444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Штерн » Поэт без пьедестала: Воспоминания об Иосифе Бродском » Текст книги (страница 9)
Поэт без пьедестала: Воспоминания об Иосифе Бродском
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:47

Текст книги "Поэт без пьедестала: Воспоминания об Иосифе Бродском"


Автор книги: Людмила Штерн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Тут я должна сделать отступление и на две страницы углубиться в историю нашей семьи.

Как уже упоминалось, мои дед и бабушка по материнской линии вели до революции комфортабельный и буржуазный образ жизни. У бабушки было тринадцать братьев и сестер, живших со своими семьями кто в Петербурге, кто в Москве, а кто в Латвии и Литве. Московским и петербургским ветвям нашего клана революция так не понравилась, что они разными путями двинулись в эмиграцию и расползлись по всему миру. Исключение составила моя восемнадцатилетняя мама, сбежавшая от семьи обратно в Петроград, чтобы лично участвовать в построении нового мира.

Вскоре все коммуникации между родней и моей мамой (подпольная кличка – «черная овца») прервались почти на полвека. Во всяком случае, я никого из своей многочисленной родни ни разу в жизни не видела.

Но в середине 60-х в нашей жизни появился мамин единственный родной брат Жорж, ставший американским режиссером документальных фильмов. В то время он работал на телеканале NBC и приехал в Союз снимать телевизионный фильм о звездах советского спорта. Он рассказал невероятные истории о жизни и судьбах наших родственников. В частности, о маминой любимой двоюродной сестре, актрисе Жене Штром, жившей перед войной с мужем, сыном и дочерью в Литве. Они попали в каунасское гетто, потом в концлагерь. Жениного мужа немцы убили изощреннейшим образом, а именно сунули ему в рот автомобильный шланг и накачивали водой, пока физически не разорвали пополам. Женя покончила с собой, повесилась, оставив в лагере семнадцатилетнюю дочь Маргарет (Мару) и семилетнего сына Александра (Алика). Об их фантастической судьбе я собираюсь написать отдельную книжку. А здесь только скажу, что в лагере в Мару влюбился некий английский еврей, текстильный инженер Джозеф Кейган, приехавший в Литву по делам и застигнутый войной. Это был человек необыкновенного ума и отваги. Он устроил побег из лагеря, и они с Марой, после скитаний и мытарств по Европе, оказались в Англии. Там Джозеф Кейган восстановил из руин текстильную промышленность графства Йоркшир и подружился с Гарольдом Вильсоном, будущим премьер-министром Великобритании.

После войны заслуги Джозефа Кейгена в деле восстановления легкой промышленности были так велики, что королева пожаловала ему титул лорда. Так моя литовская троюродная сестра Мара, о существовании которой я и не подозревала, стала леди Маргарет.

Все это нам рассказал мамин брат, а несколько лет спустя, то есть в 1973-м, в Советский Союз приехала и сама Мара. Она оказалась симпатичной, живой и, что называется, свойской. Даже внешне мы с ней похожи, с той разницей, что Мара в два раза тоньше.

В середине 70-х сам воздух вокруг нас был наполнен «протонами и электронами» эмиграции. И мы обсуждали эту идею с вновь обретенной родственницей. Помню, что Витя сказал: «Боюсь, что мы там пропадем», – а Мара в ответ засмеялась: «Ну уж если вы тут не пропали...»

Итак, в феврале 1975 года мы заявили о своем намерении эмигрировать. На другой же день Витю выгнали с работы, предварив увольнение торжественным собранием, на котором сотрудникам предлагалось публично осудить его и проклясть. Некоторые коллеги даже физически в него плевали.

Мое университетское начальство повело себя осторожнее. Черт знает, что могут выкинуть непредсказуемые студенты. Поэтому безо всякого собрания, в тиши ректорского кабинета, мне сказали «ай-ай-ай» и выдали характеристику, полную двусмысленных похвал.

Мы отнесли бумажки в ОВИР, и тут вступила в игру Мара, то есть леди Маргарет. От нее стали приходить письма на бланках палаты лордов с гербами, печатями, водяными знаками и прочими прибамбасами. Содержание тоже было не слабое. Например: «Вчера ужинали с Генри К. Он просил не беспокоиться и сказал, что все взято под его личный контроль...»

