355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Поликовская » Тайна гибели Марины Цветаевой » Текст книги (страница 11)
Тайна гибели Марины Цветаевой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:51

Текст книги "Тайна гибели Марины Цветаевой"


Автор книги: Людмила Поликовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

На втором допросе Цветаева уже отвечает уехал в Испанию – и только потом добавляет: «С тех пор я не имею от него известий».

Действительно ли Эфрон поехал сначала в Испанию и только затем в СССР? Большинство оставивших свои свидетельства участников испанской гражданской войны утверждают, что Эфрон в Испании никогда не был. Но есть и свидетельства противоположные. Однако ни о каких его действиях в Испании не рассказывает никто. Так был или не был? Честно говоря, нам не хотелось заниматься этим запутанным вопросом, ибо, по нашему мнению, совершенно все равно, как было приказано Эфрону вернуться: прямо в СССР или через Испанию. Главное – в Париже «засвеченный» агент больше не нужен. Ему грозит арест, а вдруг да на допросах откроет какие-то секреты?

Эмигрантские газеты выливают на Эфрона ушаты грязи. Вот, например, его коллега по «Евразии» П. Сувчинский, человек, которого Цветаева очень уважала («Вы мне близки и дороги»), сообщает широкой публике, что в «Евразии» Сергея Яковлевича называли верблюдом, смеялись над сочетанием в нем глупости и патетики. Дальше уже идет чистой воды донос: Сувчинский утверждает, что Эфрон никогда не терял связи со Скоблиным, «всячески старался привлечь возможно большее число эмигрантов, а тех, кто препятствует, следует устранить с руководящих постов эмиграции, заменив их своими людьми». После чего он называет Эфрона «злобным заморышем», который «всю свою жизнь отличался отсутствием чувства морали. Он отвратительное темное насекомое, темный делец, способный на все». Любопытно, что Сувчинский, сотрудничавший в «Евразии» до последнего номера, предает не только Эфрона, но и евразийство и газету: «Евразия» стала на путь большевиков». Ее лозунгом было «залить Европу большевистскими ордами и повторить дело Чингизхана. Они издевались над европейской культурой с неприкрытой жаждой разрушения моральных и материальных ценностей». Последнее, в общем-то, правда. Но судьи кто? Не сам ли Сувчинский писал приблизительно так же?! В начале статьи он заявил, что уже 8 лет не общается с Эфроном. Откуда же тогда ему известно, чем занимался Эфрон в эти годы и что «Цветаева об откровенном большевизме мужа знала прекрасно»? Конечно, это интервью характеризует больше автора, чем тех, о ком он пишет, но каково было Цветаевой его читать?

Марк Слоним вспоминает: «Когда я встретил ее (Цветаеву. – Л.П.) в октябре у Лебедевых, на ней лица не было, я был поражен, как она сразу постарела и как-то ссохлась. Я обнял ее, и она вдруг заплакала, тихо и молча, я в первый раз видел ее плачущей <…> Меня потрясли ее слезы, и отсутствие жалоб на судьбу, и какая-то безнадежная уверенность, что бороться ни к чему и надо принять неизбежное».

Так все-таки, что знала и чего не знала Цветаева? Излагаем нашу версию: что муж работает в «Союзе возвращения на Родину» и получает там зарплату – знала. Что он симпатизирует советской власти и большевикам – знала. Что он был резидентом ГПУ и вел работу против эмиграции, узнала только в 1937 году, очевидно, непосредственно перед исчезновением Эфрона. Сергей Яковлевич перед отъездом, скорее всего, открыл жене, кому он служит, естественно, не посвящая ни в какие подробности.

Знала и все-таки не отреклась, а поехала за ним в ненавистную ей Советскую Россию? Да, она не была Павликом Морозовым. И сотрудничество мужа с органами восприняла как беду его. А бросать человека в беде было не в ее правилах. В 1917 году она записала в дневнике: «Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами как собака. В 1938 году – 21 год спустя – сделала приписку: «Вот и пойду – как собака».

