Текст книги "Тихий звон зарниц"
Автор книги: Людмила Сабинина
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Катя подняла глаза и увидела распахнутый ворот рубашки и смуглую, мускулистую шею. Дождь припустил гуще и толстые струи образовали вокруг дощатого ларька настоящий водяной шатер. Пришлось Глебову тоже войти под навес. Прижался к дощатой стенке грудью и раскинутыми руками, а голову повернул к Кате. Она молчала. Струйки воды стекали за ворот, и сильно пахло дождем и ландышами. Он медленно опустил свою руку, их руки теперь были рядом.
– А что, это ведь на всю жизнь, – вдруг произнес он. – Я сейчас ясно это почувствовал… Скажи, ты бы согласилась ждать… На всю жизнь.
– Да, – прошептала Катя. – Конечно. На всю жизнь…
Оба не шевелились, молчали. Неожиданно он прижался лицом к ее руке.
– Да?
– Да.
Он засмеялся.
– Я дурак. Тебе ведь только пятнадцать. Забудешь все, что тут наобещала. Факт.
– Нет.
– Что нет?
– Не забуду.
Он, кажется, хотел ее обнять, и тогда Катя выскочила прямо под дождь. Дом был близко. Перебежала улицу, перед большой глубокой лужицей помедлила, скинула свои новые туфли. Он догнал, схватил за руку.
– Постой! Ведь дождь…
– Ничего, вон мой дом! Не провожай, пожалуйста… Я очень прошу. До завтра.
– Постой… Ведь ты это всерьез? Да?
– Да, да, да!
И она юркнула в калитку. Стучать в дверь не стала, тети Дуни побоялась, потихоньку пробежала через двор, пробралась в сад, а оттуда – прямо в свою комнату. Окошко было распахнуто, будто ждало ее. Подтянулась на руках, и – там.
В ту ночь не спала до самого рассвета. Вспоминала, как все это было. С чего началось? Сначала он подошел, пригласил на вальс. А потом… До утра перебирала в памяти каждую мелочь, каждое слово. Он сказал «до завтра». Какое это будет завтра? И что он ей скажет, и как ей вообще быть?.. Наступивший день сам снял эти вопросы. Это было 22 июня. В тот день началась война, и у тети Дуни провожали сразу двоих: отца и старшего сына, брата Веры. К вечеру Катя уехала домой – мать вызвала телеграммой. Там тоже были проводы, чуть ли не все село уходило на фронт. Катин отец умер три года назад, братьев не было, и в их семье, на первый взгляд, ничего не изменилось. Их было двое, как и прежде. Она да мать. Но вокруг стало тревожно и тихо. В опустевшей деревне торопились собрать урожай, спешили выполнить госпоставки. На женщин навалилась работа – и за себя и за мужчин, непосильный труд с утра и до поздней ночи. Учительница и ее дочь работали наравне со всеми. И так до самого того дня, когда заперли дом, побросали кое-какие пожитки в погреб и побежали из деревни: немцы уже совсем близко подошли.
Вот и года не прошло, а как все переменилось: матери больше нет, и никого близких нет. Не считая старухи Касьяновны. И та все переписывалась с какой-то дальней родней, собиралась уехать… Вставала Касьяновна чуть свет и сразу же будила Катю.
– Нечего спать, не в гостях. Дармоедов и без тебя хватает. Со всего свету понаехали, корми их…
Но Катя про себя считала, что дармоедов-то немало и среди здешних. Стоит только понаблюдать. Вот, например, на уборке гороха: мало того, что женщины жуют, не переставая, весь день. Как-то она заметила, что почти у каждой под платьем подвешен мешочек. Горох собирают с кустов, лущат и лущеный отправляют за пазуху. Она толкнула локтем Касьяновну: глядите! Старуха злобно покосилась на нее и даже плюнула.
– Ну и что? Ты тоже захотела? Посмей только. Они свое жрут, а ты тут при чем? У них ребят голодных куча. Глаза-то выпучила на чужое. Тьфу!