Вероятно, у нашего КГБ не было ни малейшего сомнения, что Генри К. – небрежно замаскированный Киссинджер. Я представляла себе, как они задумчиво чешут затылки. «Что делать со Штернами? У них секретность и ваще... А с другой стороны, может, отпустить их к еб... матери, а то такая вонь на весь мир поднимется...»

Помогла и наша квартира, расположенная в одном квартале от Мариинского дворца на Исаакиевской площади, то-есть от Ленсовета. Она оказалась крупной картой в наших руках – кто-то из гебистских упырей мечтал там навеки поселиться. Короче, нас выпустили через восемь месяцев...

И тут, за десять дней до отъезда, Витя слег с температурой 42 градуса и неопознанным диагнозом. Везти его в таком виде было невозможно, и я помчалась в ОВИР просить отсрочку. День был неприемный. Я попыталась упасть секретарше в ноги, умоляя пропустить к нашей инструкторше, товарищу Ковалевой. Не тут-то было. И вдруг Ковалева сама возникла в дверях своего кабинета. Я стала скороговоркой объяснять нашу ситуацию. Инструкторша не пригласила меня в свой кабинет, но повела себя нетривиально. Как только зазвонил телефон и секретарша схватила трубку, чтобы кого-то облаять, Ковалева сделала мне едва заметный знак рукой и подошла к окну, повернувшись спиной к секретарше. Я встала рядом, и она тихо, почти шепотом, сказала: «Не мозольте глаза. Уезжайте в срок или раньше. О вас каждый день наводят справки».

Через три дня, в ее приемные часы, я снова явилась в ОВИР подписать какую-то последнюю бумажку. Ковалева приняла меня в своем кабинете.

– Почему вы меня предупредили? – спросила я.

– Потому что двенадцать лет назад окончила юрфак. И ваш отец был руководителем моего диплома.

В те годы основной поток советских эмигрантов направлялся в Израиль. В Соединенные Штаты тек слабый ручеек. О выборе страны можно было объявить, миновав границу, то есть в Вене. (Согласно правилам игры, из Союза разрешалось уезжать только на историческую родину для воссоединения с несуществующей семьей.)

Тех, кто хотел в Америку, отправляли в Италию на своеобразный карантин. Проверялось, нет ли у нас сифилиса или туберкулеза, не служили ли мы в КГБ и не являлись ли членами коммунистической партии. В Италии оформлялись въездные визы и выбирался (или назначался) город, в котором эмигрантам предстояло начать новую американскую жизнь.

Мы прожили в Италии четыре месяца. Оглядываясь назад, понимаю, какое это было сказочное время. Фея Сирени Ирина Алексеевна Иловайская поселила нас в квартире своих детей в центре Рима. Фаусто и Анна опекали нас, как любимых родственников.

И тем не менее, нас ни на минуту не покидали тревога и страх: что ждет нас в Америке? В какой город ехать? Как найти жилье? Как искать работу без языка? Дома, в Ленинграде, напичканные американскими романами, мы полагали, что знаем про Америку все... Оказалось, что о реальной жизни в реальной Америке представление у нас было довольно смутное. К тому же мой английский находился практически на нуле, или, как сейчас говорят, ниже плинтуса.

Я писала панические письма знакомым в Штаты. Наиболее вразумительно отвечал Бродский, «старожил» с трехлетним стажем. В то время он занимал таинственно (для нас) звучащую должность Poet in Residence в Мичиганском университете.

Одно из его писем было напечатано на хрустящей гербовой бумаге, выглядело внушительно и произвело на нас сильное впечатление:

Вот одно из его писем:

...Пишу тебе на хербовой бумаге, чтобы произвести благоприятное впечатление.... Насчет адвайса я тебе скажу, что за Нью-Йорк волноваться поздно, потому что там все уже на месте, и если есть шанс найти там арбайт, то по твоему, Н. Ф. и Витиному характеру это самое подходящее место.

С другой стороны, если арбайт предлагается где-нибудь в Новой Англии, то его лучше брать, потому что Н.-Й. там везде в 3 – 4 часах езды. Более того: одну вещь следует усвоить насчет Штатов. Никакая ситуация (работа, место жительства) здесь не является окончательной. Дело не только в том, что прописки нет: нет и внутренней прописки.

В среднем раз в три года (вообще чаще, но для тебя пускай будет раз в три) американ грузит свое семейство в кар и совершает отвал куда глаза глядят. Дело не только в том, что везде медом намазано, но и в том, что контракты в этой стране заключаются (будь то в сфере академической или инженерной), как правило, года на два. Дальше чувакам становится видно, хотят ли они тебя еще, и хочешь ли еще их ты. Во всяком случае, к любому поступающему предложению следует относиться как к временному явлению. А у русского человека, хотя и еврейца, конечно, склонность полюбить чего-нибудь с первого взгляда на всю жизнь. От этого – хотя бы чисто умозрительно – надо поскорей отделаться, а то потом нерв сильно расходиться будет, т. е. в процессе осознания.

Что до совершения отвала из Италии, то ты это постарайся оттянуть, потому что апpе (аpre, фр. «после». – Л. Ш.) приехать тебе в Европу можно будет только года через два, не раньше. Вообще, переход из мира нагана в мир чистогана проще, чем перемещения в последнем: будут – даже через два года – требоваться визы во все палестины, кроме канадской и мексиканской.

Что же до самих Штатов, то они в чисто эстетическом отношении Старому Свету полярны, и глаз – за исключением Н.-Й. и Бостона – радоваться будет редко. Чего тут, конечно, в избытке, так это Природы, но я не думаю, что тебе это позарез.

С работой для тебя некоторое время будет довольно сурово, – при том, конечно, условии, что ты не возьмешься за старое – геологию; потому что со всякими точными дисциплинами тут оно проще, чем с преподаванием литературы, фенечки и т. п. Местных кадров навалом, и чувак со степенью за рулем такси не есть выдумка пропаганды, потому что чувак этот больше гребет за рулем такси и понимает это. Во всяком случае, месяца два-три пробудете вы во взвешенном состоянии и, так как это неизбежно, лучше пробыть их в большом, вроде Н.-Й., городе. И хотя я не советую рвать когти из Италии немедленно, с другой стороны, вы – и Витька в первую очередь – должны соображать, что раздача хлебов и рыб (в учебных заведениях, во всяком случае) производится именно в январе – феврале – марте.

Я хочу сказать, что все устроится самым цивильным образом в любом случае. Если у тебя уж слишком разойдутся нервы, знай, что найдется тебе на черный день работенка в местном издательстве (Ардис. – Л. Ш.) на наборной пишущей машинке: печатать романы Набокова по-русски. Но это – на черный день, который, думаю, не настанет. А шанс этот покамест есть в Мичиганске.

Не знаю, успокоил ли тебя, но, киса, напиши мне про всех и вся, а? Понимаешь ли ты, что три с лишним года живу без сплетен? Это каково, образованному-то человеку! Что там Женюра, Толяй и иже, кто с кем, и т. д. – интересно же. Что до меня – хотя понимаю, как тебе это скушно, – то я в высшей степени сам по себе и, в конце концов, мне это даже нравится – что-то в этом есть, когда некому слова сказать, опричь стенки. Что замечательно в этой стране, так это сознание, что ты он ер оун (on your own, «сам по себе». – Л. Ш.), и никто не ...бет тебе мозги, что поможет, живот за тебя положит, то есть ситуация абсолютно лабораторная: беспримесная. Насчет общения у тебя, киса, определенно возникнут проблемы, но знаю, что ты их решишь. Что же касается Инглиша, то три месяца перед теликом сделают свое дело лучше всяких курсов Берлица – и вообще, запомни, что иностранных языков, как таковых не существует: существует другой фонетический ряд синонимов.

Киса, уже третий час ночи, а мне еще рецензию на один роман века сочинить надо; так что я завязываю и надеюсь, что увижу тебя на цивильном итальянском фоне, т. к. собираюсь туда на Рождество, – если, конечно, евреи не дадут вам приказ на Запад.

Эх, не гулять больше под высокими стенами Исаакия, обсуждая личную жизнь Г. Н., не проносить гордо замшевую вещь под несытыми взглядами фарцов из кафе «Север» и не ставить «кончерто гроссо» Вивальди на проигрыватель, чтоб за стенкой не слыхали, как скрипят пружины матраса, на коем играешь с...

Письмо кончается таинственным словом «ЖАМАИС!!!» (слово из нашего лексикона, шутливое произношение французского слова «jamais» – никогда. – Л. Ш.)

...В Италии мы не встретились. Бродский был во Флоренции и приехал в Венецию через два дня после нашего отъезда в Милан. Мы прожили у Фаусто две недели и вернулись в Рим 8-го января. Дома нас ждало письмо из ХИАСа с датой отъезда в Америку – 13 января.

Глава ХIII
ВСТРЕЧИ

Итак, мы прилетели в Нью-Йорк под Старый Новый 1976 год. Квартирное везенье продолжалось. Одна знакомая наших знакомых, по имени миссис Харрис, улетала на восемь месяцев к сыну в Италию и сдала нам свою квартиру за очень умеренную плату. Мы поселились в сердце Манхэттена, а именно на 74-й улице между Коламбус и Амстердам-авеню, в пяти минутах ходьбы от знаменитого Линкольн-центра.

Иосиф в это время еще жил в Анн Арборе, но бывал в Нью-Йорке довольно часто и вскоре появился на нашем горизонте. Он пришел с бутылкой вина и букетиком гвоздик для мамы. После первых ахов-охов-вздохов сели за стол. За три года, что мы не виделись, он изменился: то ли заматерел, то ли просто возмужал. Держался свободно и непринужденно, без тени прежней, иногда искусственно педалируемой, застенчивости.

Даже помню, как был одет: в коричневых брюках и твидовом пиджаке зеленовато-терракотовых тонов, а под ним голубая оксфордская рубашка и кофейного цвета пуловер. Галстук – набок, с ослабленной петлей. Я подумала тогда, что за Оськой никто не следит и что профессор обязан носить строгий одноцветный костюм.

Позже я разобралась в одежных тонкостях. Манера и стиль одежды в Америке призваны демонстрировать социальный статус ее обладателя. Бродский был одет продуманно, в полном соответствии с общепринятым обликом профессора полу-либерального университета.

Мы задавали ему множество вопросов, и он давал советы в самых различных областях жизнедеятельности. Вероятно, у нас был жалковатый вид или вопросы показались ему наивными и дурацкими, но мне почудилась некая нотка высокомерия, в прошлом несвойственная ему. Во всяком случае, по отношению к нашей семье.

Это выглядело, как если бы успешный москвич учил жить приехавших из казахского кишлака бедных родственников. Впрочем, наверно, так оно и было.

На просьбы почитать стихи, он небрежно отмахнулся: «Как-нибудь в другой раз». Это было совсем на него непохоже. Обычно даже просить не надо было. Мне показалось, что мы как слушатели и ценители потеряли для него интерес. Наверно, думала я, он вращается «в вихре бала и в высших сферах». Я поделилась своими наблюдениями с Витей, и он сказал, что «с Осей все в порядке», а у меня паранойя на почве разыгравшегося комплекса неполноценности. И это было правдой.

Пожив в Америке, я многое поняла. «Вращаться в вихре бала» Бродский стал далеко не сразу. Первые три года его западной жизни прошли почти что в тотальном одиночестве. За исключением коротких вылазок в Нью-Йорк, он, как в вакууме, жил в Анн Арборе. Если бы я в то время не была так поглощена своими проблемами, то поняла бы, что стоит за шутливой фразой его «итальянского» письма: «...я в высшей степени сам по себе, и, в конце концов, мне это даже нравится – когда некому слово сказать, опричь стенки».

Впрочем, он ни разу не пожаловался на одиночество. Надо было прочесть «Осенний вечер в скромном городке», чтобы понять, что к чему.

 
Осенний вечер в скромном городке,
гордящемся присутствием на карте
(топограф был, наверное, в азарте
иль с дочкою судьи накоротке).

Уставшее от собственных причуд,
Пространство как бы скидывает бремя
величья, ограничиваясь тут
чертами Главной улицы; а Время
взирает с неким холодом в кости
на циферблат колониальной лавки,
в чьих недрах все, что мог произвести
наш мир: от телескопа до булавки.

Здесь есть кино, салуны, за углом
одно кафе с опущенною шторой;
кирпичный банк с распластанным орлом
и церковь, о наличии которой
и ею расставляемых сетей,
когда б не рядом с почтой, позабыли.
И если б здесь не делали детей,
то пастор бы крестил автомобили.

Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
В шесть вечера, как вследствие атомной
войны, уже не встретишь ни души.
Луна вплывает, вписываясь в темный
квадрат окна, что твой Экклезиаст.
Лишь изредка несущийся куда-то
шикарный бьюик фарами обдаст
фигуру Неизвестного Солдата.

Здесь снится вам не женщина в трико,
а собственный ваш адрес на конверте.
Здесь утром, видя скисшим молоко,
молочник узнает о вашей смерти.
Здесь можно жить, забыв про календарь,
глотать свой бром, не выходить наружу
и в зеркало глядеться, как фонарь
глядится в высыхающую лужу.
 

После Анн Арбора Иосиф вел переговоры с разными университетами, в том числе подал документы в Бостонский университет, называемый в народе «Би-Ю». Но его даже не вызвали на интервью. Вероятно, администрация испугалась, что он затмит всех их профессоров. Это было похоже на гуляющую по миру историю с Набоковым.

Набоков якобы подал документы в Гарвард на предмет преподавания сравнительной литературы. Роман Якобсон, бывший в то время заведующим кафедрой, воспротивился, и Набоков приглашен не был.

Решение Якобсона многих коллег поразило. Ему говорили: «Роман Осипович, как можно! Он же самый великий из живущих сегодня писателей!» Роман Осипович отвечал: «Ну и что с того? Слон – самый великий из живущих сегодня животных, но мы же не приглашаем его быть директором зоопарка».

Бродский преподавал в разных университетах, в том числе и в Колумбийском, пока не получил «tenure» (пожизненный контракт) в качестве Professor of Poetry в консорциуме пяти колледжей: Mount Holyoke College, Amherst College, Hampshire College, Smith College и University of Massachusetts in Amherst. Oсновной «базой» был Mount Holyoke в Западном Массачусетсе.

После нашей первой встречи Бродский исчез недели на три. Но как-то очень поздно вечером он позвонил и сказал, что хочет почитать стишки... прямо сейчас, по телефону. У меня отлегло от сердца. В его голосе слышалось прежнее нетерпение. Должно быть, он все-таки стосковался по родному уху.

Он прочел «Декабрь во Флоренции», и я очень разволновалась. Может оттого, что сама провела там в декабре несколько дней. Я попросила прочесть еще раз. Поразительно, какой он увидел Флоренцию, и как ее описал.

Что-то вправду от леса имеется в атмосфере/ этого города...


Набережные напоминают оцепеневший поезд...

 
В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки
привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке...
 

Как гениальный флорентийский живописец, Бродский нарисовал этот город крупными сильными мазками, назвал его «красивым» и... вынес ему и себе смертный приговор. Слушая последнюю строфу, я ощутила нарастающий в горле ком.

 
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.
 

О Флоренции это? Или о Ленинграде?

Я не могла говорить от слез... И тут, наверно, от страха показаться слюнявой дурой, а не ценителем поэзии, меня попутал черт.

«Замечательные стихи, Ося, – сказала я редакторским голосом, – кроме строчек:

 
На Старом мосту – теперь его починили, —
где бюстует на фоне синих холмов Челлини.
 

Бюстует – выпендрежный глагол... из лексикона Вознесенского».

Бродский не ответил и повесил трубку.

Что делать? Звонить и извиняться? Писать письмо? Попросить Гену Шмакова быть посредником в примирении? С другой стороны, почему я не могу высказать свое мнение? Ведь он именно с этой целью читал стихи.

В конце концов, я позвонила, «повалялась в ногах» и была прощена.

Неожиданно мне вспомнился странный эпизод. Позвонил Бродский и сказал, что хочет почитать стихи своего сына Андрея, которые кто-то привез ему из Ленинграда. Читал он нейтрально, без обычных «бродсковских» интонаций, отделяя себя от текста, словно был просто «поэтическим курьером».

Я не только не помню, понравились ли мне эти стихи, я, вообще их не помню. Бродский спросил: «Чьи стишки лучше?» «Конечно, Андрея», с ходу ответила я. Мне хотелось доставить Иосифу удовольствие в том смысле, что дети превосходят своих родителей, как и должно быть в процессе эволюции.

«Так, так. Ну ладно», – пробормотал Иосиф.

Подумав я засомневалась и всполошилась: в самом ли деле это стихи Андрея? Я никогда ни от кого не слышала, чтобы Андрей писал стихи. А вдруг это стихи вовсе не Андрея, а, например, не к ночи будь помянуто – Бобышева? Но в одном я уверена – их автором не был Иосиф Бродский... Кто же их автор, навсегда останется тайной.

...А вот как выглядел Иосиф Бродский в роли гуру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю