время существовал YouTube, то стала бы вселенской знаменитостью. Родственники часто не замечали моих капризов, потому что вообще я была очаровашкой, пусть и немного чудаковатой. Наверное, им казалось, что они присутствуют на субботнем телешоу нон-стоп, где все утро на арене заводная девчонка с забавными выходками. В конце каждого представления они лишь пожимали плечами, улыбались и качали головами.
Но отсутствие тормозов означало, что подчас я теряю контроль, фильтр отказывает, поэтому грубость и тревога прорываются наружу. Когда я бывала в ударе, то могла привести в восторг кого угодно. Но иногда перебарщивала и заходила слишком далеко. Я начинала требовать гораздо больше внимания, мое остроумие доходило до грубого гротеска. Подчас мне надоедало, и я выключалась, то есть погружалась в себя, словно вокруг меня никого нет, будто превращалась в невидимку.
Я была восприимчивым и внимательным ребенком, но не могла не занимать и не веселить людей, так как это был один из способов заставить их плясать под мою дудку и исполнять мои желания. Я не любила ласковых прикосновений, объятий и прочих проявлений любви. Только физические контакты, связанные с насилием, доставляли мне удовольствие. Однажды, когда я училась в начальной школе, отец одной моей одноклассницы оттащил меня от нее и сказал, чтобы я никогда больше не смела ее бить. Его дочь была тощим костлявым созданием без мышц и с вечной глупой улыбкой на лице. Она сама напрашивалась, чтобы ее побили. Я не понимала, что поступаю плохо, когда бью ее. Мне даже не приходило в голову, что ей больно, – я была уверена, что ей нравится.
Все видели – я нетипичный ребенок. Я тоже знала, что не похожа на остальных, но не понимала, почему и в чем конкретно проявляется отличие. Все дети эгоистичны; я была лишь ненамного более эгоцентричной, чем другие. С другой стороны, может быть, я искусней сверстников достигала эгоистических целей, потому что совесть и чувство вины не отягощали мой путь. Это мне неясно. Я была маленькой и беспомощной и разработала целую систему, как убедить людей в том, что доставлять мне удовольствие – в их же собственных интересах. Подобно многим детям, я превращала окружавших меня взрослых в орудия манипуляций. На людей я смотрела как на плоских двухмерных роботов, которые выключаются тотчас, как только я перестаю обращать на них внимание. Мне нравилось получать в школе хорошие отметки; это означало, что благодаря уму и смекалке я могла делать то, что не под силу другим. Я изо всех сил старалась соблюдать нормы детского поведения, и мне это неплохо удавалось. Почти всегда получалось придумать какую-нибудь трогательную историю, когда я попадалась на недозволенном. Если не считать высочайшего мастерства в манипулировании взрослыми, то я практически ничем не отличалась от сверстников, во всяком случае, отличия, если их замечали, объясняли моим исключительным умом.
Все, что я узнала о власти – как здорово ею обладать и как ужасно ее не иметь, – я узнала от папы. Наши отношения по большей части представляли собой тихую борьбу за власть. Он требовал власти надо мной как над частью его дома и семьи, а я получала неизъяснимое удовольствие, подрывая его авторитет, которого он, по моему мнению, вовсе не заслуживал. Бывало, когда я плохо себя вела, отец бил меня до синяков, но я не реагировала. При телесных наказаниях меня беспокоило одно: отец начинал воображать, будто победил и отобрал у меня власть. Но он недолго пользовался плодами победы. Если человек, который вас любит, сильно вас бьет, значит, у вас больше власти над ним, чем у него над вами. Битье означает, что вы спровоцировали его на реакцию, которую он не в состоянии контролировать. Если вы похожи на меня, то сможете с большой выгодой для себя использовать эту ситуацию все время, пока зависите от этого человека. Отец был настолько одержим тем, как выглядит в глазах окружающих, что неимоверно мучился от одной только мысли, что я кому-нибудь расскажу, как он меня бьет. Иногда в церкви я болезненно морщилась, осторожно усаживаясь на скамью рядом с ним. Когда сосед участливо спрашивал, что со мной, лицо отца искажалось страхом – он не знал, что я отвечу. Стратегически битье было мне очень выгодно. Его чувство вины и ненависть к себе была самым мощным и долговечным оружием из моего детского арсенала – в отличие от синяков, которые быстро проходили.
