Текст книги "Эх, Габор, Габор..."
Автор книги: Людвик Ашкенази
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Так она сказала? Наша учительница? Она отвела тебя в сторону?
– Она не отвела меня в сторону, папа! Она сказала это при всём классе, и ты тоже там был.
– Ты ей всё выболтал, негодяй! – с горечью воскликнул большой Габор. – Откуда бы знать ей, что я списываю у тебя, а не ты у меня? Выболтал ты или нет? Я хочу слышать правду, хочу знать, кто такой мой сын. Неужели у меня дома растёт шпион! Что молчишь? Там тебе надо было молчать, а дома изволь говорить. Так и скажи: папа, я – подлец. Я тебе дам подзатыльник, и конец делу.
Тут он увидел в глазах сына вместо зелёных искорок две капли той странной жидкости, которая вымывает горе из души, когда его набирается слишком много.
Скверно стало жить Габору большому. Головка сына под лампой виделась ему теперь совсем иначе. Он смотрел на неё с завистью. Хотелось ударить по столу, или швырнуть стул, или разбить лампу, вырезанную им самим. Но так как был он всё-таки Габор большой и отчасти сознавал это, то и начал сам себя ненавидеть за свою малость. Он страдал.
Было тихо, светло, Габор маленький читал.
– Что ты читаешь? – спросил отец.
– Про горы читаю, – ответил сын.
– Про горы? – ревниво молвил Габор большой. – Что же ты читаешь про горы?
– Как они образовались.
– Откуда у тебя эта книга?
– Из школьной библиотеки эта книга.
– Разве в школе есть библиотека?
– Папа, не мешай мне читать! – взмолился Габор маленький. – Читай тоже.
Ой-ой-ой!
– А как же образовались горы? – спросил через некоторое время отец.
– Земная поверхность всё время меняется, – объявил Габор маленький. – Она и сейчас меняется, папа. Даже под нашим домом.
– Под нашим домом поверхность земли не меняется! – вспылил Габор большой. – Не рассказывай сказки. Или говори честно, или я тебе такую влеплю, что… Давно заслужил! Когда отец спрашивает, сын должен отвечать!
Габор маленький смотрел на него глазами Эржики. Над его головой горела лампочка. За окном шёл дождь, и на душу большого Габора спускалась странная жалость к себе самому. Она падала тихими белыми хлопьями, как снег.
«Ай, – сказал себе Габор большой, – Ай, ведь такой умный ребёнок! Чего тебе от него надо, старый осёл? Бить его хочешь? Себя бей!»
– Спать не идёшь? – спросил он сына.
– Нет, – буркнул тот, не отрываясь от чтения.
Габор большой сел на кровать, придерживаясь за спинку: голова слегка кружилась, так был он подавлен. Он должен был сделать усилие, чтоб не воскликнуть: «Эх, Габор, Габор…»
Взгляд его упал на скрипку.
«О, скрипка! – сказал он себе. – Почему играет цыган? Потому что разговаривать умеет доктор, или нотариус, или – в особенности – учитель. А цыган – играет…»
Тихо приблизился к сыну Габор большой; голова сына торчала в светлом кругу, как упрямый грибок. Представилось тут большому Габору, будто в ушах его сына – серьги, и их золотому мерцанию посвятил он свою песню.
«Габор, Габор, сынок мой милый, взгляни на отца!
Эх, Габор, Габор, милый сын, сердце болит у отца…»
Много, много вложил Габор большой в звуки скрипки – и забытый запах смолы, и омут, и камень над омутом, и дикую розу на подушке сына, горевшего в жару. И сплетение листьев в лесу – оно было так близко к самой жизни и так звучало на тончайшей скрипичной струне… Но что такое струны, мой сын?
– Воловьи жилы… Стоит позади тебя человек, и всё в нём дрожит, и кипит, и бушует – а ты сидишь, обернувшись к нему спиной. Всё читаешь, грибок мой…
Долго, долго играл большой Габор.
«Ой-ой-ой, какой я скрипач…
Габор, Габор, сын милый, оборотись!»
А Габор маленький читал о том, как в одних местах вздулись возвышенности, а в других местах провалилась почва, и стали там низменности. Там, где слои земной коры испытывали на себе боковое давление, они выгнулись и сморщились, кое-где треснули, переломились. Некоторые изломы открыли путь раскалённой материи под корой, и она хлынула на поверхность…
Нет, Габор большой не был великим скрипачом.
– Хватит, папа, – сказал Габор маленький. – Ты ужасно играешь.
– Что ты сказал, сынок? – спросил Габор большой, и голос его сорвался. – Ты что-то сказал?
– Перестань играть, папа!
– Хорошо, я перестану, – сказал отец и положил скрипку в футляр; он закрыл крышку дрожавшими руками, как когда-то закрывал крышку гроба Эржики.
Так у Габора большого родилось отвращение к школе. Всё ему стало противно: коричневые парты, и горошинки на платье Славки Маржинковой, и портрет молодого Максима Горького в шляпе с чёрной лентой, хотя у Горького были такие же усы, как у Габора.
Он не сводил глаз со своих ног, далеко торчащих из-под парты, и тихо, строптиво насвистывал. Скорее для себя, чем для других.
Когда Габор маленький возвращался от доски, увенчанный лаврами, большой Габор кривил язвительно губы. И прищуренным глазом глядел за окно, куда-то вдаль. Одно время он думал, что это даст ему облегчение.
Ой-ой-ой!
– Завтра я в школу не пойду, – сказал он сыну. – Скажи там. Напиши объяснение, я подпишу. Видишь, я чищу картошку. Не могу я чистить картошку и заодно писать объяснение.
– Папа, ты что, урока не выучил? – спросил Габор маленький.
Знакомая зелёная искорка перескочила из глаз сына в глаза отца. И зелень её была ядовитой.
«Сейчас я сниму с него штаны, – сказал себе Габор большой, – сниму штаны и выпорю. Ему будет хуже, зато мне будет лучше. И обоим нам будет лучше».
Но штанов он с сына не снял и в школу пошёл.
Проблему обоих Габоров Славка Маржинкова называла конфликтом роста. Она тщательно проштудировала несколько учебников психологии, отчеркнув красным карандашом кое-какие абзацы; прочитав же «Введение в психоанализ», установила, что и на сей раз комплекс Эдипа ничего не объясняет, и с румянцем на обеих щеках отложила Фрейда, ничего в нём не подчеркнув.
На другой день она украдкой рассматривала мужественное лицо Габора большого. Вылитый Георгий Дамянов! Возможно ли, чтоб два человека были так похожи друг на друга? Но Георгий давно вернулся в свою Варну, и проверить сходство было нельзя.
Когда Габор большой смотрел на неё, по спине её пробегал лёгкий морозец.
Собственно, я его ненавижу, – говорила она себе, – и это нехорошо с моей стороны. За что я его ненавижу? За то, что боюсь. Но почему я его боюсь?
Я не имею права припутывать сюда своё личное отношение. Я немножко побаиваюсь их всех, кроме Габора маленького. Но нельзя давать волю личному отношению…
Однако всякий раз, когда она ловила на себе дерзкий, совсем не ученический, чуть-чуть насмешливый взгляд Габора большого, у неё возникало желание унизить его. А сделать это было просто: достаточно вызвать к доске.
А потом Славка ненавидела себя за то, что он не знал ответа и становился таким растерянным и покорным. Таким хитрым.
Вечерами, исправляя работы, она задумчиво поглядывала на стопку тетрадей, но видела, собственно, только одну – тетрадь Габора большого. Её она всегда оставляла под конец. И долго переворачивала её страницы, будто искала в них что-то. Но тетрадка ничем не отличалась от прочих, разве что была чуть-чуть грязнее.
Славка говорила себе: «Я должна с ними сблизиться».
Она говорила «с ними» вместо «с ним».
Может, достаточно было бы, если бы я… Что – «если бы я»?
