Текст книги "Молоко с кровью"
Автор книги: Люко Дашвар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Ма-а-а-ма! – испугалась. На пол опустилась. – Ну, все! Помру!
Не померла. Пока быстроногая Маринка вихрем слетала к Нине Ивановне в школу, потом в фельдшерско-акушерский пункт за медсестрой Натальей и в контору, потому что председателю колхоза абсолютно все нужно знать, Татьянка уже смирилась с обстоятельствами, лежала на полу за библиотечной стойкой и пыталась дышать так, как рекомендуют в умных книгах. Нина Ивановна и медсестра Наталья подоспели как раз к тому моменту, когда Татьянка натужилась и без промедлений и боли за несколько минут родила крикливую девочку.
– Ой! Побегу председателю скажу, что девочка! – обрадовалась школьница Маринка.
– А Степа… Степа уже знает? – спросила Татьянка.
Она еще лежала на полу, встать опасалась, хотя – смогла бы. Медсестра завернула рыжую малышку в простыню, дала Татьянке в руки. Татьянка улыбнулась и во второй раз за всю жизнь стала такой красивой, что не заметить этого было просто невозможно.
– Степа? Какой Степа? А-а! Немец! Ой! О нем я забыла, – призналась Маринка.
– Так бегом! – прикрикнула Нина Ивановна, и девчушка помчалась.
Степка как раз сидел в тракторе, смотрел в весеннюю степь, курил, как зараза, и думал, что нужно было в свое время ехать на учебу, потому что все равно Маруся стала недосягаемой, как звезда в небе, а на учебе, может быть, хоть бы как-то забыл о ней. Вытащил из кармана конфету, посмотрел, вздохнул и спрятал…
– Дядя Степан! – заорала за его спиной Маринка.
Оглянулся.
– Ты или сдурела? Какой я тебе дядя? Мне еще и тридцать не стукнуло.
– А как же мне вас звать? – растерялась Маринка.
– Степаном зови, – ответил. – А что нужно?
– Ничего. У вас дочка родилась. В библиотеке! – рассмеялась. – Верно, страх какой умной будет!
И побежала. Немец спрыгнул с трактора, окликнул девочку.
– Стой! – забормотал. – «Страх», «страх»… То-то и оно.
Маринка оглянулась.
– Вам чего еще?
– Иди сюда. Спрошу кое-что по секрету.
Подошла. Немец покраснел и тихо спросил Маринку:
– А ты ее видела?
– Кого? – не поняла Маринка.
– Ну… Девочку… Которая родилась.
Маринка весело закивала: а как же!
Немец покраснел еще сильнее и еще тише спросил:
– А нос у нее… С горбинкой или…
– Да нет! Маленький симпатичный носик. Ей-богу! Не вру!
– Вот это дело! – повеселел немец и побежал к библиотеке.
Лешка так гордился рождением сына, что настороженное Марусино настроение списывал на тяжкие муки, что выпали ей во время родов.
– Лежи, лежи, не вставай, – вился вьюном. – Сейчас баб кликну, пусть с внучком играют, а ты сил набирайся…
– Для чего? – спрашивала Маруся.
– Для жизни.
– А-а-а-а, ну разве что, – соглашалась, но день ото дня становилась все печальней.
Казалось, ничего, кроме сыночка, ее не радует. Лешка новую венгерскую стенку припер, диван с креслами, а она лишь пожала плечами, мол, и что, – и снова к малышу.
– Как же назвать тебя, сыночек, чтоб не накаркать, – мучилась, потому что уже и месяц прошел, как малыш плачет, а они с мужем никак ему имя не придумают.
– Маруся, с каких пор ты такой суеверной стала? – удивлялся Лешка и все предлагал: – Иван, Славка или этот, слышь, Карл. А что? Гордое имя. Король был такой – Карл. И Маркс тоже Карл.
– А я б назвала Жоффреем.
– Как? – Лешка едва на ногах устоял. – Маруся, остынь, любонька. В Ракитном такое имя, верно, и не выговорят, языки сломают. Как сказала?
– Жоффрей… Чтобы девки его любили. И чтобы он любил до потери памяти.
– Тю ты! Будто в жизни важнее дел нет.
– А что, есть? – На мужа сурово глянула.
– Конечно, – не расслышал угрозы. – Работу перспективную найти, денег насобирать, в новую хату накупить всего полно, чтобы перед людьми не стыдно было.