Отец иногда предъявлял детям довольно-таки забавные требования. Например, прибивал к дверям наших спален требования построить забор или починить раковину, чтобы мы прочли это, проснувшись. Я привыкла делать невозможное по требованиям отца. Каждый раз, когда он меня о чем-то просил, в его голосе звучал вызов: сможешь? Хватит ли у тебя силы духа? Но я привыкла гордиться собой, и поэтому у меня всегда хватало. В отличие от отца, которого я в душе считала мало на что годным, я всегда умела делать дела и доводить их до конца. Такова была моя роль в семье.
Нарциссизм заставлял отца любить меня, так как я была его собственным отражением, но одновременно и ненавидеть, потому что я никогда не поддавалась обаянию образа, который он сам себе создал, а это было единственное, что его по-настоящему заботило. Его гражданские заслуги и профессиональные успехи не имели для меня никакого значения, ибо я знала им цену. Мои заслуги всегда были и будут более значимыми. Я делала все, что делал он, – играла в бейсбол, играла в оркестре, поступила на юридический факультет, – и он знал, что на всех этих поприщах я успешнее его. Я устроила свою жизнь так, что мне не за что уважать отца.
Однажды, когда я была еще подростком, мы с родителями ехали вечером из кино, и я заспорила с отцом о конце фильма. Отец считал, что фильм учит людей преодолевать препятствия, а мне он показался бессмысленным – впрочем, в то время большинство вещей не имели для меня никакого смысла. Я была переполнена юношеской желчностью и раздражительностью, к тому же дух противоречия во мне смешивался с большей, чем у обычного ребенка, жестокостью и более мощным умом.
Я, можно сказать, любила с ним спорить. На самом деле для меня было важно не уступать в спорах, особенно если представлялась возможность хотя бы отчасти задеть его провинциальное мировоззрение, которое, как я уже к тому времени заключила, он сам к тому же сознательно извратил. Спор наш продолжался до тех пор, пока мы не подъехали к дому, и я понимала, что он не желает его заканчивать. «Ты можешь думать, что тебе угодно», – сказала я и пошла в дом. Такое бесстрастие чаще всего выводило его из себя.
Следовало бы понимать, что он не позволит мне так легко отделаться; возможно, я знала, но меня это нисколько не заботило. Он поднялся вслед за мной по лестнице, так как его сильно обидело то, что его дочь, в сущности еще несмышленое дитя, отказалась от спора, проявила полное безразличие и решила просто и без затей от него отмахнуться.
Отношения между родителями в то время были отнюдь не безоблачными. Отец постоянно придирался к маме, а она впадала в депрессию, ложилась в ванной на полу и на все наши вопросы отвечала странно.
– Мамочка, что с тобой?
– Что может быть со мной?
– Тебе помочь? Тебе плохо?
– Нет, дела мои неплохи.
Иногда во время ссор мама пыталась воспользоваться советами, почерпнутыми из книг по психологической самопомощи, которыми была уставлена полка в изголовье их кровати. Самым любимым советом была фраза: «Я закрываю перед тобой окно». Это означало, что она не допустит, чтобы отец влиял на ее чувства, и одно это приводило его в бешенство. Теперь, став взрослой, я удивляюсь скудоумию автора той книжки. Скольким читательницам его советы стоили распухших губ и подбитых глаз! Сама мысль, что его мнение кому-то безразлично, вызывала неукротимую ярость. Если бы мама на самом деле закрыла перед его носом стекло машины, он бы не задумываясь его разбил.
В тот вечер отец очень сильно разозлился из-за нашего спора. Сказав ему: «Я закрываю окно», я прошмыгнула в ванную и заперла за собой дверь.
Я понимала, что продолжение неизбежно: отец просто ненавидел эту фразу, так как она означала, что в доме подросло следующее поколение женщин, отказывающихся его уважать и проявлявших в отношении его полное пренебрежение. Знала я и то, что он не выносит вида запертых дверей. Я понимала, что запертая дверь туалета его доконает, но именно этого и добивалась. К тому же мне надо было пописать.
В следующую же секунду он принялся барабанить в дверь. Я живо представила себе, как с каждым мгновением его лицо, искаженное гневом, все более и более багровеет. Я помню, что почти безмятежно ждала, когда он наконец угомонится и уйдет. Он начал орать: «Открой! Открой дверь! Немедленно открой дверь!»
С каждым разом тональность крика повышалась на целую октаву. Отец пришел просто в неописуемую ярость. Наступила весьма многозначительная пауза, после которой последовал удар в дверь, потом еще один и треск. Меня в тот момент интересовало лишь, насколько прочна дверь. Заложил ли мастер, конструировавший ее, запас прочности, достаточный для всяких семейных передряг? Интересно, сколько ударов выдержит дверь и насколько большая опасность мне угрожает? Что станет делать отец, когда сломает дверь и ворвется в туалет? Вытащит меня в коридор за волосы, ударит кулаком в живот или начнет орать, чтобы я согласилась с его мнением о концовке фильма? Какой-то театр абсурда.
Я села на край ванны и принялась ждать. От громких звуков в моей крови взыграл адреналин – пульс участился, звуки стали казаться еще громче, сузилось поле зрения. Все это я хладнокровно констатировала, сидя на краешке ванны. Я была абсолютно бесстрастна, хотя на моем месте другой человек испытывал бы тревогу, мне казавшуюся бесплодной. Никакой паники, никаких эмоций. Я вообще не понимаю, что такое паника в подобных ситуациях. Что должен делать охваченный паникой человек? В таком тесном, замкнутом пространстве выбор, в общем, невелик. Как бы то ни было, я отдалась любопытству и ждала, чем все закончится.
Отцу удалось пробить в филенке двери дыру, и через отверстие я увидела, что кулак отца распух и залит кровью. Его рука меня абсолютно не интересовала, хотя, конечно, иная дочь могла бы и пожалеть родного отца. С другой стороны, однако, кровь меня и не радовала, ибо я знала, что он так захвачен гневом, что не чувствует ни боли, ни страданий. Дверь ванной была не единственной пострадавшей от отцовских кулаков. На двери спальни в конце коридора красовалось несколько заплат. Я хорошо помню те сцены, так как это была спальня нашего самого старшего брата. Имелись следы ударов и на двери родительской спальни – результаты ссор с мамой. Были вмятины и на стенах – следы неудачных ударов, направленных в головы членов семьи.
Отец с упрямством маньяка продолжал расширять дыру, обламывая торчавшие щепки, до тех пор, пока не смог просунуть в отверстие голову. Я действительно увидела его искаженное от напряжения лицо, покрытое потом и блестевшее в ярком свете ванной. Но оно было искажено не гневом, как я ожидала; отец улыбался так, что показались все 32 зуба. С какой-то диковатой радостью он спросил: «Это ты собралась закрыть окно передо мной?»
Видимо, я все же испугалась, и мой страх удовлетворил его.
Он отошел от двери, и сквозь дыру мне было видно, что его гнев исчез бесследно. Вся власть, какую я забрала, уйдя от отца и запершись в ванной, была у меня украдена в тот момент, когда он увидел в моих глазах смятение, пусть даже и мимолетное.
Он направился к шкафу, чтобы достать оттуда бинты и другие медицинские принадлежности и забинтовать руку. В молодости отец работал фельдшером на «скорой помощи» и очень гордился умением оказывать первую медицинскую помощь, и я знала, что он будет очень тщательно обрабатывать раны, чтобы показать свое искусство. Убедившись, что он с головой погрузился в дело, я тихонько выскользнула из ванной, спустилась по лестнице и, выйдя на улицу, притаилась в темноте.
Я немного постояла, глубоко дыша и продумывая следующий ход. Страха как такового я не испытывала, но понимала, что за прошедшие 15 минут мой мир кардинально переменился. Теперь меня волновало не выполнение домашнего задания по математике, а подготовка к схватке. Перед тем как спрятаться за деревьями, я взяла в сарае молоток и сжала его в руке, выставив вперед гвоздодер. В тот момент я была готова убить любого, кто посмел бы просто подойти ко мне.
Через некоторое время на крыльцо вышел старший брат и окликнул меня по имени. Я не ответила. Было слышно, как он вошел в дом. Через несколько минут он вернулся.
– Иди, не бойся, все нормально.
«Отлично, – подумалось мне, – теперь есть свидетели». Было понятно, что гнев отца уже прошел. Он мог быть доволен: он нанес себе травму, нагнал на меня страху и сломал дверь. Вся семья могла это видеть. Он получил все, что хотел, и на этот вечер представление окончилось.
Мать позвала из церкви священника, чтобы он помог успокоить отца. Мы все знали, что в присутствии пастора он не посмеет ко мне прикоснуться. Остаток ночи отец предавался раскаянию. Но и это доставляло ему неземное удовольствие как решающий момент драмы, поставленной на семейной сцене. Я бросила молоток в сарай и шмыгнула в дом.
Несколько месяцев разбитая дверь оставалась непочиненной. Когда отец наконец заменил дверь, он выбросил старую за дом. Наш двор вообще был настоящим складом сломанных вещей. Мой брат Джим нашел ее за домом и позвал меня во двор, но, когда я спустилась, брата не было.