Надо установить личный контакт. Как устанавливают личный контакт? Личный контакт – это когда… Я скажу ему… Нет, этого я ему не скажу. Ладно, там видно будет, что я скажу. Но я буду смотреть на него совсем не так, как в школе… Впрочем, я понятия не имею, как я смотрю на него в школе!
Она стала читать изложение Габора большого по биологии. Был задан урок о крови.
Крупными буквами Габор писал:
«Крофь в теле течёт по жылам. Жылы, по которым крофь течёт от серца, называются артерии. Крофь в серце приводят обратно вены…»
Вообще-то почему нельзя писать «кровь» через «ф»? – думала Славка Маржинкова. – Так ведь естественнее…
Она специально заглянула в новые «Правила орфографии» – вдруг там уже введено такое написание? Но оно ещё не было введено.
Славка надела розовую пижаму и мило и умно улыбнулась сама себе в зеркале. Подумала, что грудь у неё маловата, и тут же упрекнула себя за то, что думает о таких вещах, исправляя работы учеников. Впрочем, что ж – работа-то по биологии…
«Завтра пойду к ним, – сказала она себе, – установлю личный контакт и посмотрю, как они живут. Наверное, всё это – не более, чем комплексы».
Назавтра она не пошла к Лакатошам. И в четверг не пошла, и в пятницу. В субботу сказала, что придёт, и Габор большой купил бутылку вина.
Но Славка Маржинкова встретила бывшего своего однокашника Яна Климшу и страшно обрадовалась ему. Они сидели и пили, правда, один только кофе, но воспоминания их от этого не сделались менее приятными, и Славка чувствовала, что школьные годы были всё-таки замечательные. Она забыла обоих Габоров и даже чуть ли не весь мир.
– Я не пойду в школу в понедельник, – сказал Габор большой. – Запомни, Габор: цыгану все обещают, да никто слова не держит. А потом говорят, что это мы такие. Товарищ учительница Славка Маржинкова наплевала на меня. В понедельник я не пойду в школу, и во вторник не пойду, и в среду тоже.
– А в четверг пойдёшь? – деловито осведомился маленький Габор.
– Как захочу, так и сделаю! – воскликнул отец. – Как я захочу. Не буду я никому исповедоваться.
Потом он откупорил вино и хлебнул. Это было красное вино из Модрой, и оно ему пришлось по вкусу.
В понедельник Славка Маржинкова имела беседу о двух Габорах с учёным педагогом из Консультации матери и ребёнка. И педагог сказал ей:
– При психологическом анализе любого рода деятельности следует уяснить себе три момента: внимательность, как особую черту всех духовных процессов, далее умелость… Умелость определяется наиболее совершенным, лёгким, доведённым до автоматизма выполнением привычных, стереотипных операций, составляющих технику данной деятельности. Понимаете?
– Понимаю, – сказала Славка Маржинкова, – но что мне делать с Габором?
– Да ведь именно об этом я вам и толкую, – сказал учёный педагог. – Разве я не об этом говорю вам?
Тут Славка Маржинкова изложила ему свой план посетить Габора на дому, и учёный педагог в ужасе всплеснул руками.
– Это путь наименьшего сопротивления, и он ни к чему не ведёт, – возразил он. – Учитель должен сохранять дистанцию между собой и учащимся. В педагогике это самое главное.
– Да, но что же мне делать?! – в отчаянии воскликнула Славка Маржинкова.
– Я, знаете ли, не могу знать всё, – ответил учёный педагог. – Думайте сами. Я бы посоветовал лишь одно: радикальные меры. На примитивные натуры можно воздействовать только радикальными мерами. Так сказать, кесарево сечение!..
В четверг Славка Маржинкова вызвала к доске Габора большого. Всё шло, как обычно.
Летели дикие гуси, – сказала Славка, – один впереди, за ним, клином, восемь гусей в правом крыле, семеро в левом. Сколько всего летело гусей?
«Дикие гуси, – повторил мысленно Габор, – один впереди, восемь справа…» – И вспомнилось ему, как однажды, в тростниках у Якубовиц, нашёл он подбитого дикого гуся. – Но где тот тростник…
«Летели дикие гуси, – всё твердил про себя Габор, – летели гуси… Один впереди…»
Неведомая рука опустила покров на всё, что он знал и чего не знал. Темнота заволокла его мозг.
Тогда он глянул на сына, а сын ёрзал за партой, таращил глаза и шептал свистящим шепотом:
– Шестнадцать…
Всё шло как обычно. Маленький Габор подсказывал, Славка Маржинкова сделала ему строгий, но дружелюбный выговор, Габор большой вытирал о штаны вспотевшие ладони. Потом он раздавил в пальцах мелок – облачко белой пыли повисло в воздухе – миниатюрная метель. Через эту метель медленно двинулся Габор большой к своей парте, потому что Славка Маржинкова, как всегда, проговорила позорящую его фразу:
– Габор большой не знает? Ну, тогда Габор маленький!
Меловая метель расплывалась, кружилась, и Габору чудилось, что маленькая фигурка у чёрной доски исчезает, тает за этой метелью. Он помял пальцами непокорный лоб – голова у него заболела. Как много свалилось вдруг на эту бедную, не слишком умную, но красивую голову, – очень много свалилось на неё, мои дорогие. А голова – не более чем голова.
Именно в этот момент Славка Маржинкова решилась на ту воспитательную меру, на то «кесарево сечение», которое должно было разбудить совесть большого Габора. Она сочла, что в глазах у него слишком много строптивости; лёгкий морозец пробежал у неё по спине. Незаметно окинула взглядом пуговки своей блузки: все застегнуты. Тогда она подвела к парте Габора маленького, ласково погладила его по чёрным волосам и сказала:
– Габор, спроси-ка отца: «Папа, папа, что из тебя вырастет?»
Маленький Габор засмеялся. Зелёные искорки скакнули из глаз его, зажгли ярким пламенем щёки большого Габора. А сын смеялся детским мелким смехом, и белые зубы его сверкали.
Потом рассмеялся весь класс. Все смеялись, смеялись громко, недобро и как-то стыдливо. Знали – нехорошо, когда цыган смеётся над цыганом. Смеялись-то даже скорее над маленьким Габором, над его круглыми глазами и сморщенным носом.
Но Габору большому слышался грохот обваливающихся стен.
Ноги вросли в пол. Холодный пот стекал за шиворот.
Ой-ой-ой!
Потом тяжёлый кулак Габора обрушился на исцарапанную крышку парты, чернильница выскочила, упала на пол у самых туфелек Славки Маржинковой, обрызгала их безобразными чёрными кляксами. Стекло зазвенело, разбившись об этот ещё не утихший смех, – и звон стекла был как набат.
И была тишина, когда Габор поднялся.
Ещё тише стало, когда он сглотнул слюну.
Но тише всего было, когда он вымолвил:
– Шлюха!
И он пошёл к двери неверными шагами. Прогремели шаги – и Габор исчез.
Маленький Габор выбежал в коридор, крикнул тоненько и отчаянно:
– Папа!
Но отца уже не было.
Он шёл наклонив голову, как раненый бык. Никто не попался ему на дороге, и это было хорошо. Шумела кровь, и Габор слышал её шум. Она журчала как вода, и Габору захотелось пить. Ах, какая жажда охватила большого Габора! Как затосковало его горло по кислой влаге белого вина! От такой нестерпимой жажды у него задрожали руки.
Пока дошёл до города, опустился вечер. Дорога вела под уклон. В конце её стоял трактир «У золотого кувшина». Висела в темноте зелёная неоновая гроздь винограда; она была округлая и манящая, эта гроздь, которую не сорвёшь, эта реклама с одной вечно мигающей трубочкой.
«Ну, покажу я им, как пьёт ударник!» – сказал себе Габор. Он сел за столик и заказал полдюжины бутылок. «Что буду есть?»
– Нет, пан официант, есть я не буду. Спасибо, пан официант.
– Вы ждёте кого-нибудь ещё?