– А любовь, выходит, для тебя после того барахла?
– А что любовь… Ну, год-два, а потом люди привыкают друг к другу, горе да беда их воедино слепят – не разорвать, вот так и идут по жизни до смерти.
– Так наш год уже закончился? – Лешку очами прожгла, он и спохватился.
– Я не про нас, Маруся! Я тебя всю жизнь любить буду. Ни у кого нет такой королевы.
– Конечно! – согласилась. – И жена у тебя – самая красивая, и вот стенка венгерская, и кресла. Все у тебя самое лучшее!
– И разве плохо? – не понял.
– Да нет, не плохо, – сказала. – Вот только боюсь, чтобы ты меня в темноте с венгерской стенкой не перепутал. Или с креслами.
– Странная ты стала, Маруся, – обиделся Лешка. – Я ж для тебя стараюсь, для сыночка… Как же нам его назвать?
– Жоффреем назову! – объявила. – Хоть бейся головой об стенку… новую венгерскую.
Лешка биться об стенку не стал, но дня два все уговаривал Марусю найти хоть какое-нибудь имя, созвучное с этим Жоффреем.
– Жорка! – уговаривал. – Ну отлично же! Жора… Можно Юрием звать, а можно Георгием.
На третий день Маруся согласилась на Юрия. Как раз выходной был. Лешка спозаранку в контору смотался, на мехдворе все проверил и быстрей домой – никак на сыночка насмотреться не может. Лешка – во двор, Маруся – со двора. Разоделась, как на праздник, на шею красное намысто коралловое повесила, сыночка в одеялко завернула и на руках несет, а в доме ж колясочка стоит без дела.
– И куда это ты, жена? – удивился Лешка.
– К матери схожу, – Маруся ему.
– Пусть сама придет. Заодно и на внучка глянет.
– Нет, Леша. Сама пойду.
– Так и я с тобой.
– Нет, – повторяет. – Сама хочу.
– И… почему? – не сдержал обиды.
– Разговор у меня к маме. Хочу расспросить… Сон мне приснился.
– Когда?
– Давно, еще до Юрочкиного рождения.
– И что?
– Долгий разговор. Потом расскажу.
– А намысто проклятое зачем надела?
Маруся как услышала – аж вздрогнула.
– Проклятое? Это ж почему оно проклятое? Вот послушала тебя, почти год не носила… И что? Счастье через край полилось? Чуть не усохла! Холодная стала и прозрачная, как тот хрусталь, чтоб он раскололся! – заговорила тихо, грозно.
– И в чем я перед тобой виноват?
– Да во всем! Просила ж тебя, чтобы девочка была… И венчаться… А ты со своей партией носишься, как дурень с писаной торбой, чтоб ей пусто было! Ну, ничего, ничего… Юрочка мне еще до своего рождения дорожку указал. Вот и пойду по ней.
– Какую дорожку? Маруся, ты о чем?
Усмехнулась, как полоумная, малыша к груди прижала, целует.
– Сон был…
Маруся пошла к центру Ракитного степью. Лешка смотрел ей вслед – ишь, как спину выгнула, подбородок вверх, грудь вперед. Плохие и хорошие мысли рвали душу пополам: вот посмотреть с одной стороны – разве есть лучше, чем Маруся, а с другой – нет покоя с ней рядом, совсем нет, напряжение необъяснимое и ощутимое почти физически – постоянно.
– Да что это я? – отмахнулся. – Все нормально.
Маруся словно услыхала. Остановилась возле крайнего на новой улице дома, мужу махнула, крикнула так, что все соседи на своих дворах шеи вывернули.
– Слышишь? Если вечером не приду, значит, у матери осталась.
– А я? – разозлился Лешка.
– Кресла охраняй, – рассмеялась и пошла в степь.
Для виду, чтобы соседи не начали ему кости перемывать, Лешка демонстративно-весело кивнул жене в ответ и пошел в новый дом. На новую мебель глянул, полез в холодильник – пол-литра на стол выставил, сала отрезал, сам себе налил. Пил молча. До позднего вечера. Одну бутылку прикончил, за вторую взялся. Когда в открытое окно заглянула луна, едва смог встать на ноги, включил свет, потому что только теперь и заметил, что сидит в темноте, оглянулся – один. Еще налил.
– За твое, Маруся, здоровье!
Упал и заснул около новой венгерской стенки.
