Текст книги "Аплодисменты"
Автор книги: Людмила Гурченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Есть люди, которые, видя, что собеседник умнее, тут же круто меняют свои убеждения, подстраиваются к другой точке зрения. Они обвивают умного собеседника, как плющом.
Папа никогда не юлил, не был подобострастным, во всем имел личное мнение и все, что думал, говорил открыто. И умные люди восхищались его своеобразной речью, им не мешало отсутствие у папы эрудиции. Он все компенсировал своей неповторимой самобытностью.
В Москве папа очень скоро сориентировался и больше не задавал мне наивных вопросов «про кинематографию». И верил в меня теперь даже больше, чем раньше.
Весной 1973 года я неожиданно начала сниматься сразу в трех интересных ролях: в фильмах «Дети Ванюшина» и «Открытая книга» – во второстепенных и в главной роли в фильме «Старые стены».
Двенадцатого июня я приехала домой со съемок фильма «Старые стены». Я очень хорошо помню, что это было двенадцатого июня 1973 года, потому что этот день был последним, проведенным с папой. Через пять дней он умер.
С утра он принял горячую ванну, как всегда. Я его накормила, расспросила о работе, о здоровье… Папа был «радый», что я с ним, что я наконец-то приехала.
Он попросил сделать музыку потише.
– Што ето теперь за музыка? Так гремить…
– Папочка, это опера «Иисус Христос».
– Як, опера про бога?
– Да, американская рок-опера.
– Во, што уздумали американцы. И ув опири до бога добралися!
Это его очень заинтересовало. Папа, порозовевший после «бани», в сатиновых трусах до колен, сидел на хрупком старинном диванчике. Над головой висел «слесарь», на руках у него сидел Эдик, на стол я поставила перед ним молоко и мед. Папа жадно слушал эту странную музыку. Я ему говорила, о чем идет речь, и ждала, что ему это вот-вот надоест. А папа все слушал и слушал.
– Уничтожили хорошага человека, як моего брата Мишку… Я етага Иуду на куски бы порезав. Загубили душу христианскую…
Потом он лежал на моей кровати с Эдиком.
– Да! Дочурка, дай я запишу названия картин. Расскажу про твои фильмы Чугуну, Партизану. Память стала не та, усе не то… Так. Есть. Записав. Да-а, што-то я тебе усе хотев сказать. А! Во што. Не те, не те роли ты играешь, дочурка, не те. Усе яких-то… словум, не то. Тибе бы щас хорошую роль – оборонную! Во ето було б дело.
– Да, вот, папа, в этом фильме – «Старые стены» – я играю… не оборонную, правда. Хотя для меня она «оборонная». Не знаю, как играть директора? То ли я делаю?
– Якого директора? Настыящего директора? Ну, дочурка, ето ни к чему. Люди не поверять. Не. Хто режиссер?
– Трегубович. Виктор Иванович.
– Иванович? Значит, наш, смоленский. Як мой брат Иван. Да-а. Я б на его месте не рискнув. Ето, як билет щастливый в игре вытянуть – большой риск. Смелый парень. Сколько ему лет?
– Столько, сколько мне.
– Ну, ще молодой. Хай рискуить.
– Пап, тридцать семь лет – это уже совсем не молодой.
Я рассказала папе, что весь худсовет «Ленфильма» решил, что моя проба лучшая и что все-таки это не моя роль.
Виктор Трегубович сказал членам худсовета:
– Если проба лучшая, значит, эта актриса будет сниматься. Меня не смущает то, что она снималась в комедии. Это даже интересно. Я ее видел в «Рабочем поселке», в пробах…
И я стала директором.
Я всегда пересказывала папе сценарий, делилась с ним сомнениями, возникшими в работе над ролью. Папа, сам того не понимая, мог одной репликой попасть в самую сердцевину роли, одним словом определить ее суть. Так было и тогда, 12 июня 1973 года.
«Тот, што кричить, бьеть по столу, а тибя по плечу шлепаить: „Молодец, голубчик, молодец“, – ето не директор. Не. Такога люди не уважуть. Хочу придти до своего директора с душой нараспашку. Во ето человек.»
Следующим объектом, который должен был сниматься в «Старых стенах», был «кабинет директора фабрики». Этого объекта я больше всего боялась.
Нет-нет, я не стану кричать, не стану бить кулаком по столу и снисходительно хлопать по плечу. Пусть меня не боятся мои работницы, пусть они приходят к своему директору с «душою нараспашку». Пусть мой директор не будет «начальником» в обычном представлений.
Мой директор будет говорить тихо, будет теплым, человечным, верящим в энтузиазм – как мой папа. Он ведь тоже из старых стен. Он тоже – старая гвардия. Рядом с ним выросли новые молодые, которые играют лучше его. Играют, «як звери», но без души, не любя сердцем свою работу, свое дело, детей…
Есть в жизни высокие, непреходящие ценности: вера в энтузиазм, щедрая душа, неравнодушие, любовь к людям, духовность, любовь к Родине.
– Дочурка, як ты считаешь, если ты з етим директором справисся, «народную» дадуть?
– Опять? Я же тебя просила, папа…
– Мне так хочется, дочурка, дожить до «народной». Народная актриса! Значить, ее, дочурка, увесь народ любить…
В МОСКВУ
Я развивалась стихийно. Война, голод, оккупация, трудности способствовали раннему развитию во мне взрослых качеств: быстрой ориентации в обстановке, умению приспособиться к трудностям. А с другой стороны, я была темной и необразованной. Все меня интересовало лишь настолько, насколько это могло быть полезным в моей будущей профессии. Отбор происходил чисто интуитивно: хочу, нравится, люблю… Зачем мне то, что не пригодится в работе?
Было только ликование молодости, беззаботное, самонадеянное. И вдруг – проснулась. Поздно. Школа практически была закончена. Остались последние выпускные экзамены. И что? Математику запустила, химию запустила, физику… С ней, и в самом деле, было безнадежно. И я сейчас поражаюсь, как это маленький приемник ловит весь мир. Мне сто раз объяснят, я вроде уже и поняла, а потом: «Нет, как же – такой маленький, и весь мир?!» Это у меня точно от папы. В багаже – только русская классика. Правда, немного шире, чем в школьной программе.
Времени мало. Но делать что-то надо. У меня же получается то, что нравится, что меня интересует. Значит, надо попробовать себя заставить.
Когда в десятом классе мне купили пианино, я с азартом засела за музыку и в короткий срок одолела программу. В музыкальной школе тогда все были удивлены этому скачку. Могла же для папы за два дня разучить на аккордеоне «Чардаш» Монти, а потом одолеть и сложный вальс Тихонова! «Пальцовка трудная, тут сам черт ногу сламаить! Я не потяну, а моя дочурочка вже играить».
Но это мне интересно. А физика, химия, математика – неинтересны. Эти предметы мне, в сущности, не пригодятся в жизни. Но уже появился азарт: смогу или не смогу?
Села за математику, нащупала то место, откуда начались проблемы. И передо мной поплыли веселые вечера, песенки и наши с Милочкой дуэтики. Папа ведь предупреждал… Постепенно, со скрипом, доходила до истины. Дома не могли поверить, что я сижу ночь над математикой! А мне становилось все яснее и яснее, интереснее и интереснее. Потому что я сама этого достигла!
В девятых-десятых классах математику преподавала нам Евдокия Семеновна – прекрасный педагог, в совершенстве знавшая свой предмет. У нее был такой глаз, каждого ученика она видела насквозь. Как войдет в класс, мгновенно поймет, кто не знает урока. Я не только боялась посмотреть ей в глаза, но даже в коридоре старалась быстро прошмыгнуть мимо, чтобы она меня не заметила. Казалось, вся моя фигура ей говорила: «Ничего не знаю. Ничего».
На устном экзамене по математике Евдокия Семеновна смотрела на меня тоскливо и безнадежно. Все, кто не любил математику, были для нее людьми неполноценными и вызывали искреннюю жалость.