После бегства Эфрона из Франции Цветаева – почти сразу же – делает то, чего не мог добиться от нее муж в течение семи лет: подает прошение о возвращении в Россию. Выхода не было. Правые издания отказывались печатать жену советского агента, да еще заподозренного в убийстве; левые – автора «Поэмы о царской семье». Вполне вероятно, что существовала и еще одна причина: Цветаевой приказали подать прошение о возвращении. Ослушаться было невозможно: ведь муж и дочь – заложники. И. Кудрова в книге «Путь комет. Жизнь Марины Цветаевой» приводит рассказ парижского знакомого Цветаевой Митрофана Айканова: однажды мать Митрофана хотела принести Марине Ивановне пирог (они жили в одном подъезде). Подойдя к комнате, она услышала грубые, требовательные голоса. Она толкнула дверь и увидела: по одну сторону стола сидит Марина Ивановна, а по другую – двое незнакомых мужчин. Посреди стола лежит пистолет. Дату этого события Айканов назвать не мог.

Комментировать сообщение Митрофана Айканова И. Кудрова отказывается, она только уверена, что Митрофан ничего не придумал, облик этого человека внушал доверие.

* * *

Однако Цветаева, как и в свое время Сергей Яковлевич, получит разрешение далеко не сразу. Она проживет во Франции еще почти два года. На какие деньги? Некий Покровский, приятель Эфрона и человек, несомненно, связанный с «Союзом возвращения», регулярно передавал ей конвертик с деньгами. Вообще говоря, ситуация нормальная: муж работает в другой стране и посылает часть зарплаты жене, а поскольку послать официально по почте невозможно, он нашел пути другие. Но – раздаются голоса – ведь Цветаева уже знала, где служит ее муж, она должна была отказаться от этих «грязных» денег. А на что жить? Да хоть мыть полы! Мыть полы Цветаева не умела. Она умела только писать стихи и прозу. Но дело даже не в этом: она не могла не понимать, что сей красивый жест ударит по Сергею Яковлевичу. (Вполне возможно, ей это объяснили.) Она теперь, так же, как и он, попала в лапы, ГПУ. И также не могла ослушаться, не выполнить приказа.

Мура пришлось забрать из школы (ему, как сыну «убийцы», было там несладко), теперь он учится дома с частным учителем. Многие «друзья» Марины Ивановны от нее отшатнулись. На литературных вечеpax она теперь не бывает и своих не устраивает. Однако наиболее близкие люди остались – среди них Николай Александрович Бердяев. По свидетельству подруги Цветаевой Е. Извольской, «он относился к Марине Ивановне с глубоким со страданием, оберегая ее как больную…».

Наверное, любой другой на ее месте впал бы в депрессию. Но только не Цветаева – жизненной энергии ей было не занимать. А кроме того – об этом она сказала в письме к А. Тесковой, написанном уже в январе 1939 года: «Дай Бог всего хорошего, чего нету, и сохрани Бог то хорошее, что есть. А есть – всегда, – хотя бы вот моральный закон внутри нас, о к<отор>ом говорил Кант. И то – звездное небо!»

Правда, за зиму 1937/38 года она не написала ничего нового. Но она дописывает не законченные ранее вещи и денно и нощно занимается своим архивом: ведь она прекрасно понимала, куда ей предстоит ехать и что многое нельзя будет взять с собой. Прежде всего ее волновала судьба ненапечатанных вещей: поэмы «Перекоп», «Поэмы о царской семье», «Лебединого стана» (напечатанного частично и разрозненно). Переписывает она и неопубликованный очерк «Декабрь» из «Записок добровольца» Сергея Эфрона. (Увы, человек предполагает, а Бог располагает: она не могла знать, что архив Амстердамского университета будет разбомблен, и «Поэма о царской семье» и другие ее рукописи пропадут, наверное, навсегда.)

Летом 1938 года она с сыном уезжает на море, и у нее хватает душевных сил восторгаться окружающей природой.