В тот вечер Маруся долго не могла сыночка угомонить – все плакало дитя. Маруся качала его на руках, ходила по комнате и знай смотрела в открытое окно, словно далекие воспоминания возвращали ей силы и желание снова и снова укачивать сына без усталости и нареканий. Когда наконец Юрчик заснул, Маруся подсела к матери, которая штопала старые чулки, обняла.
– Мама, расскажи, откуда у тебя намысто коралловое?
– От бабы Параски, – не удивилась вопросу Орыся.
– Слыхала, что была такая. Только ты о ней ничего не рассказывала.
– Да все как-то времени не хватало, – пожала плечами, словно извиняясь, Орыся.
– Теперь расскажи, – попросила Маруся. – А у нее откуда кораллы?
– Говорила, от матери. Когда та умирала, отдала их бабе Параске. А моя мама, как в город ехала в двадцать третьем, так намысто не взяла – боялась, что украдут. Баба потом все горевала – мол, взяла бы дочка намысто, может, живой бы осталась.
– А что с мамой твоей случилось? Ты ж говорила, от дизентерии умерла, когда тебе пятнадцать было?
– Арестовали их перед самой войной – и маму, и папу… Расстреляли как врагов народа. Добрые люди меня спрятали, потом в Ракитное к бабе Параске переправили. Такая вот горькая история.
– Страшно… Страшно как, – прошептала Маруся. – Почему ж это я дожила почти до тридцати лет и никогда про своих бабушек не спрашивала?
Орыся печально усмехнулась, чулки и иголку с ниткой отложила.
– Надеюсь, хоть тебе кораллы помогли. Баба Параска очень на них надеялась. Перед войной уже совсем слаба стала, рукой меня к себе поманит, усадит на кровать и начнет: «Ты ж смотри, Орыська! Кораллы береги, как счастье берегут, не отдавай никому. Дочка вырастет – только ей передай». Померла, а тут война. Я к партизанам сбежала, а там отец твой, Айдар. Не знаю, поверишь ли, но пока намысто не надела, словно и не замечал меня, а как на шею повесила… Ох и любовь была! На всю жизнь любовь.
– А баба Параска… У нее была любовь? Или нет? Говоришь, в одиночестве прозябала…
– Была любовь… Убили ее мужа еще в Гражданскую. Говорила, вот берегу намысто и передаю от матери к дочке, потому что если нитка не порвется, то я своего милого и на небе встречу, а если порвется – пропала я навеки.
– Так и сказала? – едва слышно прошептала Маруся и вспомнила, как старая баба в ее сне все искала своего любимого.
– Так и сказала… А я однажды, уже после войны, в доме хлопотала, намыстом за крюк на стене зацепилась… Нитка – тресь! – закачала головой горестно. – Ох и ревела я тогда! Как корова. Думала, баба Параска меня с небес проклянет. Вдвоем с Айдаром бусинки искали. Почти все нашли, а одну…
– Я помню! – вскочила Маруся. – Курица! Пеструшка! – Матери в очи глянула. – Мама! И зачем ты мне намысто отдала? Я ж маленькой была.
– А я себе, дочка, так рассудила: отец твой умер от ран, нитку я порвала, бабе Параске встречу с мужем на небе испортила… Ну, думаю, пусть уже Марусе будет, а я как-нибудь и так…
Маруся обвела взглядом комнатку, и она вдруг стала необъятной, как белый свет. Зачарованно улыбнулась:
– Мама… Ты веришь, что намысто счастье дарит? Это же страшно! Так страшно, мама! А если беда… Если потеряется или украдут злые люди, или еще какое горе? Это ж страшно, мама!
– А тебя, Маруся, намысто горем не ударит…
– Почему?
– Закончилась на тебе его сила.
– Отчего же?! – испугалась еще больше.
– А баба Параска говорила – «от матери к дочке», и до тебя все женщины в нашем роду девочек рожали. А ты… – улыбнулась, к дивану наклонилась, где малыш носиком сопел. – Внучок… Мальчик наш родненький. Юрчик, красота моя ненаглядная.
– Значит, для моей судьбы все равно – есть намысто или нет?
– Пусть бы так было… Потому что кораллы эти – прихоть большая. Ничего, кроме любви, к сердцу не допустят. – На дочку подозрительно глянула. – А чего это ты завела беседу про кораллы? Домой не идешь? И муж тебя не забирает?
– С тобой побыть захотелось. А он – там, в новом доме.
– Или поссорились?
– Да нет. Все в порядке.
Маруся пошла к открытому окну, прислонилась к оконной раме, засмотрелась на раскидистый сиреневый куст у забора.
– Мама… Мне сон снился…
– Что, дочка? – насторожилась Орыся. – Говори…
Маруся открыла было рот, да вдруг заметила, как в ночной тьме загорелось окно в Барбуляковой хате.
– Говорят, Татьянка Степкина родила…
– Девочка… – ответила Орыся. – Да такая хорошенькая. Как солнышко. Рыжая, носик пимпочкой…
– Не горбатый?
– Да нет. Говорю ж, хорошенькая девчушка.
– И что… – пристальнее всмотрелась в ночь. – Хорошо живут?
– Да живут, чего б им не жить. Днем – не разгинаются, ночью Степка за село к ставкам бегает. Татьянка говорила – хоть бы головастика принес. Только зря время тратит. – Орыся встала из-за стола, сложила недоштопанные чулки в круглую плетеную корзинку. – Давай спать, дочка, потому что если Юрчик проснется среди ночи, вот тебе и весь отдых будет.
Маруся в последний раз глянула на темную улицу – свет в Барбуляковой хате вспыхнул и погас. Резко закрыла окно. Глянула на Юрчика и подошла к двери маленькой комнатки, где уже укладывалась спать Орыся.
– А где это ты Барбулякову малявку разглядывала, что такой хорошенькой она тебе показалась?
– В сельпо, – ответила Орыся.
Марусина мама и Барбулякова жена встретились в сельпо неделей раньше. У Орыси соль в доме закончилась. Посчитала копейки и пошла в хоть и аккуратненький, но совсем небогатый на товар ракитнянский магазин. Около продавщицы Галины стояла Татьянка с младенцем на руках.
– Ну дай хоть взглянуть! – уговаривала продавщица библиотекаршу.
– А вдруг у вас, теть Галя, глаз недобрый.
– Что?! У меня глаз недобрый?! – оторопела продавщица. – Да как у тебя язык повернулся такое ляпнуть? Как, значит, костюм твоему немцу из-под прилавка для свадьбы добыла, так все в порядке, а как на дитя посмотреть, так уже и глаз недобрый.
– Ну, ладно, ладно! Чего вы раскричались? Еще ребенка испугаете! – цыкнула на продавщицу Татьянка и с неимоверной гордостью осторожно откинула край одеяльца, в которое была укутана ее дочка. – Смотрите уж!
Орыся и сама заглянула.
– Ох и хорошенькая! – закачала головой.
– Ладненькая! – согласилась продавщица. – И нос, уж извини, Татьянка, не такой, как у тебя.
Татьянка Орысю заметила.
– Добрый день, теть Орыся.
– Хорошенькую… хорошенькую девочку родила. – Орыся знай усмехается. – Знала бы, что встречу, хоть бы гостинчик какой с собой прихватила.
– Зачем? – удивилась библиотекарша. – У нас всего полно. Степа мой как сумасшедший работает, только бы у нашей Ларочки все было.
– Ларочкой назвали? – спросила Орыся.
– Ларисой, – Татьянка ей гордо.
– И имя хорошее. – Орыся по карманам шарит. – Какая досада… Хоть бы какой-нибудь гостинчик для ребенка… – В кармане что-то отыскала, достала и Татьянке протягивает. – А вот… Конфетка. Возьми! Возьми, Татьянка. Говорят, нельзя малому, впервые его увидев, ничего не дать. Плохая примета.
Татьянка одной рукой прижимала к себе доченьку, другой взяла из рук Орыси конфету и вдруг покраснела до корней волос. Орыся и продавщица Галина того и не заметили. Орыся соли взяла, продавщица на нее ворчала:
– И что это ты, Орыся, за такую новую примету придумала – чтобы все ребенку что-то несли, словно новый Иисус Христос родился. И я тоже ей должна что-то дать? А если у меня нет ничего?
– Галя, у тебя за спиной на прилавке полно коробок и пакетов, – отмахнулась Орыся. – Все равно воруешь…
– Что?!
И сцепились бы, да Татьянка глазами сумасшедшими на дочку показала – мол, молчите, тетки, потому что если вы мне дочку разбудите, то я вам тут настоящую бучу подниму! И к Орысе обернулась:
– И откуда у вас, тетя Орыся, тот «Кара-кум» нескончаемый. В сельпо его никогда нет. А еще, помню, зимой, когда я беременной была, так вы тоже мне «Кара-кум» ткнули…
Орыся улыбнулась смущенно, словно извиняясь, что ни у кого нет «Кара-кума», а у нее – завелся. Рукой махнула – мол, да какая разница. И пошла из сельпо на улицу. Татьянка за ней.