И правда, в селе было голодно. По улицам сновали оборванные ребятишки, многие дома пустовали, незапертые ворота в непогоду ходили ходуном. Настоящих хозяев не было, настоящие-то хозяева – на войне, а без них в деревне – запустенье и сиротство. Зима наступила суровая, насквозь продувались ледяным ветром отсыревшие после дождей избы. Хлеба сразу же стало не хватать. Правда, многие эвакуированные получили по полоске земли, и кто смог достать как-нибудь семенной картошки, обзавелись огородами. Касьяновна с Катей тоже не ленились и выменяли на Катино шерстяное платье семенной картошки и осенью сняли урожай, два мешка. За работу в колхозе выдали по пятнадцать килограммов зерна. Так что сначала было терпимо. Но к январю наступил настоящий голод. Варили сушеные картофельные очистки. С хлебом начались перебои. Да и сам-то хлеб стал хуже. Из липкой сырой мякоти вареные картофелины торчали, как валуны. Картофель подмешивали в хлеб ради экономии…
В зимние каникулы Катя совсем затосковала. Никто из эвакуированных к ним не заходил, потому что не любили Касьяновну, да и забот своих в каждой семье хватало. Сидеть с Касьяновной в избе тягостно, и Катя бродила по селу, заходила на почту, в магазины, встретится кто-нибудь из эвакуированных – два-три слова, и разойдутся. Их ведь тоже подгоняет нужда… Все перебивались кое-как. Чуть ли не каждая семья оплакивала кого-нибудь: отца, брата, сына. То и дело – песня слышалась на улице: провожала солдата на фронт. И песня, прислушивалась Катя, всегда была одна и та же: размашистая, звонкая, ясная, как освещенная солнцем снежная равнина.
Песню всегда пели одну и ту же, и в тот же переулок заворачивали – в сельпо. Там шумно требовали водки, а водку отпускал продавец не всем. Здесь были свои обычаи. Когда в магазин привозили какой-нибудь нужный товар, никто не стоял в очереди. Толпой наваливались на прилавок, орали, а продавец передавал товар прямо через головы, кому считал нужным. И никто не протестовал. Просто кричали, толкались и рвались к прилавку… Или баня. Оказывается, в селе общественная баня есть, и установлены мужские и женские дни. Как-то раз Катя собралась помыться. Баня небольшая – человек на десять. Не успела голову намылить, как вокруг зашумели, женщины бросились одевать детей, одна за другой выскакивали из мыльной. Сверху на Катю полетели скользкие обрывки мочала, листья от веников – банщица обметала и ошпаривала полки.
– Айда! Айда! Скорее выходи!
– В чем дело? Почему выходить?
– Не видишь? Джихангиров идет!
Она поглядела в окошко: невдалеке по тропке шел желтолицый человек в черном пальто, в барашковой шапке, с коричневым толстым портфелем под мышкой. Шел не спеша, будто давал время приготовить баню. У мостика остановился, побеседовал с какой-то старухой. Ведра болтались у нее на коромысле, вода выплескивалась через край, старухе, видно, тяжело было. Нести ведь гораздо легче, чем с полными ведрами стоять… Кое-как Катя оделась, и, немытая, – вон. У выхода едва не столкнулась с этим самым Джихангировым. Портфель-то раздут, с бельем, видно. Прошел, вроде бы и не замечает, что день-то женский. Какой-нибудь руководитель местный, ишь, важный. Нет, пожалуй, уж лучше мыться дома у печки… Так она и делала.
А мороз крепчал. С хлебом совсем стало плохо, а, кроме хлеба, есть было нечего, перевелась и сушеная картофельная шелуха. Мимо окошка то и дело провозили на санях мерзлые лошадиные туши с задранными вверх копытами – началась бескормица, падал скот.
– Нехристи, – ругалась Касьяновна, – Сена даже не припасли! Все на войну валят. Война, война. Что же, и трава не растет, раз война? Трава-то ведь растет, вон, степь целая. Нет, уходить отсюда надо, уходить. Пропадешь тут с вами…
Касьяновна и вправду ушла. Уехала к дальним родственникам в Свердловск.