После возвращения с курорта она поселяется в Париже, в отеле. Вряд ли то была ее инициатива: ни больших городов (кроме Москвы ее юности), ни отелей она не любила. Наверное, кому-то было надо, чтобы она была, что называется, «под рукой». Впрочем, ведь это, должно быть, ненадолго…. Но как оно будет в действительности? «Живем – висим в воздухе <…> Материально все хорошо и даже очень, но: сознание определяет бытие! И сознание, что все это на час – который может быть затянется – как целый год затягивался – но от этого не переставал и не перестанет быть часом – мешает чему бы то ни было по-настоящему радоваться, что бы то ни было по-настоящему ценить», – сообщает она мужу в Москву.

Писать стихи она больше не хочет. Строчки приходят – она их не записывает. Но вот в сентябре 1938 года – в результате соглашения между Германией, Францией, Англией и Италией – от Чехословакии отторгнута Судетская область. Чуть ли не вся Европа против маленькой Чехии! Чехию предали. Ее Чехию – страну, которую она так любила, где ей довелось испытать самую сильную в своей жизни страсть, родину ее сына. Всегда равнодушная к политике, она теперь с нетерпением ждет, когда же Мур принесет утренние газеты. И она не понимает, как можно оставаться безразличным к трагедии маленького героического народа. «Я в цельности и зрячести своего негодования – совершенно одинока. Я не хочу, чтобы всех их – жалели: нельзя жалеть живого, зарытого в яму: нужно живого – выкопать а зарывшего – положить<…> «Какой ужас!» – нет, ты мне скажи – какой ужас, и поняв, уйди от тех, кто его делают или ему сочувствуют. А то: – «Да, ужасно бедная Прага», а оказывается – роман с черносотенцем, только и мечтающим вернуться к себе с чужими штыками <…> Я думаю, что худшая болезнь души – корысть. И страх».

«Любовь – дело» – эту формулу Цветаева пронесла через всю жизнь. Она сожалеет, что ей не 20 лет и она не может поехать в Чехию и взять винтовку в руки. Но она (даже и в 20 лет) не умела стрелять. Она умела писать стихи. И, уже решив, что для нее время стихов прошло, она включается в эту бойню так, как только и может поэт, – стихами. Чехия «позвала» – и она пришла на помощь: «Прокляты – кто заняли / Тот смиренный рай<…> Трекляты – кто продали, / Ввек не прощены!<…> Есть на теле мира / Язва: все проест!<…> Есть на карте место / Пусто: наша честь».

..А в марте – Германия оккупировала Чехословакию.

 
О, дева всех румянее
Среди зеленых гор —
Германия!
Германия!
Германия!
Позор!

Полкарты прикарманила,
Астральная душа!
Встарь – сказками туманила,
Днесь – танками пошла.

Пред чешскою крестьянкою —
Не опускаешь вежд,
Прокатываясь танками
По ржи ее надежд?

Пред горестью безмерною
Сей маленькой страны,
Что чувствуете, Германы:
Германии сыны??

О мания! О мумия
Величия!
Сгоришь,
Германия!
Безумие,
Безумие
Творишь!
 

И – быть может – самое гениальное стихотворение из «Стихов к Чехии» (хотя трудно выбирать из гениального самое гениальное).

 
О слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О Чехия в слезах!
Испания в крови!

О черная гора,
Затмившая – весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет.

Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей

Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз – по теченью спин.

Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
 

Пакт Сталина с Гитлером еще не заключен. Но интуиция уже подсказывает Цветаевой, что те же «нелюди», которые погубили ее мужа, «затмили весь свет», превратили весь мир в «Бедлам». (И неудивительно: еще несколько лет назад она ставила знак равенства между коммунизмом и фашизмом.) А «плыть вниз по теченью спин» Цветаева не могла, не умела и не хотела.

У нее будет много причин для самоубийства. Но важнейшая высказана уже в этом стихотворении – за два с лишним года до гибели.

«Подумайте, Марина Ивановна! – уговаривала ее Зинаида Шаховская. – Ну как Вы с вашим характером, с вашей нетерпимостью сможете там ужиться». – «Знайте одно, – отвечала Цветаева, – что и там я буду с преследуемыми, а не с преследователями, с жертвами, а не палачами».

Наконец разрешение (точнее, наверное, приказ) на выезд получено. 16 июня 1939 года Цветаева с Муром вышли из отеля, сели на поезд, едущий в Гавр, оттуда – на пароход. Накануне случайно встретился Родзевич: «…он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне – пошел в середине как ни в чем не бывало». Впрочем, так ли уж случайно? В последнее время Родзевич часто виделся если не с Цветаевой, так с Муром, ходил с ним в кино, в кафе, «…он (Родзевич. – Л.П.) поздравил с известием о нашем отъезде в СССР, и купил цветы, и дал мне, и был очень рад» (из дневника Мура). Возможно, Константин Болеславович хотел в последний раз увидеться с Цветаевой, искал с ней встречи.

Никто их не провожал – не разрешили. Из поезда она написала последнее письмо А. Тесковой (всего их известно 120): «Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба». Она знала, что ее судьба – гибель («Дано мне отплытье / Марии Стюарт», 5 июня 1939 г.).

Часть IV
НАЧАЛО КОНЦА


ГЛАВА 1
На пароходе
Болшево
Аресты
Допросы

Читая некоторые записи Цветаевой, сделанные на пароходе (с записной книжкой Марина Ивановна не расставалась никогда), можно подумать, что она отправилась в туристскую поездку. Так внимательно рассматривает она берега, так любуется красными, приветливыми крышами Швеции, сказочными лесами Дании, замком – крепостью – храмом Копенгагена. «Стояла и глядела и от всей души посылала привет Андерсену – плававшему по тем же водам». А какие закаты на море! С малиновой пеной волн, а на небе – «золотые письмена». «Я долго старалась разобрать – что там написано? Потому что – было написано – мне». Ей «безумно» нравится Балтийское море, гораздо больше, чем Средиземное. Правда, есть и такая запись: «Ходила по мосту, потом стояла и – пусть смешно! – не смешно физически ощутила Н<аполеона>, едущего на Св. Елену. Ведь – тот же мост: доски. Но тогда были – паруса, и страшнее было ехать». И все-таки в жизни Цветаевой лучше этих дней больше не будет ничего.

Пароход прибыл в Ленинград. На следующий день она уже была в Москве. Когда-то она мечтала вернуться в Россию «желанным и жданным гостем». Надо ли говорить, что о прибытии Великого русского поэта не оповестили газеты? На вокзале ее встречала только Аля. Сергей Яковлевич болел. Наверное, первый вопрос Марины Ивановны был о сестре Асе: почему от нее так долго нет писем? И тут уж Аля вряд ли скрыла: и Анастасия Ивановна, и ее сын репрессированы. За что? На этот вопрос дочь ответить не могла. Да скорее всего она об этом мало и думала. Аля была поглощена своим счастьем: она влюблена и любима. В журналиста Самуила Гуревича, по совместительству работавшего и на органы. Вероятно, ему было поручено наблюдать за Алей, но он вошел в роль и увлекся не на шутку.

Из Москвы Цветаева с Алей сразу же поехали в подмосковный поселок Болшево – там на даче, принадлежащей НКВД, в поселке «Новый быт» жил теперь Сергей Эфрон. Дача была на две семьи – вторую половину занимали его друзья по Парижу и по «совместной работе» – Клепинины. (Под фамилией Львовы, а Сергей Яковлевич жил под фамилией Андреев.)

Как они жили? Дмитрий Сеземан вспоминает: «…в 1938 году жизнь на болшевской даче протекала странно, хотя и спокойно. Странно потому, что обитатели ее жили безбедно, несмотря на то, что из нас всех только Аля работала в редакции московского журнала «Ревю де Моску» на французском языке [40]40
  Тут Сеземан ошибается: Н. Клепинин работал в ВОКСе (Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей) и ездил на работу в Москву, его жена летом 1939 года устроилась на службу в «Интурист» и время от времени уезжала на дежурство в какой-то гостинице.


[Закрыть]
. Сам же Сережа предавался сибаритству, совершенно не свойственному тогдашней советской жизни. Он читал книги, журналы, привозимые Алей из Москвы, иногда жаловался на здоровье, не уточняя, что у него болело (в это время Сергей Яковлевич уже действительно был серьезно болен – сдало сердце. – Л.П.), и ждал гостей. Гости у нас не так чтобы толпились, однако бывали. Приезжала Сережина сестра Елизавета Яковлевна Эфрон<…> Она была режиссером у знаменитого чтеца Дмитрия Николаевича Журавлева, который часто ее сопровождал и пробовал на ней свои новые работы.

В такие дни, вернее вечера, болшевский дом как бы отключался от внешнего мира, в котором царили страх, доносительство и смерть. И вокруг камина возникала на несколько часов прежняя прекрасная жизнь». Знал ли Дмитрий Сеземан тогда про «страх, доносительство и смерть»? Вряд ли. Это уже взрослый человек приписывает свои знания подростку. Но разницу между обычной атмосферой в доме и этими вечерами он почувствовать мог.

Продолжим воспоминания Сеземана: «…случалось, что в тот же день, но несколькими часами раньше из Сережиной комнаты из-за деревянной перегородки вдруг раздавались громкие, отчаянные рыдания, и мама бросалась Сережу утешать». О чем он плакал? О погибших по его вине друзьях? О том, что ждет его и его семью? Или потому, что «обманула та мечта, как всякая мечта»? Наверное, обо всем сразу.

«Страх, доносительство и смерть». Все обитатели дома, конечно, знали, что многие их друзья-репатрианты арестованы. И догадывались, что и их не минует чаша сия. Доносительство тоже не миновало болшевский дом. Там жили друзья, которые любили друг друга, в присутствии друг друга позволяли себе высказывания, за которые в те времена отнюдь не гладили по головке (особенно Н. Клепинин, прикладываясь к рюмке, – он делал это чаще других).

…И информировали соответствующие органы о том, что говорилось в тесном кругу. То есть попросту: «стучали» друг на друга.

А ведь не могли не знать, чем это грозит тому, о ком дается «информация». (И действительно, впоследствии на допросах эти сообщения были использованы.) Хотели спасти собственную шкуру? Вряд ли, не такие это были люди. Выполняли приказ? Но ведь подслушивающего устройства не было – и стало быть, никто не мог их проверить. Это тем более странно, что только Аля ни на йоту не изменила своего мировоззрения. У всех остальных уже стали открываться глаза на происходящее в стране (об этом и говорили, об этом и доносили). По инерции? Как солдат выполняет приказ командира, даже если считает его неправильным? Продолжали считать себя (собственно, так и было) служащими НКВД? Как декабристы, просто не умели лгать? Когда было надо, прекрасно умели. Не хотели обманывать своих? Признаемся: до конца нам психологию этих людей не понять.

Жарким летним днем 19 июля 1939 года сюда приехала Цветаева. «Желанной» она была только для Сергея Яковлевича. Он служит в том самом Учреждении, которое поглотило и ее сестру Асю, и Осипа Мандельштама, и поддерживавшего ее в трудные эмигрантские годы Святополка-Мирского, и мужа Веры Эфрон… список можно было продолжать и продолжать. Пусть «запутали», пусть «не по своей воле», но… когда-то в молодости Цветаева гордо заявила: «Целовалась с нищим, с вором, с горбачом<…> / Целоваться я не стану – с палачом». Сережа, ее Сережа, ее рыцарь, ее «белый лебедь» служит палачам – теперь уже в этом нельзя было сомневаться. Кроме того, муж, наверное, рассказал ей о своих опасениях: он (а может быть, и она) тоже, по всей вероятности, разделит судьбу своих репрессированных друзей.

Вот – почти конспективные – записи Цветаевой о болшевской жизни, сделанные уже в 1940 году «…свидание с больным Сережей… Неуют…Постепенное щемление сердца. Живу без бумаг (багаж Цветаевой был задержан на таможне. – Л.П.), никому не показываюсь… Торты, ананасы, от этого – не легче… Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон – унтертон всего – жуть… Болезнь С<ережи>. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб 100 раз в день. Когда – писать?.. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что <Сережа> бессилен, совсем, во всем. (Я, что-то вынимая: – Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! – Я на Вас смотрел!)».

Это: «Я на Вас смотрел» – конечно, дорогого стоит. Но все-таки: одиночество. Потому что уж слишком разошлись. В жизни внутренней – для Цветаевой главной.

Одиночество мог бы скрасить человек, далекий от политики, близкий ей по духу. Таким человеком был Борис Пастернак Он узнал о ее приезде и о том, что она живет в Болшеве, почти сразу – от Али. Он и хотел приехать, да братья-писатели отсоветовали – опасно. Конечно, опасно. Но приезжал же Журавлев, приезжала Алина подруга Нина Гордон, у которой уже сидел муж! Пастернак не приехал.

Оставшиеся в живых обитатели болшевской дачи вспоминают Цветаеву, мягко говоря, без большого восторга. Вся ушедшая в себя, неприветливая, способная устроить едва ли не скандал из-за поставленной не на место солонки, несправедливо обижающая даже своего любимца Мура. Да, нервы у Цветаевой определенно сдавали. И только в те редкие вечера, когда читала она свои стихи, всем (даже Дмитрию Сеземану который относился к ней хуже всех) становилось ясно: перед ними не склочная женщина, не умеющая ужиться на коммунальной кухне, а Великий Поэт.

27 августа арестовали Алю. Единственную из обитателей болшевской дачи, кто этого никак не ожидал. Даже двенадцатилетняя дочь Клепининых чувствовала гнетущую атмосферу дома. А Ариадна Сергеевна в одном из писем к Пастернаку впоследствии скажет: «Там была чудная атмосфера».

И из этой «чудной атмосферы» – прямо на Лубянку. «Меня избивали резиновыми «дамскими вопросниками», в течение 20 суток лишали сна, вели круглосуточные «конвейерные» допросы, держали в холодном карцере, раздетую, стоя навытяжку, проводили инсценировки расстрела…» – напишет она Генеральному прокурору 15 лет спустя, добиваясь реабилитации. Через месяц она «признается», что и она, и ее отец были связаны с иностранными разведками. То, что молодую женщину удалось сломать, – неудивительно. Здоровые мужики часто ломались быстрее. Удивительно другое: уже на Лубянке, познакомившись со своими сокамерницами, такими же «шпионками», как она, Аля продолжает думать, что произошло какое-то недоразумение – разберутся и отпустят. Еще удивительнее: после всего пережитого и увиденного она продолжает верить в то, что жизнь в Советском Союзе – в целом – прекрасна. Она пишет своему возлюбленному Самуилу Гуревичу (близкие называли его Мулей) уже из лагеря: «На днях мы ездили<…> на строительство большого моста. И эта небольшая поездка дала мне очень много. Когда мы выехали по дороге, которой еще два года тому назад не было, из города, которого еще недавно не существовало, поехали сквозь тайгу, царствующую здесь испокон века, когда за каким-то поворотом возник, весь в огнях, огромный каркас огромного моста через огромную ледяную северную реку, мне стало хорошо и вольно на душе. Мне трудно выразить это словами, но в размахе строительства, и в этих огнях, и в отступающей тайге я еще сильнее, еще ближе почувствовала Москву, Кремль, волю и ум вождя. И вот потому-то мне обидно, родной мой, что все мои силы ушли на никому не нужные беседы (этим словом заключенные пользовались как эфемизмом к слову «допрос». – Л.П.), когда они (силы!) так пригодились бы здесь на севере. И еще обидно мне на формулировку, с которой даже здесь не подступишься к какой-либо интересной работе. И вообще если по неведомым мне причинам понадобилось посылать меня сюда, то зачем было вдобавок закрывать мне доступ к тому делу, к тем делам, где я была бы действительно полезна? Но ничего, это – еще одно лишнее испытание. Ленин сказал, что без малого не строится великое, и я утешаю себя, что и моя работенка тоже полезна. Ты только и думать не смей, родной мой, что я озлобилась или хотя бы обиделась – я не настолько глупа и мелочна, чтобы смешивать общее с частным, то, что произошло со мной – частность, а великое великим и останется…»

А ведь Аля уже знала, как строились мосты и города в тайге, – «а по бокам-то все косточки русские». Но в ее системе ценностей это, очевидно, было не важно. Те цифры, какие сейчас известны нам: миллионы несправедливо репрессированных и расстрелянных – Але, конечно, известны не были. Но то, что ее случай далеко не единственный, она уже убедилась. Вождь, наверное, действительно был гениален, если ему удалось убедить многих и многих в правомерности поговорки «лес рубят – щепки летят». И считать себя «щепкой», которой можно пренебречь ради того, чтобы лес был повален.