– Ну, скажите, тетя Орыся! Что это вы из конфеты секрет сделали!
– Да нет никакого секрета, Татьянка. И сама не знаю, откуда берутся… Может, дети шалят. Все время кто-то Марусе на окно конфеты кладет, а она у меня к сладостям – не очень. В коробку сложила, а я вот понемногу беру… – остановилась. На белую, как те пеленки, библиотекаршу глянула с тревогой. – Что с тобой, Татьянка? Отчего расстроилась?
Библиотекарша дернулась было к Орысе, чтоб «Кара-кум» ей в лицо швырнуть… «Э, нет, – опомнилась. – При чем тут тетка? Я этот «Кара-кум» мужу покажу… Пусть скажет… Пусть скажет мне, как тот…» Едва слезами не умылась.
– Да что с тобой, дочка? – заволновалась Орыся. – Дай помогу дитя донести, а то побелела. Еще упустишь.
– Спасибо, тетя Орыся. Голова закружилась. Уже… Уже прошло. – И бегом по улице.
В Барбулякову хату прибежала, маленькую Ларку в люльку уложила и благодарила ее, потому что дитя спало сладко и дало мамке возможность перерыть весь дом вверх дном.
Татьянка трудилась с такой энергией, что молоко из грудей по животу потекло. На все полочки заглянула, всю мужнину одежду прощупала, старые альбомы с фотографиями да книги перетрясла, и – под диван, и – в сервант, и – в сарае, и даже по кухонным полочкам между посудой. Нет компромата! Ни конфет, ни… Татьянка устала, на табуретку в кухне опустилась. «Что я ищу? – задумалась. – „Кара-кум”»? И так знаю, что он все время его в кармане носит. Неужели к Маруське бегает?»
– Да нет! – вслух. – Где та звезда, а где мы со Степкой!
А душа щемит. Уже и ребенок проснулся, уже и покормила Татьянка дочку, все вещи по местам разложила, дитя на руки взяла, носит, а глаз все что-то по дому ищет. На постель натолкнулась. Села и разревелась – э, нет, не в конфете дело, муж всему виной, потому что как в первую брачную ночь напились, как зюзи, и спарились без памяти, как собаки, с тех пор – ни разу. То, видишь ли, он устал, то Татьянка забеременела и сама береглась, потом бабы немцу нашептали на улице, что если женщина молоком кормит, то нельзя ее касаться. А Татьянкина мама дочке говорила: все это суеверия и темнота беспросветная, потому что сама Татьянку до двух лет к сиське прикладывала, а за это время успела еще забеременеть и родить мальчика, хоть тот и до годика не дожил.
– И на ставки те без передыха бегает, как ненормальный, – прошептала библиотекарша горько.
С пристрастием Барбуляка еженощно ходить на ставок за рыбой Татьянка пробовала бороться с первого дня семейной жизни.
– Рыба… Рыба где? – спрашивала, когда часа в два ночи Степка возвращался домой хмурым и беспомощным.
– В ставке, – словно плевался. Ноги в тазике помоет, на постель упадет.
– Степочка… А я сорочку новую купила… Пусть, думаю, муженек на мне ее разорвет! – Татьянка под Степкин бок подкатится, прижмется, искоса на мужа глазками стрельнет.
– Устал я, – знай свое гнет. И через минуту храпит уже.
У Татьянки тогда даже горбатый нос краснел от обиды, но сообразила: нельзя на второй день после свадьбы на мужа жаловаться, лучше дать ему время, пусть привыкнет к семейной жизни, полюбит вкусный ужин, горячую воду в тазу, тепло в доме, постель белоснежную, а потом уже и она свои права качать будет. Но немец никак не привыкал, знай ходил каждую ночь на ставки, возвращался хмурым, из глаз – беда. Где уж тут к нему с новой сорочкой подступаться?
Библиотекарша сердцем чуяла – что-то не то с мужем, и ничего с этой болью сердечной поделать не могла.
– Пойду с ним на ставок! – решила, дитя на руки – и к Нине Ивановне: – Мама, присмотри за Ларочкой.