Случилось это ближе к весне, когда голод стал нестерпимым, а на базаре выменивать нечего, все уже выменяли – и старухин теплый платок, и Катино платье. Даже комбинацию Катину, в которой приехала, и ту погладили и снесли на базар. Два кило муки – это не шутка… Отъезд получился как-то сразу, неожиданно. Катя с утра караулила около хлебной лавки. Уйти нельзя было, вот-вот привезут, хлеба неделю уже не выдавали. Эвакуированные толкались на морозе, как всегда, спорили, когда окончится война, в подтверждение читали письма с фронта. Их всегда носили с собой. А хлеб все не везли. Раз пять она бегала домой греться, к магазину возвращалась опрометью, боялась опоздать. Хлеб получить надо было и на себя и на старую Касьяновну. Пока привезли, разгрузили, пока очередь подошла, промерзла Катя до костей. Домой вернулась поздно, разделась, забралась в постель. И сразу же поняла, что заболела. Лихорадило, стучало в голове, чудилась далекая музыка. Так бывало и раньше. Стоило только заболеть. Когда была маленькая, она поворачивалась лицом к стенке и воображала разные картины. Будто на стене пляшут маленькие человечки, бегают лошади, звери разные. А музыка-то, музыка, вон какая громкая!
«Ты чего там, Катюш?» – беспокоилась мама.
«Кино смотрю. Про медведя!»
И мать сразу же понимала, что дочка опять заболела.
Так вот и теперь. Катя повернулась к стене и начала «смотреть кино».
Ночь. Теплая, душистая, в самом разгаре лета. Ребята ночуют у них в сарае. Мама настелила соломы, сверху дерюжками накрыла, набросала подушек… Помнится, задолго сговорились об этом походе, и вот приехали человек пятнадцать. Все шестиклассники, двое только из восьмого «А». Купались в речке, собирали землянику. К вечеру умаялись и заснули как убитые. А Вера, Женька Глебов и Катя дождались темноты и побежали смотреть светляков. В июньские ночи много их на опушке за старым кладбищем. Хотя и темно, а дорога белеет, будто светится. Ступни вязнут в мягкой прохладной пыли. Вот и деревянный мост через болотце. Все трое стоят у перил, прислушиваются. Снизу поднимается жаркий, неистовый хор: лягушки. Птицы ночные перекликаются по берегам, пахнет болотом и желтыми кувшинками. А за мостом, на пригорке – старое кладбище, кресты белеют под месяцем. Ни за что бы Катя не пошла сюда в такой час, даже с подружкой Верой не пошла бы. А с Женей Глебовым не страшно. Во-первых, Женя старше на два года, во-вторых… Ну не страшно, и все тут. Они идут вдоль кладбища. Женька беззаботно проводит палкой но железной ограде. Девочки смеются. А вот и лес. От сосен душное тепло исходит. Пряное дыхание трав завораживает.
– Наверное, сегодня Ивановская ночь, – говорит Катя. – Волшебная.
– Почему?
– Так. Кажется почему-то…
Замер весь лес, будто прислушивается. А днем всегда вершины шумят. Когда ни придешь – вечно шумят, бушуют. Странно. Неужели и лес по ночам спит?
– Глядите: светляк! А вот другой!
В темных кустах мерцают зеленоватые огоньки.
– Один, два, три, – считает Вера. – А вот еще два, глядите!
– А тут их сколько! Идите сюда! – зовет Глебов.
Светляки то ярко разгораются, то меркнут. Вокруг тишина, но Кате кажется, что светляки поют. Поют тонкими голосами какую-то необычную, долгую мелодию. Ни на что не похожую, непонятную, как запах кувшинок, и – ночью – необъятный чертеж вселенной.
– Жень, покажи, какие они, – просит Вера.
Он осторожно приоткрывает ладонь. В горсти – колеблется, дышит голубое сияние. Все трое наклоняются, смотрят.
– Всего-навсего вот такусенький жучок! – удивляется Вера.
– Хочешь, подарю? – с улыбкой обращается он к Кате.
Светляк сам переползает ей на ладонь, и она приносит его домой. В эту ночь не спится – лихорадит от солнца и купанья, и рука опять ноет, как тогда, из-за капли воды. И вообще все как-то странно. Что это у всех или только у нее одной? Если только у нее, то почему? И неужели это и есть та самая взрослая любовь?
На другой день все уехали, а когда стемнело, мама вошла в Катину комнату и ахнула: всюду – на цветочных горшках, на листьях фикуса, на букете ромашек – всюду светляки! Видно, Глебов целую горсть их в комнату забросил. Через окно. Долго еще Катя ложилась спать при такой иллюминации. Потом пожалела светляков, собрала их и вынесла в сад. Живите!.. Но каждую ночь, прежде чем заснуть, распахивала окно, смотрела на таинственные светлые точки в темной листве. Их становилось все меньше. А из сада тянуло ночным холодком, разросшийся сиреневый куст обдавал росой. Холодно.
– Холодно как, – говорит Катя. – Холодно! Чужая, костлявая рука ложится на лоб.
– Нашла время болеть, – ворчит Касьяновна. – Ухаживай за ней. Говорила давеча, опорки мои надень, так нет, все в галошах шастала. Ухаживать тут некому.
– Холодно мне, Касьяновна.
– Погоди, пальтушку сверху накрою…
Болела она долго. Старуха топила печь, поила горячей водой. Есть не хотелось, а только пить. К концу четвертой недели жар спал, сразу стало легко, покойно. Старуха уходила на целые дни – за хлебом, то на почту – письма писать, а Катя лежала на спине, бездумно глядела на дощатый потолок. На сосновых досках срезы сучков выглядели как замысловатый узор, и узор этот можно при желании менять. Стоит только вообразить: вот с потолка смотрит на нее добрая собачья морда. А вот, если посмотреть чуть наискосок, уже не собака, а веселое кудрявое облако. И не облако, а туча целая. Того и гляди, прольется дождь. Вот уже и гром гремит… Но это был не гром, просто ребятишки хозяйские бегали. И с потолка не дождь сыпался, а копоть и пыльная труха.
Однажды Катя открыла глаза и увидела перед собой Касьяновну. Старуха стояла одетая, за плечами висела тощая котомка, рука опиралась на посох.
– Ну, прощай, – сказала. – Оставайся тут, благо поправляешься. А я пошла к своим. Зовут свои-то.
Катя молчала.
– А ты не реви! Что я тебе, родня какая, что ли, реветь-то… На станцию побреду, до ночи, поди, успею. Дрова у печки наколоты, вода в ведре…
Катя вскинулась было расспрашивать, но поглядела на Касьяновну и умолкла: старуха только телесно была тут, а душой-то уже там, со своими, в Свердловске. И она не стала зря задерживать старуху.
Весь этот день лежала и думала о Касьяновне. До станции тридцать километров, дойдет ли? Старая, полуголодная, бредет от села к селу, с посохом своим. А на дворе зима. Вон стекла обросли снежной толщей, свет еле-еле пробивается, голубой, ранний…
На другой день Катя встала с постели. От слабости коленки дрожали, в глазах темнело. Затопила печь, размочила в горячей воде хлеб. Ничего. Жить можно. Сначала даже неплохо показалось без ворчливой Касьяновны. Но все больше стали одолевать мысли о жизни. «Получилось так, что никому я не нужна, – размышляла она в долгие зимние ночи. – Что живу, что не живу – какая разница? Жизнь-то, выходит, бесполезная. Скажем, умерла я от этой простуды. Опять-таки, что умерла, что не умерла. Все равно. Никто и не заплачет…» Вспомнилось, как заходила в соседний дом – топор одолжить. Там жила большая семья приезжих – пятеро детей, мать и бабушка. Сидели за столом, пили кипяток. Двое ребят дрались из-за какой-то корки, малыш ревел на руках матери, бабка учила старшую девочку, как починить юбку. Шум, гам, а все-таки жизнь! Одиночество – как смерть. «Нет, – думала Катя, – только бы дожить до победы! Обязательно надо завести большую семью. Чтобы шумно, весело. Чтобы никогда не знать одиночества». Стала первая приходить в школу, а домой вовсе не спешила. Помогала дежурным убрать помещение, запирала в шкаф учебные пособия и тетради. Но ребят в классе становилось все меньше. Девятиклассники-переростки уходили на фронт, девочки работали по хозяйству. Оставалась какая-то мелюзга, человек шесть, да и то всё мальчишки, говорившие между собой по-татарски… К лету снова начались полевые работы, бесконечная прополка. Дождь этим летом лил без конца, а однажды налетел настоящий ураган с громом и молнией, вода коричневым мутным потоком неслась по улицам. Ночью вдруг целый водопад ринулся в Катин полуподвал. По комнате поплыли щепки, сучья, наломанные для печки. Катя хотела выбраться, поднялась по скользким ступеням, откинула щеколду. Дверь распахнулась под мощным напором воды, ее едва не сбило с ног… Впрочем, на этом все и кончилось. Воды в комнате не прибавлялось, куда-то она все-таки уходила. После целый день пришлось отчищать и скрести комнату. В селе утонуло несколько овец и унесло неизвестно куда целые стаи гусей. Картофельные участки, те, что спускались к реке, смыло потоком, смыло и Катину полоску. А ведь сколько труда вложила она в этот участок, вспомнить страшно! Семена выменяла у хозяйки – шерстяную кофту отдала. Неделю целую вскапывала, мозоли кровавые набила. Сажала глазками, каждую картофелину на много частей резала… И уже взошла картошка кудрявыми кустиками, и вот все снесло начисто. Голая, гладкая, как каток, земля. Значит, на урожай надеяться нечего! Впереди – голодная зима. Надежда лишь на ту малость, что дадут в колхозе за работу, а говорили – дадут еще меньше, чем в прошлом году.
Все лето работала Катя в поле, а осенью – на току. По вечерам засыпала как убитая, а чуть свет бригадир уже барабанил своей плетью в окно. Не слезая с коня, стучал в каждое окошко, будил:
– Айда работать!
И это было хорошо, все-таки она чувствовала, что живет как все, что нужен ее труд. Но вот отмолотились, сдали хлеб, пожгли тину на картофельных полях, в селе стало пусто, уныло. И ее снова одолела тоска. «Неправильно я все-таки живу, – думала она по ночам. – Ведь почему я такая одинокая и ненужная? Потому что живу неправильно. Здесь и без меня беженцев полный мешок, всё старухи да детишки, всем трудно, еле кормятся. И чего я только жду? Вон Касьяновна, и та уехала. А мне семнадцать. Я даже на фронт могу. Вполне. Люди там сражаются, а я здесь сижу. Главная жизнь сейчас на войне, там сейчас все главное, а здесь – так, задворки. На задворках местечко себе нашла, обрадовалась. Нет, не хочу больше…» Она стала обдумывать, где бы достать денег на дорогу. Целыми днями сидела и штопала свое единственное рваное-прерваное пальто, чинила белье, из Касьяновной забытого мотка грубой шерсти связала себе на дорогу носки.
Полетел ранний снег, начались занятия в школе. И тут случилось неожиданное. Кто-то рассказал ей, что желающих берут в санитарки. Оказывается, в октябре многие девушки получили повестки – на фронте не хватало медсестер и санитарок. Она побежала в военкомат. Документов никаких у нее не было, сказала, что восемнадцать исполнилось: докапываться не стали, поверили.
И вот возле военкомата – длинная шеренга девушек, Катя в своем драном пальтишке крайняя слева. А девчата пышные, грудастые, в разноцветных шелковых платьях. Как на праздник собрались. Шубейки на лавку покидали, выстроились, ждут. Из двери военкомата показался лейтенант. И тут же назад попятился. Ладонями глаза закрыл, сделал вид, что ослеп.
– Уй-юй! Пропал я! Совсем пропал! Бедные мои глаза!
Он присел и на полусогнутых проковылял перед строем. Девчата захихикали.
– Ай! Что это? Радуга? Кызлар! Думал я, солнце вышло. Ай, какие девушки! Какие девушки!
По шеренге перекатывался хохоток, а офицер все похаживал да расхваливал девчат.
– Войну кончим, домой приедешь. Толстая будешь, вот какая! – Он развел руки. – Люди увидят, люди скажут: чья такая красавица? Уй-юй, да это ведь наша Салия! Да уж не Салия, а Салия-апа! Самостоятельная, солидная. Медали брякают, ордена блестят. Уй!
Речь эта, видно, нравилась девчатам. Смеялись, хлопали в ладоши. А лейтенант вдруг посерьезнел, подтянулся и поведал все, что полагалось о воинском долге и дисциплине. Девчата попритихли…
До станции добирались кто как мог. Катя шла пешком. В одной деревне ее остановил старик татарин в длинной овечьей шубе, с реденькой бородкой клинышком. Взял за руку, привел в дом. Внутри было бедно, на скамье сидела пожилая татарка с ребенком на руках. Старик сказал что-то, и женщина положила перед Катей на стол пять вареных картошек. Две Катя тут же съела, остальные спрятала про запас. Поблагодарила добрых людей, старик проводил ее, поклонился. «Вот ведь, – думала Катя, шагая по скользкой глинистой обочине, – и хорошие люди есть. Только война мешает людям быть хорошими. Ожесточились, больше о себе думают. Еще бы. Трудно… А вот старик хороший какой. Несмотря на войну. Я ведь ничего не просила, сам понял, что голодная».
На станции лейтенант объявил, что поезд придется брать с ходу, потому что стоит он всего одну минуту и вагоны открывать не будут. А тех, кто не сядет, командир засчитает дезертирами. Так и запишет. Катя очень боялась, что не сумеет сесть на ходу, но все получилось как-то само. Поезд подошел, все девчата бросились на подножки, забарабанили кулаками в двери, а Катю чья-то рука втянула на сцепление между вагонами. Там уже примостились две девушки. Поезд тронулся, сцепление заходило под ногами. Но скоро дверь отворилась, и девчат позвали в вагон. Солдаты, которые сидели в тамбуре, охотно потеснились, Катя уселась на чьем-то вещмешке… Ехали долго, Катю укачало, и, усталая, она крепко заснула. После, когда сошли на станции Юдино, никак вспомнить не могла, сколько же времени ехали и о чем шел разговор. Солдаты курили, какой-то бывалый рассказывал о фронте, за стенкой, в вагоне, слышно было, пиликала гармошка…
Их поселили на время в огромном бараке. Для спанья навалили у стенок сена, девушки побросали на сено свои пожитки и этим как бы закрепили за собой спальные места… И побежали дни. Ждали, когда подтянутся другие такие же команды, чтобы двинуться вместе. А пока что все были заняты на земляных работах. Предстояло вырыть котлованы для складов и для овощехранилища. Распорядок дня был простой. В пять – побудка, в час обед, в восемь отдых и сон. Остальное время работали. По утрам ворота барака распахивались настежь, все повзводно выходили на работу. Обмундирование пока не выдавалось, работали кто в чем. У Кати на ногах были толстые шерстяные носки и галоши, обычная местная обувка. И галоши эти в первый же день порвались, стоило только на заступ как следует нажать. А почва глинистая, холодная, липкая, сверху припорошенная ранним снежком. Кое-кто из девушек работал босиком, обувь берегли. Попробовала и Катя. Ничего. Только ноги краснеют от холода, на каждой – глины по пуду и потом очень трудно их отмывать под краном колонки. Босиком копать неудобно, всю подошву изранишь о заступ. Тогда она взялась перетаскивать на носилках землю. В паре с ней работала двадцатидвухлетняя Рахия, небольшая, крепкая, со смуглым раскосым лицом, рот упрямо сжат, маленький, пухлый. Рахия умела работать. Она работала так, что не чувствовала никакой стужи. Стеганку свою она оставляла в бараке и весь день бегала в кофточке с короткими рукавами. Округлыми, сильными руками крепко держала широченные носилки, шагала ходко, не замедляя и не прибавляя шага. Когда нагружали носилки, Рахия сердито требовала: «Еще, еще!» – и сама подкидывала пару-другую лопат. Однажды Катя не смогла поднять перегруженные носилки: было с верхом. Да и поклажа-то какая – громоздкие комья мокрой глины. Рахия разозлилась, бросила носилки.
– Мне стыдно так мало таскать! Мало – не буду! Айда! Пошли!
Пришлось собраться с силами, поспевать за прыткой Рахией. Это было нелегко. На ладонях давно уже вспухли багровые волдыри. Работа кипела, девушки старались на совесть. Каждой хотелось поскорее надеть гимнастерку с погонами, сапожки и в таком наряде отправиться на фронт. О фронте говорили как о чем-то праздничном, ярком. Тем более, что врага уже били на всех направлениях, кому же не хочется принять участие в наступлении, своими глазами увидеть победу?!
А погода совсем испортилась, задул пронзительный степной ветер, лил, хлобыстал дождь вперемешку со снегом, не переставая. Даже часовой, поставленный, видно, для порядка на пригорке посреди котлована, и тот поднимал воротник шинели. Так и расхаживал туда-сюда: руки в карманы, нос – в воротник, а за плечами винтовка. Потом часового сменяли, после обеда заступал другой, а девушки все работали… После ужина, кто не спал, собирались где-нибудь в уголке, сгребали сено, чтобы помягче, беседовали потихоньку, пели русские, татарские, украинские песни. Иногда звучало сразу несколько песен, запевали в разных углах. Чаще всего собирались вокруг Дуси, командира отделения. Рослая, скуластая дивчина, веснушчатая, лет двадцати пяти. На белесых кудрях выцветшая пилотка. Гимнастерка тоже ношеная. Сапоги, короткая юбка, крепкие коленки. Дуся уже побывала на фронте, на нее смотрели как на героя. Всем хотелось расспросить поподробнее про фронтовые порядки, узнать, когда выдадут обмундирование и за что какие дают ордена. Только много ли узнаешь от Дуси? Оказывается, она ездила домой… родить. И нисколько не стеснялась этого, наоборот, рассказывала всем и каждой.
– Девке пустой нельзя ходить, – хрипло говорила она. – Девке рожать надо. Домой прискакала, родила, хлопчика матке на руки бросила – и на фронт! Ать, два, шагом марш!
– Бессовестная, – смеялись девушки.
– А чего же? – Дуся резким движением заправляла белесую прядь за ухо. – Война, так и рожать не надо? Во-она как! Кто-то за них рожать будет. Дяденька будет рожать. У меня вон двое хлопцев растет, а сама на фронте. Во как.
Речи эти просто в ярость привели Рахию. Вскочила, руками замахала, даже плюнула.
– Молчи! Шайтан! Бессовестная! Сама роди! А других не срами. Тьфу!
Собрала губы в маленький пухлый бутон, тряхнула густой челкой, убежала. Вокруг зашумели, заругали Дусю. Одни возмущались, другие смеялись до упаду. Дуся обвела всех светлыми прищуренными глазами и неожиданно гаркнула так по-командирски, что все притихли:
– Молчать! Встать! Смир-р-р-но!
Девушки встали и разбрелись по своим местам. Хоть и не большое начальство Дуся, а все-таки командир… На следующий день прибыла еще партия девчат. В бараке стало теснее. Лежали теперь чуть ли не вплотную. Посреди барака громоздились впритык два железнодорожных контейнера, Катя и предложила Рахие перебраться туда ночевать. Лестница валялась рядом. Притащили сена, постелили наверху, устроились. Ну и вид же сверху! Несколько сотен девчат, кто в чем: шубейки, ватники, платки, лыжные шаровары. Лежат, сидят, прислонившись к стене, иные, из дальних татарских сел, все время жуют. Приехали сюда с тяжеленными мешками всякой еды, не пропадать же добру, вот и жуют. Кто с мешком, а кто и с двумя: два раздутых «сидора» наперевес. Зато сейчас им благодать, потому что с кормежкой тут плоховато… Это, конечно, временно. Вот выдадут форму, зачислят на солдатское довольствие, тогда начнется совсем другая жизнь. А пока работали. Теперь Катя не чувствовала ни холода, ни тяжести носилок с грунтом. Запросто управлялась с нескладной деревянной тачкой, а два удобных, самых легких заступа они с Рахией пометили и стали припрятывать для себя. Галоши изорвались вконец, пришлось перевязывать их веревочкой. Мимо целый день шли составы, мелькали платформы с зачехленными орудиями, солдаты, завидев девчат, целой оравой свешивались из вагонных дверей, кричали что-то, махали руками.
Наконец подошла и их очередь… С утра три отделения отправились мыть вагоны, в которых будущие санитарки поедут на фронт. А остальных погнали на медицинскую комиссию.
По свежему раннему снежку потянулась длинная вереница девушек. Была тишина, зимнее небо розовело. Издали посвистывал паровозик-кукушка, да под стоптанными сапогами, башмаками и галошами хрустел снег.
Двухэтажное здание военкомата находилось за железнодорожными путями. После барака и сенной трухи на полу – тут всё удивляло – тепло, красные дорожки в коридоре, белые двустворчатые двери. Потихоньку бегали в туалет, мыли руки теплой водой, смотрелись в зеркало, ахали: ну и растрепы! А платок-то! А шубейка-то! Ой! Военная комиссия работала. Последняя, строгая. Кое-кого уже списали домой, они стояли растерянные… Возвращали и тех, кто был единственной опорой в хозяйстве, у кого дома – старые да малые. Катю долго осматривал сухощавый старик в очках. Ощупывал шею, стучал жесткими пальцами по ребрам, прикладывал к спине холодный стетоскоп.
– Сколько вам лет? – как бы между прочим спросил он.
Из-под врачебного халата виднелись пуговицы военного мундира, и она вдруг почуяла недоброе.
– Восемнадцать.
– Так, так…
Он повернулся к столу, начал листать какие-то бумаги.
– А почему паспорт не указан? У вас что, документов нет?
– Понимаете, я эвакуированная. Все мои документы пропали.
Врач взглянул на нее поверх очков, придвинул табурет, сел напротив.
– Так, так… Можете одеваться… Вот что я вам скажу. Во-первых, вам не более шестнадцати… Ну, семнадцать от силы. Так?
Катя молчала. Ложь никогда не удавалась ей.
– Во-вторых, у вас же хронический бронхит! А в данный момент я нахожу и правостороннее воспаление… А это что? Что у вас с ногами?
– Ничего, это от сырости распухли…
– Вот-вот. И я то же самое говорю.
– Я хочу на фронт. И ведь пока нас обучают, поправлюсь. Вообще-то я здоровая…
– Н-да… фронт, девочка, это вам не карнавал. Да и зачем? Ну, скажите, зачем вам – на фронт? Пользы от вас никакой, только болеть будете.
– Все-таки какую-то пользу принесу. Я работать умею… Раненых перевязывать.
– Раненых? Бросьте вы. Там и без вас народу много. Глупости какие…
Старик доктор почему-то разволновался.
– И война-то скоро кончится. Уверяю вас, очень скоро. Так что, милая моя… – Он снова повернулся к столу, стал быстро писать что-то. – Поедете домой. Но сначала я обязан вас госпитализировать… Галия Рахимовна!
Вошла санитарка.
– Проводите в стационар. Под вашу ответственность! – вдогонку крикнул он.
Пожилая санитарка крепко держала Катю за локоть, пока вела мимо притихших девушек, а на улице попросту взяла за руку…
Чистая постель с настоящей подушкой и одеялом как-то не ощущалась из-за своей нереальности, все было как во сне… Сон… Такой сон охватил, какого она еще никогда не испытывала. Беспробудный.
А проснулась от боли в ногах, от ломоты в спине, от озноба. «Вот оно как получилось. Пока землю копала, ворочала тачки, ничего такого не было, а как залегла в мягкую постель, сразу же и заболела. Неудача. Опять неудача. И больно как… Но сокрушаться подолгу она не могла, потому что засыпала снова. Будили, давали какие-то лекарства, питье, иногда над кроватью склонялись, переговаривались тихие голоса… Не сразу, недели через две она осмотрелась, заметила, что в палате, кроме нее, лежат еще трое, что широкое окно все в морозных узорах, все розовое от зимнего солнца.
И побежали дни. Женщины, которые лежали рядом, выписывались одна за другой, приходили новые, и те быстро выздоравливали. Одна Катя залегла надолго. Спина больше не болела, но температура держалась высокая, и почему-то распухла левая коленка. В палате было тихо, потому что все слушали радио, а репродуктор висел в коридоре. Дверь не закрывали, боялись пропустить последнюю сводку от Советского Информбюро. А уже победно двигался Украинский фронт. Торжественный голос диктора называл все новые и новые населенные пункты, освобожденные от немцев. Уже заняли Киев… Звучали имена генералов Конева, Ватутина, Гречко… Тринадцатого января вся палата радовалась – наконец-то прорвали блокаду и Ленинград освободили из вражеского кольца. Вот когда позавидовала Катя девушкам: они участвовали в этом подвиге. Недаром ведь ходили слухи, что поедут именно на Ленинградский фронт. И Кате все представлялась маленькая неутомимая Рахия со своей челочкой и скуластым упрямым лицом. Склонилась над раненым, перевязывает, округлые сильные руки ловко работают, туго затягивают бинт. Счастливая…