Я стояла и смотрела на дверь, пока не вернулся Джим, неся с собой кирку и кувалду. Брат предоставил мне право первого удара, а после этого мы с ним вместе разнесли проклятую дверь в мелкие щепки. Я испытывала невероятную радость, разрушая вещь, когда-то вызвавшую у меня тревогу, показавшую мне, что даже в родном доме я не могу чувствовать себя в безопасности. Удары металла по дереву, боль в мышцах – все это наполняло меня ликованием, вызывало упоение силой и властью.
Я не знаю, где был Джим, когда отец кулаком разбивал дверь. Если даже где-то рядом, он не смог бы ничего сделать, чтобы остановить отца. На это я, конечно, не могла рассчитывать. У Джима просто не хватило бы физических сил, и я никогда не винила его за невмешательство. На самом деле я могла защититься куда более эффективно, чем он.
Но я могла положиться на Джима в том, что он разделяет мою устойчивую и глубокую ненависть к отцу, и это была самая сладкая месть. Это обыкновенная детская жестокость: братья и сестры больше любят друг друга, чем родителей, даже если те души в них не чают.
Согласно нашему семейному преданию, я не самая умная из детей, но зато самая цельная, ибо меня не сдерживали эмоциональные и моральные ограничения. При одержимой жажде познания сил и тайных пружин, управляющих миром, я, естественно, была центром всех семейных дел, служила командиром, учитывавшим все ресурсы и принимавшим решения по тактике и стратегии. Я не просто была «миротворцем», как многие другие дети, а распределяла властные полномочия, улаживала споры и служила центром расчетов между враждующими фракциями. Благодаря собственной бесстрастности я стала нейтральной (и богатой) Швейцарией.
Мои братья, сестры и я были замкнутым и тесно спаянным сообществом – не потому, что очень любили друг друга, а в силу общего стремления удержать групповой успех. По молчаливому соглашению мы признали, что коллективное выживание превыше всего остального; правда, для меня главным было обеспечение моего личного выживания. Швейцария – остается самым могущественным банкирским домом отнюдь не для блага всей Европы, а только для своего собственного. Я без колебаний пожертвовала бы любым членом семьи в своекорыстных интересах, если бы не факт, что их присутствие в моей жизни – в разной, конечно, степени – являлся залогом моего счастья. Это стало особенно ясно, когда мы с Джимом крушили ненавистную дверь, а может, и еще раньше. Мы были как прутики: по отдельности нас было легко сломать, но, связанные в пучок, мы становились несокрушимы. Неправда, что я любила их. Нет, мне нравилось, что они рядом.
В какой-то степени моя семья могла казаться стороннему наблюдателю идеальной американской семьей – отряд детишек со свеженькими (но пустыми) мордашками, которых едва ли интересует что-либо за пределами их мирка. Мы рассматривали друг друга и родителей как неизменный факт жизни. Мы играли и читали книжки, бегали по двору, строили из песка дома, ломали вещи, совершали экспедиции в лес и всегда возвращались целыми и невредимыми.
Мы копили свои травмы, и хотя мои братья и сестры реагировали каждый по-своему, все обладали одним и тем же прочным стержнем вроде того, который позволил нашим прадедушкам и прабабушкам пережить Великую депрессию. Самая крутая из нас – моя сестра Кэтлин. Ее муж думает, что она еще больший социопат, чем я, и я понимаю, что он имеет в виду. Она очень холодна и расчетлива. Дети ее боятся, и это не патологический, а вполне здоровый страх. Они не имеют права на ошибку и знают об этом. Первый ее ребенок родился немногим больше, чем через год после замужества. До брака она ни за что не хотела иметь детей, но, родив первого, решила создать совершенную генетическую амальгаму, воспользовавшись наследственностью своей и мужа. После того как ребенок родился, сестра стала воспитывать его по-военному, как рекомендовалось в книжках, которые она читала, будучи беременной. Создавалось впечатление, будто она хочет переделать всю жизнь – свою и будущего ребенка, заменив семью, в которой выросла, другой, которую хотела создать по более удачным лекалам.
Кэтлин была обижена на родителей: они не дали ей того, чего она, по ее мнению, заслуживала. Родители никогда не посещали ее танцевальные занятия, никогда не принимали участия в школьных спектаклях, в которых выступала она. Мне потребовалось довольно много времени, чтобы понять, что эти вещи служили Кэтлин мерилом ее значимости для мира, а неспособность родителей это оценить связалась в ее сознании с ее никчемностью и ненужностью как личности. Руководствуясь этим мерилом, она создала для себя нерушимый стандарт – застывшую идею того, что есть добро, а что зло, что состоятельно, а что нет, что нравственно, а что безнравственно. На самом деле Кэтлин возвела свой императив в нравственный.
Именно в этом пункте мы с ней и разошлись. Она вложила всю силу своего влияния, всю свою способность к манипуляциям в то, что считала добром и справедливостью, – в противоположность мне, вложившей те же способности в то, что в каждый момент дает мне наибольшее благо. Я начинала преследовать людей, вызывавших у меня интерес, а она преследовала только злодеев, чтобы поразить их во имя торжества добра (естественно, в ее лице). Я стала воплощением языческого бога, а она – карающего ангела. Своим обоюдоострым мечом (на мой взгляд, со слишком большим рвением) она всегда готова защищать правое дело, поражая любые авторитеты, если им случалось злоупотребить властью. Мне страшно нравилась эта черта. Иногда мне казалось, что мы с ней составляем непобедимую команду, попеременно вызывавшую страх и восхищение в сердцах сверстников. Кэтлин легко возмущалась и всегда охотно участвовала в моих «делах» – собственно, ее участие и придавало моим проделкам вид настоящих дел, как однажды, когда в школе ее назначили произносить речь, а я убедила ее выступить с обвинениями в адрес администрации, «плохо обращавшейся» с учениками. К тому времени, когда наша младшая сестренка Сьюзи пошла в школу, там удержались очень немногие учителя, не скошенные нашими яростными нападками: Кэтлин критиковала их, стремясь исправить недостатки государственной школы, а я – желая победить буквально любой ценой, лишь бы упиться властью.
С Джимом совеем другая история. Он всегда был соучастником моих преступлений. Он был старше, но, когда мы подросли, меня всегда принимали за его старшую сестру. С ним было очень приятно. Милый Джим, им так легко манипулировать. Подчас мне это вообще ничего не стоило. Его обязанностью, по умолчанию, было давать мне то, в чем я в данный момент нуждалась. Он исполнял эту обязанность, и мы с ним оставались наилучшими друзьями. Но дружба с Джимом имела и неприятную оборотную сторону. Я привыкла иметь дело с вещами не слишком долговечными. Мои родители были людьми непредсказуемыми, и поэтому я привыкла во всем полагаться только на себя. Когда домашние дела принимали совсем дурной оборот, я находила утешение в том, что думала, будто дома меня ничто не держит – если не считать Джима.
Я часто задумывалась, какой бы была моя жизнь, не будь Джима. Мне неприятна мысль, что если его не будет, то пропадет многое из того, что у нас есть, и я всячески напрягала аналитический ум, чтобы избежать этого. Мы часто обсуждали, как будем жить вместе, когда вырастем, и как прекрасны наши перспективы. Мы планировали, где будем жить, как станем зарабатывать, чем заниматься, чем заполнять досуг. Мы мечтали, что станем владельцами магазина игрушечных железных дорог. Мы будем строить игрушечные города, мимо которых будут ездить наши игрушечные поезда – красные, желтые и синие вагоны, беспечно носящиеся по петлям игрушечных рельс. Потом начали мечтать, что станем музыкантами, не уточняя, в каком жанре будем выступать.
Джим – единственная опора в моей детской жизни. Я всегда могла рассчитывать, что он сделает все, что мне надо, и не жалея сил. В отношении Джима я вела себя как законченная эгоистка. Я брала у него деньги на игры, в которые он хотел играть сам. Иногда он упрямился, но в конце концов уступал. Я каждый раз на это рассчитывала, потому что он всегда хотел играть со мной и не возражал, что я бессовестно его эксплуатирую, – он был так ко мне привязан, что не делал из этого проблемы. Он все время соглашался со мной, что бы я ни говорила. Никогда не защищался и не оправдывался. Я просила его о разных вещах, твердо зная, что он уступит и выполнит мою просьбу.
Он так боялся меня расстроить, что я никогда не задумывалась, а не могут ли некоторые мои поступки задеть его чувства или обидеть его. Я была счастлива, потому что могла делать с ним все, что вздумается. Я была рада иметь «пристяжную», которая всегда вывезет, если ситуация примет плохой оборот. Иногда, правда, от Джима не было никакого толка. Он был мягкосердечным, чувствительным, пассивным, но мои враги были его врагами, и он всегда выступал против них.