– Никого я не жду. Нет у меня никого, – сказал Габор и откупорил первую бутылку.
От других столов на него смотрели белые и розовые лица. Здесь не принимали всерьёз цыганских трагедий. Рассуждали о том, откуда у цыгана эти полусотенные бумажки, которые он выложил на стол. Только женщины с тайным участием старались поймать блеск его синеватых белков. Они угадывали за всем этим несчастную любовь и завидовали той избранной, во власти которой причинить такое страдание.
Грустный клиент сидел одиноко и пил, пил…
Тело его стало слабым, голова отяжелела. Мутными глазами смотрел Габор на сверкающую стойку, а видел Славку Маржинкову; она была в платье горошком и говорила: «Летели дикие гуси, один впереди, за ним ещё восемь…»
Потом он увидел и этих гусей и тотчас запел про них:
Ой, гуси, гуси,
дикие гуси,
зачем вы летите,
а я не умею?..
Зачем вы летите,
дикие гуси,
какая учительница
вас научила?
Кто научил вас?
Маржинкова Славка?
Ой, дикие гуси,
Не ходите вы в школу…
Подошёл официант, попросил не шуметь, не мешать другим посетителям.
– Чего тебе надо? – окрысился Габор. – Что тебе не нравится? Что цыган поёт? А я ударник, знаменитый ударник. Работать работай, а петь не смей?
У официанта было длинное лошадиное лицо; может быть, он умел ржать, но скрывал это. Он нарочито и резко сдёрнул скатерть с Габорова стола и хладнокровно сказал:
– Ударник вы там или нет, а мы уже закрываем. Трактир закрывается, сейчас придёт патруль.
– Патруль? Так ты мне грозишь полицией? Ах ты остравская рожа, да знаешь ли ты, кто такой Лакатош? Коли не знаешь – выйдем на улицу, я тебе растолкую!
Габор поднялся, упал и заснул. Двое – розовый и белый – вытащили его из трактира и уложили в канаву. Женщины уже потеряли к нему интерес – он был смешон.
Пахли луговые травы, ночь стояла ясная, тихая.
Габору приснился сон. Снилось ему, что идёт он в чёрном фраке за собственным гробом. И думает: «Пока меня везут, ещё ничего. Но что делать мне, когда меня похоронят? Не могу же я сказать, что в гробе вовсе не я, когда похороны заказаны для Лакатоша Габора-старшего и я сам подписал заказ! Ой, боже, не забыл ли я написать объяснение для школы? Там ведь никто не знает, что меня хоронят…»
Он нёс большую белую свечу и слышал, как одна женщина позади него сказала: «Это умер один очень знаменитый человек, величайший из всех Лакатошей. Смотрите, какой отличный цилиндр купил товарищ Тереба для похорон образцового работника пана Лакатоша…»
Габор добрался до дому, разбудил сына, дохнул на него ужасающим перегаром. У Габора маленького закружилась голова, но он не упрекнул отца.
– Где ты был, папа? – спросил он ещё сквозь сон, но удивительно трезво.
– Габор, – сказал отец, – эх, Габор, Габор, плохо мне было.
– А теперь тебе уже лучше, папа?
– Ой, нет, сынок. Ой, нет.
И он встал на колени перед постелью сына.
– Габор, дружок, давай не будем больше ходить в школу, ладно? Люди мы и так неглупые, работать умеем, не пропадём!
Габор маленький строго посмотрел на большого и ещё строже сказал:
– Ты пил, папа!
– Ни капли я не пил. А разговаривал я с одним знаменитым скрипачом. Он звал нас в Кошице, говорит, нужен ему в оркестр мальчик-певец, сопрано. Потом они поедут в Будапешт и на Балатон. Мальчику тому дадут маленький фрак и маленькую белую манишку. И он сможет научиться играть на скрипке и стать премьером. Что скажешь, Габор? Ты ведь так красиво поёшь, когда мы с тобой моем посуду. – Тут он вздохнул.
– Ой, цимбалы, цимбалы, какая музыка!