Нина Ивановна – с радостью, потому что когда внучка в доме, так хоть «Добрый вечер», хоть без него, а Тарас Петрович на горилку и не взглянет. Только не для того дочка ребеночка родила, чтобы с его помощью Нина Ивановна своего Тараса пить отучала. Татьянкина мать вспомнила о педагогическом образовании и строго спросила:
– Как это? Малышке еще и двух месяцев нет, а ты уже куда-то намылилась? Когда ты такой была, я тебя и на минуту не оставляла.
– На пару часов всего! Я ж не на всю жизнь тебе свою кроху отдаю! – отчаянно, потому что некуда больше библиотекарше за помощью бежать, да и не доверит никому, кроме матери, свое дитя.
Нина Ивановна на время забыла о педагогическом образовании и протянула к внучке руки.
– А иди к бабе, мое солнышко! Баба тебе сейчас сказочку расскажет…
– Мама! Какая сказочка?! – махнула рукой, мол, делайте уже, что хотите, и побежала.
Вовремя успела. Неутомимое солнце как раз покрасило красным край неба и покатилось работать на другие земли. На Ракитное опустилась ночь. Огонь в хатах задувает, курам спать велит, листвой в кронах деревьев шелестит, словно по ракитнянским вишням-черешням быстрые мыши шмыгают. Пыль на улицах – и та спать улеглась. Тихо. Татьянка добежала до своей хаты, глянула на Орысину – вроде тихо, лампы не светят, по двору никто не толчется.
«Так Маруська ж на новую улицу съехала», – вспомнила и все равно не успокоилась. В дом вскочила, на стул около дивана глянула – не возвращался еще муж с работы, потому что привычку завел, из тракторной бригады вернувшись, робу на стул бросить и обязательно в чистое переодеться.
«Не возвращался еще!» – подумала уже радостно. Крутанулась – губы красной помадой накрасила, платье бы красивое надеть или еще чего-нибудь… И вспомнила про намысто красное коралловое, которое Маруся ей на свадьбу подарила. Отчего-то не любил Степа, когда библиотекарша к тому намысту тянулась, а ведь оно, если приглядеться внимательно, совсем на Марусино не похоже, – и кораллы помельче, и бусинки неровные, такой формы неуверенной, словно недообработанные.
– Надену! – решила. Только кораллы на шею повесила – и немец домой.
Устал вусмерть. Кто бы и хотел его уколоть, что день зазря прошел, так и тот бы не посмел – лицо в мазуте, глаза сна просят, руки дрожат – так около тех тракторов натрудился. На жену глянул.
– А что это ты, Татьяна, вырядилась?
– Да ничего! Тебя встречаю, родненький, – так ласково, аж само в уши льется.
Оглянулся немец – не хватает чего-то.
– А… ребенок где? – понял, что не слышит ни плача детского, ни сопенья сладкого.
– У мамы оставила. Очень уж просилась с внучкой побыть.
– Пусть бы сама и пришла, – удивился и говорит: – Давай скорее ужин, потому что еще минута – и ложку до рта не донесу.
За миг управилась – на стол скатерть, на скатерть тарелки – гречка с котлетами, огурчики с помидорчиками, чеснока зубчик, потому что любит…
Степка гречку в ложку набрал, до рта донес и замер.
– А зачем ты намысто натянула? – наконец заметил на жениной шее мелкие кораллы.
– Чтоб тебе нравиться, – отвечает осторожно. А вдруг лупанет той ложкой по тарелке, подскочит – и из хаты. Татьянка не догонит, и не потому, что бегать разучилась, нет, просто ей тогда – в другую сторону, к маме за дочкой.
– Сними. И так нравишься, – промолвил немец устало, кашу быстро съел, огурцом хрустнул, и показалось жене, от усталости упадет сей же миг без задних ног и уснет.
Немец тяжело поднялся, очки на носу поправил, рыжий чуб ладонью примял.
– Пойду…
– Куда?
– На ставки… Да ты не тревожься, быстро вернусь.
– Степочка, ты ж на себя посмотри – устал, аж дух из тебя выходит. Ложись уже, родненький. Отдохни… Завтра вставать ни свет ни заря, – уговаривает, а сама уже и посуду со стола прибрала, скатерть сложила.
– Належусь еще… – И из хаты.
Татьянка за ним. Под руку взяла и чешет вместе с немцем к калитке.
– С тобой пойду.
У немца чуть «Пегас» изо рта не выпал.
– Какого черта?
– Вот ты не понимаешь, – так же ласково. – Мама говорит – а ей «Заслуженного учителя» дали, – что у мужа и жены должны быть общие интересы. Тогда и семья крепкой будет.
На улицу вышли. Немец тоскливым взглядом улицу вымел – хоть бы где огонек.
– Что ж твоя мама с отцом на пару каждый день к хряку в загончик на экскурсию не бегает? – говорит.
– Не трогай моих родителей, – едва не сорвалась Татьянка, но сдержалась, дальше ведет: – А я вот подумала – муж родной рыбалку любит, а я, как курица, в хате вожусь, вместо того чтобы с ним вместе… укреплять… семью.
– Так уже б и ребенка с собой тянула! – раздраженные нотки послышались Татьянке в мужнином голосе.
– А я, Степочка, полчасика только с тобой у ставка посижу, к плечу твоему прильну, как рыбка… И за Ларочкой к маме побегу. Ты со ставка домой вернешься, а мы уже тебя ждем. И я, и Ларочка…
Немец смущенно высвободил руку, в которую намертво вцепилась библиотекарша, наконец закурил «Пегас» и ответил:
– Не нужна ты мне на ставке. За дочкой иди. Дома встретимся.
Степка пошел тихой ракитнянской улицей. Впереди – Орысина хата под большим кустом сиреневым, дальше до конца улицы и в степь – ставки.
Библиотекарша плелась за мужем, утирала слезу и бросала ему в спину:
– А ловить на что будешь? Где твои удочки?
– На ставке припрятаны, – отвечал, не оборачиваясь.
– Увидеть хочу. За тобой пойду!
Остановился, к Татьянке обернулся.
– Иди лучше домой, баба, потому что я хоть и терпеливый, но могу и между глаз врезать.
Снова пошел. Она не отстает. Немец мимо Орысиной хаты прошел, на закрытое оконце печально глянул. Остановился. Татьянку за руку схватил, на середину улицы поволок, в степь лицом поставил.
– Там ставки! – указывает, словно Татьянка не из Ракитного вовсе, а с Марса в село упала. – Иди и ищи, если тебе моча в голову стукнула.
Развернулся – и ходу в другую сторону.
– А ты куда? – совсем растерялась библиотекарша.
– Дитя домой принесу, потому что из тебя мать, вижу, как из говна пуля!
Так Татьянкины эксперименты ничем и закончились. Степка Ларочку домой принес, в люльку уложил, отчего-то полночи просидел около доченьки, смотрел в ясное личико и все сдвигал брови, аж складка на переносице осталась.
«Что его грызет? – Татьянка делала вид, что спит, исподтишка наблюдала за мужем с кровати и отгоняла от себя страшные мысли как абсолютно невозможные. – Где та звезда румынская, а где мой немец», – все успокаивала себя.
Маруся за месяц хлопот в новом доме совсем осунулась, пока невиданная, непреодолимая сила не схватила ее за шиворот и не потянула к старой хате под сиреневым кустом. После того ночного разговора с матерью Маруся в новый дом с газом вернулась, но с тех пор чуть ли не каждый день находила причину, чтобы к матери сбегать. Сыночка на кожаный диван уложит, у окна станет, коралловое намысто на высокой груди перебирает, знай усмехается – и нет ей беды, все вокруг добром к ней дышит, маленькая комнатушка стены раздвигает, словно весь белый свет вместить хочет.
Немец изменения в хате под сиренью сразу заметил. Настороженным стал, идет вдоль улицы и все поглядывает на Марусино подворье – есть ли она там?
С их последней встречи больше года прошло. Как прошептал ей тогда возле лавки «Прощай, Маруся», так и уверился, что больше никогда ее не увидит, а она и помогла – на новую улицу переехала.
С мыслями посложнее было. Как ни старался немец отогнать воспоминания о Марусе, как ни дорисовывал на ее мысленном портрете усы или, например, бороду или лишних килограммов десять, Маруся и тут насмехалась. Легко дернет плечиком, всю ту глупость сбросит и снова пред Степкины очи – красивая, как мечта. «Ну и живи, Маруся, в моей голове, – подумал. – От этого никому хуже не будет».
С головой разобрался – не знает, что с ногами делать. Как ночь, так и несут к сиреневому кусту. Как бы ни уставал, а пройдет пустой улицей, на Марусино оконце хоть издали взглянет, для виду в ставок плюнет и только потом – домой.
Больше года не виделись… Степка только раз заметил Марусю на пороге старой Орысиной хаты – и словно крылья выросли. И нет немцу сомнений – что это Маруся без мужа в материнской хате делает? А вдруг поссорились или более того – разводятся с Лешкой? А вдруг беда у нее какая? Нет у немца вопросов. Поет душа. Словно и не говорил: «Прощай, Маруся».
Татьянка тоже отметила, что Маруся все чаще появляется на старом подворье. К калитке раз подошла, Марусю кликнула.
– Говорят, муж тебя бросил? – ляпнула.
– Меня?! – Маруся – брови серпом. Расхохоталась библиотекарше в глаза.
– А чего ж тут крутишься? – не сдалась Татьянка.
– Я свою маму не забываю, – ответила. И намысто на груди катает.
У библиотекарши снова подозрения в голове забродили. Смутилась, пошла к своей хате. «Нужно будет за Степкой понаблюдать… Оно хоть и кажется глупым, потому что ему до баб, видно, совсем дела нет, но все же…» – путались мысли. И уж как Татьянка за мужем ни следила, но однажды ночью так около маленькой Ларочки накрутилась, что уснула как мертвая. Степка укачал дочку, оделся и вышмыгнул на улицу.
Маруся в ту ночь в старой хате оказалась, потому что Лешка напился до поросячьего визга. Привык он, видите ли, когда Маруси с маленьким Юрчиком дома нет, горилку пить. В то утро они с женой все спорили, кого лучше завести – корову или маленького поросенка, и вот теперь, вечером, Лешка был уверен, что Маруся рассердится и, как всегда, схватит сына и пойдет к матери. А Маруся дома хозяйничала. Увидела, как муж стенку подпирает, Юрчика подхватила – и со двора.
– Что и требовалось доказать! – рассудительно произнес пьяный Лешка. – Как выпью, так ей в хате места мало.
Орыся уже привыкла к неожиданным дочкиным визитам, взялась укачивать внучка, да так вместе с ним и уснула в маленькой комнатушке. Маруся погладила сыночка по кудрям, поправила подушку под Орысиной головой, на цыпочках – к выходу, дверь прикрыла.
– Как ночь, так девушку звезда согревает, – припомнила из детства далекого. Окно отворила, и – не на улицу, не под куст сиреневый, а лицом – в черное небо с миллиардами звезд, и маленьких да скромных, и больших, ярких да гордых. Смотрит – меркнут звезды. Одна звезда на все небо сияет. Да так ясно, что других уже и не нужно.
– Здравствуй, Маруся… – слышит под окном тихий голос.
Не удивилась. Только печаль спрятала и усмехнулась немцу.
– А отчего это ты, Степа, по ночи бродишь?
Смутился, конфету на подоконник положил.
– Хорошо… Пойду.
– Погоди! – из окна во двор наклонилась. Вот словно нужно ей рассмотреть Степку – изменился тут без нее или хорошо выглядит.
– Как живешь, Степа? – спрашивает.
– А… день до ночи.
– Выходит, счастливый, – говорит. – Потому что днем все одинаковы – знай возятся, как муравьи, чтобы копейку домой принести. А вот ночи…
– Нет у меня ночей, Маруся, – вздохнул. – Один только страшный бесконечный день.
– Вот оно как…
– Прости… Пойду я… Вот глянул на тебя, уже и рад.
– Если рад, что ж главного мне не говоришь? – спрашивает. Да сурово так спрашивает, словно командир.
– Люблю тебя и до смерти любить буду.
– Смотри мне, – прошептала. – Чтобы любил!
Степке – словно кто пощечин надавал. Горит. Очки поправил, на Марусю глянул – в лунном свете только и видно, что грудь высокую, а на ней – красное намысто коралловое.
Степка заскочил в окно, распрямился в Марусиной комнате. Она раскинула руки и обняла его так крепко, что у немца дыхание перехватило. Припали устами друг к другу, целуют в губы, в щеки.
– А это что еще?! – Маруся шепчет и устами своими соленые слезы по Степкиным щекам собирает.
– Где ж ты так долго… – Он слезы удержать пытается, а они – градом!
– Вот тебе бы все знать, – шепчет. Степку от себя оторвала. – Уходи… Мама стара стала. Спит не спит – не разобрать. Не хочу сердце ей тревожить. Потом, потом… Звать не буду. Сам все поймешь…



