«Ой, Гурченко, Гурченко, що з вас будэ? У вас по матэматыци у голови тэмна нич… Ну що, будэмо видповидаты, чы натягнэмо тры?»
Я ответила, что хочу «видповидаты».
Новость мгновенно разнеслась по учительской. Больше всех радовалась наша классная руководительница Клара Абрамовна: «Терпение и труд – все перетрут».
И вот устная математика – «пять», а письменная – «три». По инерции… а ведь ее могло и не быть. Но поздно. Многое, очень многое прошло мимо. Всю жизнь потом я чувствовала недостаток знаний. Тогда же, в десятом классе, эта бессистемность образования не представлялась мне трагичной и горькой. То был только первый звонок.
В том же году я поступила в Институт кинематографии на курс народных артистов СССР С. А. Герасимова и Т. Ф. Макаровой. Началась совершенно новая жизнь. Жизнь в новом измерении.
Среди учеников Герасимова я как белая ворона. Я пришла на курс с большим аккордеоном, с желанием на экране петь и танцевать, с мечтой быть только музыкальной артисткой. Обязательно.
Постепенно, исподволь и незаметно, Сергей Апполинариевич и Тамара Федоровна подводили меня к тому, чтобы я стала ученицей их школы – реалистической школы. И в то же время ни в коем случае не оставляла, а, наоборот, развивала свои музыкальные способности. На третьем курсе я сыграла в «Разбойниках» Шиллера свою первую драматическую роль – Амалию. И только после этого начала становиться полноценной ученицей Герасимова.
И вот роли на дипломном курсе: комедийная эксцентрическая – в водевиле, музыкальная роль Кето в оперетте «Кето и Котэ» и драматическая роль Имоджин, которая и поет, и танцует, и играет на рояле в сценической композиции по Драйзеру «Западня».
Именно сейчас, пройдя школу Герасимова, играя театральную примадонну и кокетливую дамочку в мюзикле «Небесные ласточки» и в водевиле «Соломенная шляпка», играя в «Бенефисе», где мне нужно вдохнуть жизнь в десяток женщин-масок, я ищу точную биографию каждой, стараясь понять причины их внутренней неустроенности, реально стою на земле. А они порхают, кривляются, кокетничают, придумывают себе экстравагантные поступки, за которыми удобно прятать свою боль.
После школы в институте пошли провалы. Не на уроках мастерства, не по другим предметам, даже не в объеме узкой школьной программы – по истории, литературе – нет. Здесь все внешне было пристойно. Но внутри – я-то знаю! – все время я проваливалась, спотыкалась. Чувствуя на лекциях С.А. Герасимова широкий размах его знаний и эрудиции, я понимала, что мне надо необыкновенно много читать; много нового узнать, очистить свою речь, исправить свой вкус, что мне придется постоянно пересматривать и менять свои взгляды на жизнь, на искусство. Я должна была самостоятельно выбираться трудными дорогами из лабиринта запутанных в моем сознании вопросов.
… На школьном выпускном балу все было прекрасно. Утром мы получили свои аттестаты зрелости, уже все знали, успокоились и к вечеру пришли нарядные, торжественные, совсем взрослые. Одета я была роскошно. На мне было ярко-зеленое платье из блестящего китайского шелка с красными бантами. Туфли красные – на них тоже банты, как у мушкетера. Я себе очень нравилась. С косами мы с Милочкой расстались навсегда: у нас обеих была шестимесячная завивка – кудри, как у барашка.
На выпускном вечере был последний концерт школьной самодеятельности. Клара Абрамовна написала литературную композицию по «Евгению Онегину», которая прошла с большим успехом. Юную Татьяну читала Лида Шарапова: «Я к вам пишу…» А Татьяну, повзрослевшую, уже понявшую и разочаровавшуюся в этой суетной светской жизни, – я.
А потом я пела под аккордеон. Он был таким модным инструментом! А если на нем играла девушка, да еще и пела при этом… «Та што там гаварить», – как выражался мой папа, когда не хватало слов…
Вступления и проигрыши я брала аккордами и растягивала мехи своего большого, на три с половиной октавы, аккордеона так, что он разливался на всю школу! А когда начинала петь, переходила только на левую руку – на бас, чтобы не заглушать собственного голоса. Гармонии у меня на басах были красивые, современные, петь «под бас» мне нравилось. Репертуар у меня был тоже самый современный – из только что нашумевшей итальянской кинокартины «Песни на улицах». В фильме группа певцов ходит по дворам и улицам, исполняя свои прекрасные песни. Весь Харьков пел «Песни на улицах», «О, Мари» – известный неаполитанский романс. На вечере я его тоже пела, в своей интерпретации.
Первый куплет пела «по-итальянски». На итальянском языке я знала слова: больконе, кантаре, воляре, примавера, аморе и гондола, но я так варьировала ими, а между ними вставляла набор междометий в чисто итальянской манере, что все наверняка подумали: вон как шпарит на итальянском!
К своему «итальянскому исполнению» я прибегнула на пробах к фильму-сказке из русско-итальянской жизни «Роман и Франческа».
1960 год. Киностудия имени Довженко. Я пробовалась на роль итальянской девушки Франчески. На маленькой, необычной гитарке мне играл на пробе очень музыкальный человек – Лев Борисович Олевский. Его сначала пригласили быть в картине консультантом по итальянскому быту, но оказалось, что он десять лет прожил в Мексике, а не в Италии. И он, исполняя небольшую роль итальянского партизана, играл в фильме на своей маленькой гитарке – «укулели». На пробе Лев Борисович сыграл вступление к «О, Мари», и я запела… «на чистом итальянском языке»!
Худсовет утвердил меня без разговоров. Нашли, что во мне вообще много итальянского, что у меня тип северной итальянки. А произношение!
Аккордеон был уже не в моде. В моду входила гитара. У киевского мастера я заказала гитару «укулели» и научилась играть на ней.
В фильме очень хорошая музыка и песни украинского композитора А. Белаша на чудесные стихи поэта Дмитра Павлычко. Его стихи на украинском языке невозможно равноценно перевести на русский. В украинском варианте картины песни звучат полнокровнее. На русском языке припев песни о любви выглядит так:
Чайкою в небе любовь моя летает,
К милому в мире любовь моя взывает!
Ищет его, обгоняя года,
Крыльев не сложит своих никогда.
А на украинском:
Чайкою в нэби любов моя литае,
Мылого в свити любов моя шукае,
Ни на хвылыночку крыл нэ склада,
Скрывджена тяжко душа молода…
Слово «скрывджена» в украинском языке очень сильное слово. «Крывда» – ложь, неправда. Ни «лживый», ни «неправдивый» не могут достичь той силы, как «скрывджена».
Фильм «Роман и Франческа» до сих пор имеет много поклонников. В нем есть чистота, наивность, искренность. Я тоже люблю его за музыку и за стихи Д. Павлычко. Десять лет я проучилась в украинской школе и очень полюбила украинский язык.
… И одета была роскошно, и выступила с успехом, и мальчики из 58-й школы были, и Толик со мной и с Милочкой танцевал поочередно. Но настроение почему-то было не праздничное. Что меня ждет? Вот кончится вечер, и прощай, моя школа! Мой тыл, моя опора. Смогу ли я одна выстоять?
Когда на наш запрос в институт кинематографии пришел ответ, в нем было пояснение: на экзамене нужно прочесть басню, стихотворение, отрывок из прозы. Этюд на заданную тему. Необходимо знание основ системы К. С. Станиславского.
В Харьковской библиотеке имени Короленко, той самой, где папа с мамой после войны наводили порядок, я взяла два тома Станиславского. Книга меня: увлекла, и я, как ни странно, поняла все. Даже немного успокоилась. Сделала вывод, что если человек, который собирается стать актером, от природы неглуп и артистичен, то знание этой системы сделает его актером. Обязательно. Пусть не выдающимся, но хорошим сделает. Я даже попробовала читать прозу, постоянно думая о «сверхзадаче» и при этом не теряя «зерна». И… забывала текст прозы, который знала назубок.
Вместе с великими актерами «того» МХАТа, рядом с ними рождалась и великая система. Их система. Она существует и сейчас. Ее изучают во всех театральных вузах. Ее можно при желании взять и изучить. Великая система есть, а великие актеры что-то не рождаются…
… Война, голод, смерть… Разве есть более страшные понятия? А люди вынесли и выжили. Женщины находили выход из безвыходного положения и подпоясывали свои серенькие пальто без пуговиц кожаными ремешками мужей, ушедших на фронт. Рождалась «мода». Голодные, замерзшие музыканты исполняли симфоническую музыку в роскошных залах ледяного, блокадного Ленинграда. А каким успехом пользовалась оперетта!
Война, голод, горе, симфония, оперетта… Ну как это совместить? А ведь это было! Было! «Всем смертям назло!» А поэзия? А кино? Милое, любимое военное кино! Ты мое детство! А песни? Военные песни… Таких песен больше нет. Есть другие, может, и прекрасные. Но «таких» нет. Сейчас, когда я оглядываюсь в детство, моя самая заветная мечта – спеть песни войны. Заново их прожить, прочувствовать, набраться у них силы, мужества, нежности и любви. Именно песни войны приходили мне на помощь в минуты душевных невзгод. Как тогда в Италии… Как недавно в Америке…
Пришлось спеть, раз в интервью говорю, что начала сниматься в музыкальных фильмах. Сейчас же мы привезли в Америку «Пять вечеров» и «Сибириаду», где у меня роли драматические.
В Америке везде: и по телевидению, и в многочисленных театрах на Бродвее – джаз, поп, рок, соул, авангард, диско – все! Профессионализм исполнения самого высокого класса! Это рождено в Америке. Это их родное. Как родная нам русская речь и советская песня. И как она звучит у нас на Родине, в исполнении наших артистов, так не прозвучит больше нигде. Даже трудно представить себе, чтобы «Валенки», исполняемые Лидией Руслановой, спела бы Элла Фитцджеральд…
В тот момент, когда меня попросили что-нибудь спеть… Эх, если бы ко мне тогда подключить датчики, счетчики и проводочки… Я б не уступила космонавту! Заработал, пришел в движение весь организм! Надо было вычислить ту песню, которую я буду петь без аккомпанемента, в которой бы суть, мелодия и самое главное – моя личная правда! – все совпало.
А в чем моя правда? В чем я могу быть уверенной? В чем моя сила? Когда я не уступаю? В какие минуты? Многие-многие вопросы тогда в одно мгновение слились, сплелись между собой.
Здесь нас щедро принимают. Люди приветливы и искренни в общении с нами. Но это люди с другой психологией, другим образом жизни – своим, непонятным мне. Как я непонятна им! Но ничего враждебного. Это точно.
… Я улыбаюсь, говорю ничего не значащие фразы, вроде «Ох, так сразу…» … «с места в карьер»… «с корабля на бал»… «жаль, нет инструмента» – чтобы продлить время… А мысль внутри бьется, бьется… а видения всплывают и исчезают… И ни одно не задерживается… Бегут, бегут ускоренным темпом, как бобслей… И вдруг – стоп!
«Мам, как ты думаешь, какой он, этот Веселов? Интересно, правда? И фамилия у него такая веселая – Веселов!»
После освобождения Харькова на всех домах было написано: «Мин не обнаружено – Веселов». Казалось, что один Веселов обыскал и разминировал весь Харьков. Я специально уходила подальше от дома, чтобы прочесть и другие фамилии, но, за очень редким исключением, везде был Веселов. Он был, как родной человек, сильный, за его спиной ничего не страшно.
«Это он нас от мин спас!»
… Но почему память вынула из своих запасов именно это? Я давно живу совсем другой жизнью, а особенно сейчас, здесь, в Америке. О Веселове я ни разу в жизни не вспомнила. Может, было бы все по-другому? Может, память подбросила бы мне в этот момент что-то иное, родись я на десять или на пять лет позже?…
Я сказала, что спою песню времен войны, что я тогда была маленькой…
Слово «война» слегка насторожило… А у меня молнией пролетело – наверное, подумали: «Вот русские, вроде люди как люди… не могут без идеологии…» Но внутри моя правда не ушла. Они спрятали свою настороженность тонко: «О, Людмила, вы такая молодая, война была так давно…» Ну что-то в этом духе. Но я уже улетела далеко-далеко… На свою родную Клочковскую…
Эту песню пел мой папа.
… Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои.
Где же вы теперь, друзья-однополчане?
Боевые спутники мои?…
Наши американские хозяева почувствовали, что речь идет не о войне. Что-то сильно мучает нас… Как мы все изменились, посуровели; у веселой и бойкой Людмилы нос покраснел, а между бровями обозначилась складка… Теперь видно, что она родилась где-то там, в том времени, что связано с войной.
Самый пожилой из американцев воевал, был летчиком, встречался на Эльбе с русскими солдатами. Может, потому и занимается он прокатом русских фильмов. А когда перевели слово «однополчане», оживился, потом загрустил. Наверное, тоже подумал: «Где же вы теперь…»
Я обязательно спою песни войны!
… Ехать в Москву я боялась.
Мы с мамой ходили вокруг Харьковского театрального института. Там был набор только на украинское отделение. Мы кружили около «Стеклянной струи», подходили ближе к институту и опять шли к «Стеклянной струе». Говорили-говорили, решали-решали. А когда решили, оказалось, что мы опоздали, что приемная комиссия работает до пяти. «Приходите завтра». Мы с облегчением вздохнули. Ну что ж, придем завтра… наверное.
Дома мама сообщила папе, что мы решили все-таки подать документы в Харьковский театральный институт. В Москву ехать страшно. «Люся одна, в Москве нет ни родственников, ни знакомых. Столица, огромный город. Люся не выдержит…»
И тут выступил папа!
«Только у Москву! Моя дочурочка не выдержить? Другие могуть, а она не? Чем она хужий? Только у Москву! Без разговорув! Дуй свое, дочурка! Ты ж в меня – кремень. Мы з ею якой концертик у диревни дали? Целых два часа! Та што там гаварить. Одним словум – у Москву! Леля! Немедленно отправляй документ! Моя дочурочка усех положить на лупаты! Ето як закон! И я ще через ее ув историю попаду! Папусик ще будить гордиться своею дочуркою! От тогда ты посмеесся, Леличка! Ну што ты стала, як былван? Давай чуковней, чуковней! Шевелися шевелися, крошка моя ненаглядная! У Москву поедишь, дочурочка, моя ластушка, мой сухарек, моя богинька, моя клюкувка моя дрыбалачка дорогенькая…»
И вот к нашему дому подъехало такси. Меня погрузили – учебники, чемодан, аккордеон.
Подумать только – я еду в Москву!!
Не хотелось, чтобы были проводы. Вдруг не попаду в институт? Приеду обратно. И так все уже знают, что я еду в Москву, – посмеиваются, пожимают плечами… А тетя Соня честно говорит маме, громко, на весь двор: «Леля! Вы с Марком самасечии! Какая из Люси артистка? Там же одни кости!»
До поезда меня провожала мама. «Лель, едь одна. Я ще не здержуся, расплачуся и усе вам испорчу».
Мы тихо тронулись… У ворот стоял мой папа в зеленой полосатой пижаме. У ног его сидели старый кот Мурат с облезшим хвостом и «исключительно умный дворняжка» Тобик. Вот и вся моя семья.
Мы ехали по Клочковской, по нашей булыжной мостовой где я знала каждый камешек, мимо тети Фроси, мимо базара, мимо кафе, в котором пел Петер, мимо ремесленного N 11, мимо кинотеатра имени Дзержинского.
Я уезжала в далекую, неизвестную Москву…
Дорогой мой, любимый папочка!
Ты будешь мной гордиться. Я тебя не подведу. Я все сделаю. Во что бы то ни стало!
Папа стал уже совсем маленьким… Но все стоял и стоял. Только мелькал его белый платок…




