– Что ты такое говоришь, папа, – сказал сквозь сон Габор маленький, но удивительно трезво; потом, руководимый инстинктом всех женщин и детей, которые знают, что утро вечера мудренее, он заснул.
Габор большой, не зная, что делать, смотрел на чёрные волосы, рассыпавшиеся по белой подушке. «Как хорошо, что он уснул», – сказал Габор себе и разбудил сына:
– Габор, скажи же, что мы больше не пойдём в школу!
– Пойдём, папа, – ответил Габор маленький. – Ложись спать, папа, не приставай ко мне. Я буду учить тебя, папа. Славка Маржинкова сказала, чтоб я тебя учил. Что ты меня толкаешь, папа?
«Горе мне, – подумал Габор большой. – Что было у меня, того уже нет; так пусть же ничего не будет».
Он с нежностью прикрыл Габора маленького и пошёл в чулан за топором. Потом достал остатки вина, которое купил, когда ждал в гости Славку Маржинкову, и отправился к школе.
Двери были не заперты, он нашарил выключатель, зажёг все лампы и яростно пнул ногой первую парту. И пошёл с холодным бешенством рубить кафедру, доску…
Парту, на которой сидел он с сыном, расколол в щепки и щепки аккуратно сложил у печки. Один жёлтый обломок оставался ещё на полу – Габор стал добивать его обухом, будто боялся, что парте ещё не конец и она может воскреснуть.
Потом, с топором в руке, он подошёл к портрету молодого Максима Горького, вгляделся в него и сказал:
– Нет. Этот похож на дядю моего, Питюку Лакатоша. Этого я не трону.
Победным взором обвёл он то, что разрушил, лёг на пол и заснул. И опять снились ему похороны Габора Лакатоша-старшего. Рядом с ним шёл в цилиндре Максим Горький и нёс такую же, как и он, белую длинную свечу.
«Так ты приехал, дядя Питюка, – сказал Горькому Габор.
– Это с твоей стороны очень, очень хорошо. Подержи-ка мою свечку».
«А ты куда, Габор?» – спросил Питюка и взял у него свечу.
«А я в школу схожу, милый дядя. Забыл написать объяснение. Наша учительница не знает ещё, что я умер».
«Ну, сходи, Габор, а я за тебя пока лягу в гроб, – сказал дядя Питюка. – Это мне дело привычное, лежать в гробу. Как раз по мне».
Утром Габора нашла уборщица Совакова, женщина с предрассудками. Вид цыгана, растянувшегося на полу посреди разгрома, наполнил её гражданским гневом. Схватив щётку, она попыталась вымести его вон.
Так Габор, подгоняемый щёткой товарища Соваковой, был возвращён в мир подсудных людей и образцовых работников.
– Вставай, скотина! – приговаривала уборщица Совакова.
– Вставай, несчастье на нашу голову! Холера! Хулиган! Ты что наделал? Пьяная морда!
Ой-ой-ой!
Габор широко открыл глаза. Свет больно резанул по ним. Потом он увидел комбинезон пани Соваковой и её обширную, пардон, задницу.
В поле зрения его попал глобус на шкафу, который он забыл вчера разбить. Вместе с глобусом весь мир встал перед его взором.
– Ну, продрал зенки? – зудила Совакова. – Выспался? Безобразник!
Габор поднялся, и с ним поднялось его похмелье. В зрачках пани Соваковой увидел он своё отражение: оно покачивалось. Ему показалось, что сейчас, как в кино, зажгут свет и в зрачках этой женщины появится надпись:
КОНЕЦ
Он чуть не заплакал оттого, что женские глаза могут быть безразличные, как экран, и такие же пустые. Как каждому из нас – ему, в общем, больше всего стало жалко себя. И ушёл он, как побитый пес, немножко упиваясь своим унижением.
Осторожно, чтоб не споткнуться, обошёл ведро с водой. Но в мыслях яростно пнул это самое ведро.
Когда в класс вошла Славка Маржинкова, уже извещённая о происшествии самим директором Голубом, молодой Максим Горький посмотрел на неё очень выразительно, но не сказал ничего.
– Ну, я тут убрала всё, товарищ учительница, – многозначительно сказала пани Совакова. – Теперь можете их учить.
Тут явился, чтоб произвести давно обещанную инвентаризацию, заведующий складом Йозеф Коничек, также оповещённый о событии директором Голубом. Он сказал:
– Голуб велел вам передать, что надо составить перечень убытков для предъявления их к возмещению этому… как его?.. А плакать-то незачем, у нас есть на складе запасная доска…
– Товарищ Коничек, вы золото, – сказала Славка. – Вот и молчите.
Она села на пол возле аккуратной кучи щепок и покачала своей милой головкой. Она вчера только сделала себе перманент, потому что собиралась посетить Лакатошей на дому и принять педагогические меры.
А Габор лежал дома на кровати, пуская к потолку колечки синего табачного дыма.
«Ой! – говорил он сам с собой. – Осёл ты, осёл! Встань да собери свои пожитки. Что валяешься, ударник!»
Подбодрив себя таким образом, он встал и вытащил старый заслуженный семейный чемодан, сложил в него рубашки, носки, скрипку, бритву, мыло и свои единственные праздничные брюки, перетянул чемодан ремнём – замок был испорчен, – взял в другую руку резную лампу и вышел.
Сыну он оставил в духовке картофельный суп, а под подушкой – сберегательную книжку. На бумаге для детских писем, с медвежонком в углу, он написал первое своё письмо:
«Любимый сын!
Я ухожу. Не ищи меня. Меня тут больше нет. Всё твоё, велосипед тоже твой. Вырастешь сам, я тоже сам рос. И вырос хорошим человеком.
Школе я платить ничего не могу и не хочу. Что побито, то побито. И до того никому нет никакого дела, если не хочет по зубам. Передай всем сердечный привет и учительнице, а картофельный суп в духовке. Он вкусный я пробовал. Можно чуть подсолить. Кончаю а то уж рука заболела сердце больше болит из-за людской злобы что у меня даже сыночка отняли.
Папа».
Первым делом Габор отправился к магазину, где был выставлен его портрет. Он ещё висел там, за свежевымытым стеклом. В галстуке посверкивала яблонецкая булавка с голубоватой головкой, рубашка белая, крахмальная, волосы, только что подстриженные, блестели от бриллиантина.
«Эх, помаду-то я дома забыл», – подумал Габор.
Они смотрели друг другу в глаза – Габор Лакатош выбритый и Габор Лакатош, обросший щетиной. И была между ними стеклянная, чисто вымытая стена.
– Это ваш брат? – спросила какая-то девушка, разглядывавшая витрину.
– Это мой брат, – ответил Габор. – Он сейчас в самой Праге учится – на инженера. Очень способный.
– Красивый, – сказала девушка. – Он женат?
– Женился в Праге на учительнице, дочери нотариуса, – быстро ответил Габор. – Её в девушках Славкой Маржинковой звали.
– Славкой!.. – вздохнула девушка и пошла своей дорогой.
Габор смотрел ей вслед. Она была маленькая и как будто всё время чего-то боялась. И вспомнился Габору полуразрушенный дом в кошицком гетто для цыган – из этого дома однажды выбежала Эржика Лакатош и бежала до самого рынка. Там она разыскала Габора, который неприметно прохаживался мимо торговых палаток, и сказала ему:
– Габор, я кашляла кровью…
Он пошёл на вокзал, сдал в камеру хранения чемодан и лампу, спросил, когда идёт скорый в Кошице, и вышел прогуляться.
У шлагбаума подождал, когда пройдёт поезд. Поезд прошёл, гулкий и быстрый, в окнах вагона-ресторана промелькнули белые и розовые лица, промчались мимо неспешно обедающие. Колыхнулись синие занавески спальных вагонов.
Серо-жёлтые клубы пыли долго висели в воздухе. Когда же ветер развеял их, Габор увидел то, что в эту минуту можно было бы, несомненно, назвать чудом – если только это не было каким-то особым цыганским колдовством.
За дорогой начинался лесок – осенний, грустный лесок, реденькие деревья, гниющие листья. Лесок был жёлт, как догорающий огонь, очень старый огонь, утомлённый самим собой. На одном дереве висела чёрная шляпа, но она удивительно гармонировала с общей картиной.
Под другим деревом горел обыкновенный костерок, красный, потрескивающий. У костра сидел владелец шляпы, старый цыган, и дул на горячую похлёбку. Казалось, он беззвучно молится.
А ещё грелся у огня тощий конёк; у него были совсем уж цыганские глаза.
На обочине стояла коричневая повозка с парусиновым верхом, выгоревшим на солнце; повозку окутало облако пыли, поднятой поездом, и она смахивала на парусную лодку.
«Подойду-ка к нему, – сказал себе Габор. – Заговорю. Только вряд ли он мне ответит».
Он подошёл, поздоровался на цыганском языке, улыбнулся широко. Предложил сигаретку и сам закурил, как и следует хорошо воспитанным людям.
– Один ездишь? – спросил Габор Лакатош. – Или с оркестром?
– Один, с конём вот.
– Куда теперь едешь? И как тебя звать?
– Куда еду – почём знать? Ты вот знаешь, куда идёшь? И знает ли вообще кто-нибудь, что впереди? А звать меня Аладаром. Хочешь похлёбки?
– Хочу, – сказал Габор.
Похлебка была жирная, отличная цыганская похлёбка из потрохов.
– Аладар, – заговорил Габор. – Горе у меня.
– А у кого нет горя? – возразил Аладар. – Вон у лошади и у той горе.
– Послушай, Аладар… Я оставил чемодан на вокзале. Возьмёшь меня с собой? Не нужен ли сын тебе, Аладар?
– Кому не нужен сын? – сказал Аладар. – Поезжай, отчего же. Эй, Габор, а что у тебя в чемодане? Если большое богатство – украду я его у тебя. Не удержусь я, Габор.
– Я сбегаю за чемоданом, – сказал Габор, – и отдам его тебе. И лампу отдам, красивую, электрическую.
Аладар добродушно расхохотался. Габор сходил за своими вещами, отдал чемодан и лампу Аладару и помог ему запрягать.
Одна очень давняя морщинка разгладилась у Аладара меж бровей. Он набросил на себя плащ – старый, прокуренный плащ лесника. И стал этот Аладар вдруг похож на немножко тщеславного поэта – однако то в нём было симпатично, что он как бы сам над собой непрестанно посмеивается; по крайней мере, такой у него был вид. Смех будто застрял навсегда на его губах, насмешливо искривлённых.
– Эй, Аладар, – сказал Габор, когда старый цыган сел на козлы. – Что делать человеку, который не знает, что ему делать?
– Если не знаешь, что делать, – не делай ничего. Первое, что придёт тебе в голову, – этого не делай. Не делай и второе. Разве что третье, да и то не всегда.
– Аладар, а ты, часом, не из Лакатошей?
– А как же, – сказал Аладар. И щёлкнул кнутом.
Тогда почему-то запахло мускатом, и диким виноградом, и спалённой стернёй. Последний в стране кочевник неторопливой рысцой погнал свою лошадь по дороге к востоку. Зелёный плащ его развевался на ветру.
Он уже далеко отъехал, когда вдруг обернулся и крикнул:
– Ступай домой, Габор! Ступай домой, сумасшедший!
И вслед за тем старый лакатошевский чемодан вылетел из повозки и, описав дугу, упал на дорогу. Вот лампу забыл сбросить Аладар.
Габор поднял голову и увидел, что идёт мелкий, совсем весенний дождичек – такой иной раз с опозданием сбрызгивает осень.
До дому Габор добрёл только вечером. Заглянул сначала в окно. Увидел жёлтый букет на столе – в бутылке из-под вина.
На стуле спала Славка Маржинкова.
Её розовые колени прижимались друг к другу, как две детские головёнки.