Больной Сергей Яковлевич поехал в Москву – хлопотать за Алю. Ничего из этого, конечно, не вышло. Тогда он написал письмо на имя наркома внутренних дел. Разумеется, и это никакого действия не возымело. Неизвестно, вообще был ли хоть какой-то ответ. Скорее всего – нет. Но Эфрону припомнят этот текст, когда он сам окажется на Лубянке. Подруга Али Нина Гордон, примчавшаяся в Болшево, на следующий вечер после Алиного ареста, всю жизнь помнила «его (Сергея Яковлевича. – Л.П.) глаза, огромные, застывшие».

* * *

Его арестовали через полтора месяца – 10 октября. Точнее, в ночь с 9 на 10 октября. 9-го Цветаевой исполнилось 47 лет. Но вряд ли ее день рождения праздновался – не то было настроение: дочь в тюрьме, и муж – теперь уж вряд ли кто-то в этом сомневался – скоро окажется там же. Так что, когда на дачу явились сотрудники НКВД с ордером на обыск и арест, скорее всего все спали.

В 11 часов утра Эфрон уже подвергся первому допросу. (Далее мы будем пользоваться публикацией И. Кудровой «Последнее «дело» Эфрона», ж. «Звезда», 1992 г. № 10). Физических мер воздействия на этом допросе, похоже, еще не применяли. Эфрон правдиво (но без излишних подробностей) отвечает на вопросы о его деятельности в эмиграции. И почти на каждый свой ответ получает ответ следователя: «Следствие вам не верит».

Его спрашивают и об Ариадне Сергеевне: «Каково было ваше взаимоотношение с вашей дочерью?» – «Мои отношения с моей дочерью были дружеские, товарищеские». – «Что вам известно об антисоветской работе вашей дочери?» – «Мне об этом ничего не известно». – «Ставили ли вы в известность дочь о проводимой вами антисоветской работе?» – «В общих чертах она знала мою биографию, но то, что я сейчас рассказываю следствию, этого она, безусловно, не знала».

Затем – похоже, что единственный раз за все время следствия, – задаются вопросы и о Марине Цветаевой.

А какую антисоветскую работу проводила ваша жена?

Никакой антисоветской работы моя жена не вела. Она всю жизнь писала стихи и прозу. В некоторых своих произведениях она высказывала взгляды несоветские.

Не совсем это так, как вы изображаете. Известно, что ваша жена проживала с вами совместно в Праге и принимала активное участие в издаваемых эсерами газетах и журналах. Ведь это факт?

Да, это факт. Она была эмигранткой и писала в эмигрантские газеты, но антисоветской деятельностью она не занималась.

Непонятно. С неопровержимостью доказано, что белоэмигрантская организация на страницах издаваемых ею печатных изданий излагала тактические установки борьбы против СССР. Что могло быть общего у человека, не разделяющего этих установок?

Я не отрицаю того факта, что моя жена печаталась на страницах белоэмигрантской прессы, однако она никакой политической антисоветской работы не вела.

Конечно, Эфрон на допросе сделал все возможное, чтобы жена не разделила его участь. Но думается, дело не в его показаниях. Захотели бы арестовать – арестовали. Великий поэт? Но и Мандельштам был великим поэтом. Действительно ничего не знала? Но арестовывали даже детей «врагов народа». Там, где вместо логики сплошной абсурд, там трудно что-либо объяснить.

Сразу же после первого допроса Эфрон был переведен в Лефортово – самую страшную из московских тюрем. Пытки там были наиболее изощренные. 26 октября следователь знакомит Эфрона с «Постановлением о предъявленном обвинении», где говорится, что арестованный «достаточно изобличается в том, что является одним из руководителей белогвардейской «евразийской» организации<…> которая вела активную подрывную деятельность против СССР. Одновременно являлся агентом одной из иностранных разведок, по заданию которой направлен в СССР для ведения шпионской подрывной работы. Являлся секретным сотрудником НКВД и скрывал от органов свою шпионскую связь с иностранными разведками…». Обратим внимание на формулировку «одной из иностранных разведок». НКВД не дает себе труда хотя бы детализировать, какой же именно. Эфрон категорически отрицает обвинение.

С 7 ноября – Эфрон в психиатрическом отделении тюремной больницы «по поводу острого реактивного галлюционоза и попытки на самоубийство. В настоящее время обнаруживает слуховые галлюцинации, ему кажется, что в коридоре говорят о нем, что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известного только ему и жене, и т. д. Тревожен, мысли о самоубийстве…». Не исключено, что его и положили в больницу для того, чтобы предупредить самоубийство – пока он был еще нужен.

В этот же день 7 ноября (надо же отметить праздничек славным делом) на болшевской даче арестовали Н.Н. Клепинина, а в Москве – его жену (приехала навестить мать) и ее старшего сына Алексея Сеземана. Его юная жена поехала в Болшево сообщить Клепининым об аресте мужа (она не знала, что они уже арестованы). «В этот день шел снег с дождем – ужасный был день. И было очень ветрено и очень холодно<…> Мы пошли к той даче, где жила моя свекровь. Там было пусто. И что на меня произвело ужасное впечатление: стояли голые деревья; у нас – во дворе были кольца (эти кольца повесил Сергей Эфрон, чтобы дети выполняли на них гимнастические упражнения, – они сохранились по сей день. – Л.П.), был ветер, и они бились друг о друга. Это было страшное зрелище.

Я подошла к нашему входу (вход на клепининскую половину дачи. – Л.П.), стала стучать. Мне никто не открыл. Тогда я подошла к другому входу. И вдруг открылась дверь и вышла Марина Ивановна Цветаева. Она была то ли в накинутом на плечи пальто, то ли в чем-то еще, и у нее были очень растрепанные волосы из-за ветра. На меня она произвела впечатление пушкинского Мельника. Я ее спрашиваю: «Вы знаете, что сегодня ночью арестовали Алешу?» Она перекрестила меня и говорит: «Ирина, Бог с тобой. Здесь сегодня ночью арестовали Николая Андреевича…» Я очень плакала, и Марина Ивановна сказала: «Иди и не входи сюда».

Через два дня Цветаева, взяв с собой только Мура, сбежала в Москву. А когда – через несколько месяцев – вернулась за вещами, то нашла там… гроб: удавился один из сотрудников НКВД (в предчувствии своей судьбы или просто по пьяни?), и тело его было положено в гроб. Это уже был перебор. Такого и в страшном сне не приснится, и никакому автору «ужастиков» в голову не придет… Как, впрочем, и вся жизнь Цветаевой последних лет.

* * *

Клепинин, в отличие от Эфрона, очень быстро стал давать те показания, которые от него требовались: да, он был агентом нескольких иностранных разведок и вместе с Эфроном вел активную шпионскую работу. Вероятно, он понял всю бессмысленность сопротивления и не хотел лишних мучений. Он говорит о связи Эфрона с русскими масонами в Париже. В частности, с графом Бобринским. Далее И. Кудрова пишет: «Который, по утверждению Клепинина, был в прямом контакте с французской разведкой». Создается впечатление, что Клепинин лжет. Но «достопочтимый мастер» ложи «Гамаюн» Петр Андреевич Бобринский действительно работал на французскую разведку. (Сообщено исследователем масонства А. Серковым.) Знал ли он об этом Сергей Яковлевич? Вероятно, знал, если уж знал Клепинин, в ложу не входивший. Что из этого следует? Во-первых: агент НКВД выполняет задание, не вникая в подробности и не задавая лишних вопросов. Во-вторых: все круги русской эмиграции пересекались, все было запутано и перепутано в некий клубок (пусть нити его и вели в разные стороны), поэтому легко было обвинить человека в чем угодно. Конечно, сознательно Эфрон не помогал Бобринскому сообщать французской разведке интересующие ее сведения. Но кто поручится, что Бобринский не сумел воспользоваться какими-то высказываниями Эфрона?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache