355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Гурченко » Аплодисменты » Текст книги (страница 12)
Аплодисменты
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 22:13

Текст книги "Аплодисменты"


Автор книги: Людмила Гурченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

БЛЕСТЯЩЕЕ «ПЛАТТИКА»

Меня послали спать в другую комнату, на диван. Я перенесла с собой и свое имущество: бронзовое зеркальце, блестящее платье, атласные туфли, на стенку приколола два портрета Марики Рекк. Но спать не хотелось. Мне нужно было в новом платье пройтись по улице, и чтоб было побольше народу.

– Дочурка, дорогенькая, сходи на базар, купи себе усе, што на глаза попадеть, – сказал папа и дал мне целый ком денег.

Мама тоже пролепетала что-то одобрительное и даже деньги не пересчитала, как будто боялась, что я не уйду. Да мне только это и нужно – выйти на улицу. А базар! Я об этом и не мечтала. Это ведь куда интереснее, чем просто гулять по улице!

Дорога на базар! Сколько раз я ее исходила вдоль и поперек. Как я ее люблю! Сейчас будет поворот на Лопань, где я часами стояла на морозе, чтобы набрать воды из проруби… Прощай навсегда, проклятое время! Мой папа вернулся с победой! И я иду в блестящем «платтике», в атласных туфлях на высоком каблуке, в руке пачка денег, на меня все оглядываются.

Все возбуждены. Все спешат. Сейчас время такое – радостное и неспокойное. Все одеты пестро – от пальто и ватников до ярких цветных халатов и чернобурых лис… На меня реагировали по-разному: «Ух, какое платье», «Чего только не увидишь теперь», «Девочка еще, а одета по-взрослому», «А может это маленькая артистка?» – Это мне больше всего по душе.

Вот и деревянные кладки (мостик) через Лопань. Надо идти осторожно, чтобы каблук не попал в щель между досками. Я иду, напеваю Штрауса высоким голосом, как Карла Доннер, но сейчас ей далеко до меня. Мое платье так блестит! Особенно когда выходишь на солнце. Аж глаза режет!

– Отец привез? Подойди-ка, покажись-ка… – приветствовал меня старичок, который любил, когда я пела с цыганами, и говорил такое красивое слово «гармония». Он и сейчас продавал порошки от клопов, блох, крыс, мышей… – Ну ты молодец, детка. Какая ты красавица! Будешь артисткой? Не раздумала?

– Никогда не раздумаю.

Я пошла «по своим» местам. Первый раз в жизни я ходила по базару с кучей денег. Вот молочные ряды, фруктовые. Мясной ряд! Здесь я раньше редко бывала, чтоб не расстраиваться. Тут продавалась домашняя деревенская колбаса с чесноком. Аппетитный запах от нее стоял уже на улице, а в павильоне!…

Денег у меня полно – со всеми расплачиваюсь, не торгуясь. Мое платье у торговок вызвало переполох. «Откуда? Где такое достали? Ишь, щеголяет! А деньги то как швыряет! Чтоб соплячке столько денег дать! Живут же – черти…»

Мне все это очень нравилось. Я хожу, фасоню и покупаю все-все. Вот папа! Ну у кого еще есть такой добрый папа?

Я очень хотела сфотографироваться в этом платье. Раньше не было денег, а теперь есть и деньги, и платье сказочной красоты. Я обошла всю площадку, где стояли расписные декорации: из кавказской жизни, из деревенской жизни, из военной – фотография на фоне самолета. Но больше мне подходило полотно, где два лебедя плывут по голубому озеру навстречу друг другу. Между ними сажают человека. Если руки раскинуть в стороны, то получается, что ты держишь лебедей за шеи. Когда я подошла и увидела этот потрескавшийся картон близко… Ну нет! Рядом с моим дорогим платьем… это уже не то, это не солидно. Фотографы все наперебой предлагали свои услуги. Вот что значит платье! Раньше я часами с завистью наблюдала за теми, кто фотографировался, и меня никто не замечал…

Надька Швабра торговала теперь газированной водой, как раз напротив своего бывшего кафе. Ну-ка, попью водички. Интересно, узнает она меня или нет? Надька остолбенела, когда увидела мое платье. Я купила стакан воды с тройным сиропом.

– Спасибо, тетя Надя, – вежливо сказала я. Она изо всех сил вглядывалась в мое лицо, пока я медленно глотала воду. – Сильно сироп разбавляете. – Я поставила стакан и гордо ушла. А Швабра так и осталась стоять с открытым ртом.

Домой я еле-еле плелась. Ноги ныли от каблуков, на пятках волдыри. Стал накрапывать дождь. Я испугалась за платье. Побежала босиком. В одной руке несла туфли и деньги, в другой – мамину еще довоенную кожаную авоську. В ней все смешалось… В банке с медом плавали яйца, помидоры и груши вперемежку с чесноковой колбасой и пирожками с повидлом… Кулек с карамельками и петушками прорвался, и петушок застрял в дырке… а карамельки сыпались… и я их собирала. Сколько всего вкусного! Сейчас всех угощу! Надо бежать быстрее! Ведь дома мой папа! Неужели это правда? Нельзя поверить…

Дома я аккуратно сложила свое «артистическое» платье. Эх, не знала я еще тогда, что очень скоро этого платья уже не будет. Мы продадим его в комиссионном магазине за пятьсот рублей старыми деньгами. Правда, папа тут же спохватится, побежит в магазин, но ему скажут: «Ваше платье через 15 минут после сдачи купила какая-то актриса. Это редкое платье».

Папа до конца жизни переживал, что допустил такой «ляпсус». Какие бы потом у меня ни были платья, папа говорил: «Да ето хорошее платтика, а такога, як папусик тибе подарив, нема».

Я сама всю жизнь ищу такое, как то, папино.

БИБЛИоТИКА

Первые радости прошли. Мы с папой побывали у всех его друзей-баянистов, оставшихся в живых. Пароходик погиб, дядю Васю убили… Город был разрушен. Массовики и баянисты не требовались. «Голод из голодов» – так говорили про этот послевоенный год.

Первой на базар уплыла моя «веломашина». Несколько раз папа вывозил меня в сад Шевченко учиться ездить. Но сразу у меня не получалось. А папа любил, чтобы все получалось сразу: «Раз, два – и у дамках». А раз сходу не вышло – уже не интересно. Велосипед стоял без дела. На базаре он тоже спросом не пользовался. Мы с папой долго стояли на толкучке. Я все время держала его за руку или сидела на коленях, обняв за шею, – все боялась, что он исчезнет. Мы с ним сильно замерзли – это было уже начало зимы. Папа уговаривал деревенскую тетку с мешками:

– Веломашина у диревни нужна, як воздух, галава ты. Ето ценная вещь. Усе на плечах несуть, надрываются, а ты, як барыня, мешки на машину поклала, она сама и везеть. А ты идешь и тока поплевываешь. Немцы – они тибе не дураки. У каждога в хозяйстви – пажалста тибе – веломашина, а то и две. А мы што, хужий? Вот и у тибя будить… Тибя як звать?

– Груня.

– Эка якое имя! Бери, Груша, ще спасибо скажешь.

Женщина послушно вынула из чулка платочек с деньгами, отсчитала, тяжело вздохнула и отдала папе. Он ей погрузил мешки и показал, как надо идти сбоку велосипеда, чтобы не задевать ногой за педаль.

– Ну, Груша, с богум! Ездий на здоровье…

Она медленно повела машину в одну сторону, а мы быстро пошли в другую, пока тетка не передумала.

На деньги от велосипеда с трудом прожили два дня. Папа не мог разобраться в новой жизни. Его все подводили, обещали, всем он верил, все у него были хорошие люди. Мама его учила, упрекала, что он не деловой.

– Як же не деловой? А веломашину хто продав у самый несезон? А?

– Марк, котик! Ты ее не продал, а подарил. Да, да, просто подарил. Тебе дали втрое дешевле, миленький. – Опять она становилась ехидной. Мне было жалко папу. Он действительно не понимал, что происходит на базаре, что творится вокруг, что ему делать, как ему начать мирную жизнь…

Продажей остальных вещей занялась мама.

– Встретила на базаре твоего Удава. Вот кто практичный человек! Привез отрезы, зажигалки, вокруг него толпа – все нарасхват… Молодец Удав! Марк, ты идиот! Есть нечего, нечего есть! Ты это понимаешь? Кому, к черту, нужны твои зеркала, смокинги и телефоны? У нас в голодовку все это валялось на помойках… Ну иди, иди, продавай свой смокинг! Я посмотрю, кто его купит…

– Полегчий, Лель, не нада, не нада так. Ты же знаешь, я етага не вмею. Купить, продать. Я привез усе, што душа просила. Не нада меня обижать… – И заплакал. Я тут же подбежала, крепко обняла папу и сурово посмотрела на маму. Ей было неловко.

Дошла очередь и до маминой лисы.

– Идем усе в фотографию, и хай фотограф нас усех запечатлить у всем богатом. Ну а потом вже продадим.

Осталась фотография, где мама с лисой, папа в красивом двубортном сером костюме, в руках у мамы аккордеон, который напрокат давал фотограф, папа на фоне своего баяна, а я с чубчиком и с маленькой гармошкой в руках.

Утром папа будил меня в школу:

– Вставай, моя ластушка, нада иттить грызть гранит науки… Ув обязательном порядке нада получать образование, штоб ты не была, як я. Моей богиньке, моей клюкувке, ничегинька нима кушыть. Ах ты ж, в триста богов…

Он давал мне в школу банку каши, которую я съедала на первой же переменке, и, вытирая слезы, стоял около ворот, пока я не скрывалась за углом. Вот счастье! Приду домой, а папа меня ждет!

Папа настойчиво ходил, искал работу, но безуспешно. А не работать он не мог. Он должен был что-то делать – пусть не по специальности, но обязательно работать! И однажды он все-таки ее нашел. Пришел счастливый: «Завтра, прямо з утра, выхожу на работу, Лель. Устроився у библиотики Короленко. И не как-нибудь, а завхозом!» Папе так нравилось слово «завхоз» – заведующий всем хозяйством! Мама осторожно заметила, что это не так просто, можно запутаться в счетах.

– Ну, ето если работать нечестно. А я человек благородный, делу преданный усею душою, што там гаварить. Ну, Леличка, у меня и крошки не пропадеть…

– Ну, смотри, – сказала мама.

А папа мне моргнул:

– Завидуить, дочурка, што мне кругом почет и уважение, што я теперь завхоз.

Какие у папы были обязанности, никто не знал, но только мы с мамой целыми днями помогали ему сортировать книги, которыми были забиты все подвалы библиотеки до самого потолка.

Папа рьяно взялся за запущенное хозяйство. Но разложить книги в стопки, по шкафам было далеко еще не все.

Скоро папа без мамы вообще ничего не соображал. Только и слышалось:

– Лель, а ето куда? Лель, а з етим што делать? И как ты усе помнишь – куда што? Лель, погавари ты з начальством, у тибя ета лучий выходить. Не, дочурочка, мама, як захочить, усе чисто соображаить. Усю библиотеку у порядок привела. Я ще тока название книжки разбираю, успомню пока, а де етый писатель у нас лежить, а мама вже целую гору разобрала. Да што там, галава, одним словум.

Так папа и мама за одну зарплату вдвоем приводили в порядок библиотеку. А голод был все нестерпимее – в тот год был редкий неурожай.

Больше всех не выдерживал и страдал папа. «Ну як же вы терпите? Не могу, аккынчательно присох, кишки трищать».

Мы с мамой за войну привыкли, а папа на фронте не голодал, получал паек. На нас смотрел с любопытством – не жалуемся и смеемся еще.

– Марк, это разве голод? Есть каша, хлеб по карточкам, что ты? Ты бы видел, как мы жили, когда вообще ничего не было – ни еды, ни воды, ни дров. На улице мороз. Хоть ложись и помирай! А это… жить можно.

– Бедная моя дочурочка! Што у жизни пережила, а ще и жизни не видела…

И зародилась у папы мысль поехать в свою родную деревню.

– Лель, там картошка есь. Можа, и мясца привезу.

Мама молчала.

– Нада, Лель, зъездить мне на родину. Сколько лет я у диревни не быв? Ето, считай, года с двадцать восьмога… Грех! И дочурочку свою усем покажу, хай увидить дочурка, где папусик родився. Ще батька мой живеть, брат Егор… Та много ще родичей.

ДЕРЕВНЯ

В деревню папа всем повез подарки. Он взял и свои часы, и свой костюм серый двубортный, который маме жалко было продавать. Но больше всего ее интересовало, кому он подарит черный фрак с атласными лацканами.

– Марк, котик, хочется посмотреть, кто в деревне наденет фрак с хвостом, хи-хи-хи… куда он в нем пойдет? Коров пасти? Хи-хи-хи! Тебе он не нужен, а в деревне… Хи-хи-хи.

– Вот она, дочурка, «симановщина». Ух-х, якая порода вредная!

Всю войну папа мечтал, как мы с ним вдвоем будем выступать: он во фраке, а дочурка в блестящем платье.

Поезд нас довез до Смоленска, потом ехали на другом поезде до Ярославля, потом на попутном грузовике, потом на подводе… и еще пешком десять километров.

Папа то шел быстро, задыхался: «Засхлебаюсь, аккынчательно», то останавливался, преображался, становился незнакомым, жадно смотрел вокруг, плакал…

– Вот ету деревеньку немцы спалили. И людей усех. Эх, дочурка, якая у меня здесь была ухажерка. Феня… такая пава. Ах ты ж, мамыньки родныи…

– Пап! А это еще до мамы было? Да?

Он посмотрел на меня внимательно, в его душе происходила борьба – рассказать или нет?

– Пошли дальший. Давно було, ще я хлопцем быв.

Значит у папы есть от меня тайна…

– Ипыть! Моя же ты дорогенькая. – Мы подошли к речушке. Ипуть – узкая, заросшая, с пробивающимся сквозь грязный талый снег сухим, жалким камышом.

– Як пойдешь удоль Ипыти, то вокурат упрешься у Брянский лес. А там, дочурка, иде начинается лес, там и стоить Дунаевщина.

Когда пришли в Дунаевщину, уже смеркалось. Здесь была одна улица – по обеим сторонам хатки-пятистенки. Улица упиралась в колхозные строения: контору, гумно, амбар. Соседние деревни, как я узнала потом, – Сморкачевка, а через речку Ипуть, на горке – Палым. Радио было только в колхозной конторе, кино показывалось раз в месяц в Палыме.

На улице никого – все в домах. Папин брат Егор писал, что немцы сожгли их старую хату и теперь вот пришлось выстроить новую пятистенку на старом месте. Папа эту хатку узнал сразу.

Он постоял у крыльца, взвалил на плечи деревянный чемодан, незаметно перекрестился, что-то прошептал и сказал: «Ну пошли, што будить, то и будить». Он взял меня за руку, и мы вошли в сени. В сенях, рядом с нами, замычала корова. Как же они живут совсем рядом с коровой? Мы вошли в избу. В комнате темно. Свет шел из кухни – там стучали посудой. Опять промычала корова, и дверь скрипнула. Я села у входа на лавку.

– Ну, здорово, сынок, здорово, невлюддя. Думал, помру и не свидимся, – раздался голос из темного угла. Тут же из кухни, распахнув полотняные занавески, выскочила женщина с большим животом. За ней следом семенил босиком, в одной короткой рубашке, мальчик лет двух. Женщина бросилась не к нам, а в угол, откуда раздался этот сиплый голос, срывающийся на высокие ноты.

– Батя, батя, успокойтеся. Сейчас я лампу принясу. Ето Марка ваш приехал, Ягор говорил, что Марка с городскою дочкую приедить, – суетилась женщина вокруг «бати», словно боялась его. А к нам и не повернется. Из темноты снова послышался кашель, кряхтение, пересыпаемые крепкими словечками. Я увидела огонек раскуренной трубки. Женщина внесла большую керосиновую лампу. Двигалась она быстро, несмотря на необъятный живот, и так же быстро за ней шлепал мальчик с простертыми руками, хватая ее за юбку,

– Марка, что ты стоишь коло порога? Заходи у хату, садися. Сейчас Ягор придеть. Батя! Марка!.. Батя!.. Марка…

– Батька, прости… прости. Я ж не хотев…

– Сынок… Марка… нима матки. Нима Федоры. – Он закашлялся. – Кашель аккынчательно забив, усе кашляю… скоро помру, сынок.

Папа плакал, обнимал небольшого сухонького старичка с худым лицом и с бородкой клином. «Бородка у моего батьки клинушком, як у Калинина». Дедушка всхлипывал и кашлял. Я была разочарована. Дедушка мне представлялся большим, сильным, с седой бородой, а он вот всего лишь какой…

Я разглядывала дом. Русская печь, с нее еще двое мальчиков лет пяти и трех смотрели на меня. – Это ведь мои двоюродные братья. А за окнами поле, на котором кое-где еще лежал серый снег. За полем черной стеной стоял густой Брянский лес.

Когда я при свете лампы близко увидела лицо женщины, меня словно пригвоздили к месту. Никогда я не видела более красивого и совершенного лица. Вот это да! Настоящая красавица. Не в кино, не в городе, а в глухой деревне, жена папиного брата Егора, мать троих (а скоро и четвертый будет) детей. У нее было все совершенно необыкновенным: и кожа молочно-розовая, и длинная белая коса, и носик с чуткими ноздрями, и широко поставленные зеленые глаза, и тонкие брови, и чуть припухшие веки – все. Ух, она меня сразила наповал.

Меня дедушка не обнял и не поцеловал, только смотрел колючими глазами. «Больно она в тебя, сынок, тоща. Надо подкормить ету худорбу. Што ето – одни дрябы…»

Я ела с аппетитом картошку с мясом, запивала парным молоком. Потом красивая женщина повела меня в туалет – просто за дом в огород. Светит луна, звезды, отовсюду все видно. Я с мукой на лице сказала, что стесняюсь, что тут все видно.

– А на что смотреть? Что ты свои бельмы вылупила? Давай, шевелися чуковней, – зло сказала красивая женщина. Я решила обращаться к ней как можно реже.

Меня положили спать на большую кровать. Матрац и подушка из соломы кололи лицо и бока. Вся семья спала на печке, полатях, а кровать стояла для красоты. Иногда на ней спали гости. Я лежала и слушала, о чем говорили дедушка и папа. Дедушка высказывал свои обиды – что папа уже и про бога забыл и молитвы небось не вспоминает, и что "ихнюю фамилию Гурченков зменил на Гурченко. А деж делася "в" на конце, спрашую?.."

Папа робко, как мальчик, объяснял, что молитвы в городе никто не читает, но он их не забыл. Он действительно их не забыл. Иногда перед обедом папа, подражая деревенскому попу, нараспев читал: «Оче всех, на тя, господи, уповаем. Ты даешь нам пищу заблаговременно, отвергающего щедрую руку твою, исполняющего всякое животное благоволе-е-ни-е…» Мы с мамой смеялись, а папа пережидал: мол, «вы, девки, смейтесь себе, а я свой долг исполнил, а может, и есть якая-то сила»…

– А насчет фамилии – так это у конце двадцатых годов получав я новый паспорт у шахти. «Як фамилия?» – спрашують. «Гурченков», – отвечаю. Ну, наверна, "в" и не вслышали. Увидев, что фамилия без "в" вже дома, хотев сходить у контору, а потом подумав: живу на Украини – што Гурченков, што Гурченко – один черт.

Пришел дядя Егор – маленький, некрасивый, прыщавый мужичонка-плюгавка… Ну почему так бывает в жизни? Ну как же его можно любить? А жена-красавица все смотрит на него, носится вокруг, «як квочка».

Дедушка тихо говорил о войне, об оккупации, о партизанах, о том, как погиб папин брат Михаил. Эту историю я знала от папы. Дядя Миша был связным партизанского отряда, а в деревне, для немцев, был старостой. Перед самым отступлением немцев дядю Мишу кто-то выдал. Немцы повесили его на глазах у всей деревни. Впереди поставили мать, отца и Егора. «Сожгли хату. Мать твоя Федора Ивановна, через три дня померла, хай земля ей будить пухом. Усе терпела. И бив я ее здорово, и обижав – усе терпела, а етага не снесла. Вот тут, на етум поли, вокурат шагах у десяти от хаты и повесили Мишку. Вот, сынок».

Они выпили. Дедушка все время пыхтел трубкой и кашлял. Папа бил себя в грудь, клялся найти предателя, говорил, что обыщет и Палым и Сморкачевку, а «его» зарежет и добровольно сядет в ДОПР, но за Мишку отомстит.

Потом говорили по какую-то Феклу – ей дедушка с Егором тоже выстроили новую пятистенку. А Володька уже в армии. Он красивый, здоровый, служит во флоте. Папа опять плакал, говорил, что ему всех жалко, что все так в жизни получилось…

И еще дедушка жаловался на большие налоги. Говорил, что плохой урожай. И даже в Ипуте рыба перевелась, а раньше сколько ее ловили.

ФЕКЛА

Когда я проснулась на следующее утро, папы уже не было. Я попила молока, вышла на крыльцо и встретилась со своим дедушкой Гаврилой Семеновичем. Он курил трубку и смотрел на поле, где стаями летали и громко каркали огромные серые вороны. Жена Егора копала землю, дети бегали вокруг нее. О «туалете» не могло быть и речи. На мой вопрос, где папа, дедушка, не глядя на меня, ответил: «А кто его знает». Та-ак, приехали к «родичам»…

Уже вся деревня знала, что приехал «Марка з городскою дочкую». Женщины приходили посмотреть на меня. Зайдут к жене Егора, якобы по делу, «хочу Марка попросить – хай мне кукушку починить» (часы с кукушкой), говорят с ней, а сами откровенно меня рассматривают.

Под вечер шумно появился папа: сильно навеселе, с целой группой «кровенных». В центре внимания, счастливый и, как говорят, «стоя на хвосте».

Не было мамы, и папа летел по волнам на всех парусах! Разливали самогон «за честь, за дружбу», пели частушки – и папа ярче всех! Он был в своей родной стихии. Правду он говорил, что городская жизнь не для него. Он был такой счастливый, каким я не видела его в городе никогда. Здесь, в деревне, папа был первым человеком, и говорил грамотно, и повидал мир больше всех. «Я, братва, родився, можна сказать, на грани двух веков… Та што там гаварить! Пешком, щитай, прошел три государства – и Россию, и Польшу, и усю Германию. Да-а, братва, Германия тибе не Россия. Усе дома под черепицу узяты, усе аднаго роста, улицы длинные, ровные, як стрела, чистота… У хозяйстви усе есть: и свинни, и гуси, и лошыди… ув одном бароньским замку в озери лебеди плавають – белые, черные. Во красота! А бабы не то, наши лучий. Усе носатые, рыжие, но аккуратные – што да, то да. Идеть – и платтика на ней сидить, и белле шалковое с бархамотками и кружевом. Што ты смотришь? Ты што? Я?? Да божа меня упаси! Штоб я, благородный человек?! Не-е… Да вот тибе крест святой! Э, галава ты, вот послушай, што я тибе гаварю: идеть немка, а ветер ей платтика подымить – ну я и увидев. Ты што? Я – не-е». – И тут же подмаргивал. Все громко смеялись: «Ну, Марка, ну, мужик, вот ето наш, смоленский…»

– А на мою дочурку Людмилку не смотрите, што она сухарек, ета соплюшка ще вам такой концертик устругнеть! Усе чисто вмеить, она в меня: и поеть, и играить, и чечеточку и акробатику. Усе!

Дружки поглядывали на меня, как будто в чем-то передо мной были виноваты, – с жалостью, кисло усмехаясь. И опять с ожиданием – на папу.

В какой раз я уже слышала знаменитый папин рассказ, как маршал Рокоссовский ему лично баян подарил.

– Ну, братва, выступали мы перед самим Рокоссовським! Он з маленькую дочкую в первом ряду сидить. Усе выступають – ничего, а як до мене дошло… щас усе по порядку… Да-а, у начале концерта я аккомпанирую своему солисту Чернухе – ну голос! Як у попа – агромадина голос! Самогон только, зараза, хлещить здорово. Ну, словум, номер проходил хорошо. А во втором отделении я вже один, як солист, играю на маленьких гармоньках. Я ще выступлю тут у вас с дочкую, вы ще увидите, да! Усе гармоньки до единой сделав во етими руками. Ты што? Да я усе чисто вмею – я и столяр, я и плотник, я и буровых дел мастер – усе, што хош – и часы починю, и печку… Да-а, ну вот. Як дошло дело до самой маленькой гармоньки – увесь зал ходором. Успех самый больший! Ну а у конце Рокоссовський лично мне у руки вручив быян. Во етый самый… щас выну з футляру. Во! – «У-у-у», – загудели за столом. Это был баян итальянских мастеров «Фрателли Грозио». – Вот так, братва. – Все с любопытством рассматривали переливающийся инструмент.

Эту историю папа рассказывал до семидесяти пяти лет, каждый раз импровизировал с неожиданными деталями. Мы с мамой иногда выскакивали на кухню, чтобы он не слышал, как мы смеемся. То баян вручал ему лично Рокоссовский, то из всей бригады выделили его одного, и замполит «при усем народе» передал «от самого Рокоссовськаго» личную благодарность, а в подарок – баян. Дочка маршала то фигурировала в рассказе и просила папу подарить ей маленькую гармошку, то он вообще о ней не вспоминал. А однажды получилось, что папа выступал перед Рокоссовским, а баян ему вручил сам Жуков. Когда гости ушли, мама заметила, что «Жуков и Рокоссовский воевали, вообще-то, Марк, котик, на разных фронтах».

– А я што сказав, Жукув? Да, перегнув, Лялюша, а никто и не заметив.

В действительности же дело было так. Папа выступал в военно-прифронтовой концертной бригаде. В день они давали по три-четыре концерта. В грузовик с актерским реквизитом попал снаряд. Там находился и папин баян – тот, с которым он ушел на фронт, довоенный. Уцелел только кожаный мягкий футляр с маленькими гармошками, которые папа всегда держал при себе. Стало известно, что артисты пострадали. А концерты на передовой нужны были, как воздух. Командование фронта распорядилось достать артистам все, чтобы они могли продолжать работу. И однажды папе вручили черный «Фрателли Грозио» и грамоту за отличное служение Родине и честное отношение к своему долгу. Другой же баян – белый, без камней – «Скандалли» вручили второму баянисту, дяде Сене, которого папа окрестил Удавом. А перед Рокоссовским папа действительно выступал и имел грамоту, подписанную маршалом лично. И если бы папа вокруг этого события не придумал истории – это был бы не он.

Еще пили «за Рокоссовськага», «за Жукува – ета настыящие солдаты… За Мишку, погибшего брата…»

А потом настроение за столом резко изменилось. Папа схватил нож, и все побежали в Сморкачевку, где якобы жил человек, который предал дядю Мишу… Папа с ножом в руке кричал: «За мной, братва! За Мишку его – в триста богов, в кровину! – разрежу на куски и сам в ДОПР сяду!»

Сколько раз я слышала раньше про ДОПР, но в этот раз было страшно.

На столе остались следы буйного застолья. Егорова жена убирала и зло бубнила что-то про моего папу. Дедушка курил свою трубку и молчал. Я легла спать. Папы не было всю ночь.

Утром пришла большая некрасивая женщина. Она смотрела на меня очень внимательно, сказала, что видела меня, когда я только родилась, а теперь уже вот какая я большая и очень похожа на папку, а на мамку совсем не похожа.

Эта женщина, Фекла, пригласила меня к себе в дом. Она жила в соседней хате. Наверное, это ей выстроил Егор с дедушкой новую пятистенку. Она почему-то называла дедушку батей. И дедушка, со всеми такой колючий, был к ней как-то особенно ласков. Наверное она тоже наша родственница… Так почему бы мне к ней не зайти? Дедушка молчит. Егорова жена злится, дети ее меня сторонятся. А Фекла такая добрая, внимательная.

Дома у нее было чисто, уютно. Кругом занавески, вышитые полотенца, все отделано деревенскими самодельными кружевами. На полу много маленьких ковриков – круглых, четырехугольных, треугольных – очень красиво. Я такого больше ни у кого не встречала. Угощала меня Фекла оладышками из крахмала, молоком и все смотрела на меня и смотрела, аж неловко становилось.

– Скоро у Красульки тяленочек будить… Не вчерась, так сягодня… А иде твой папка?

– Та пошел еще вчера в Сморкачевку кого-то резать за дядю Мишу и до сих пор нет…

– Ай-ай-ай! Чаво ж ты молчала? Штоб табе пряпадки забили! Марка! Он же бешаный, ай-ай-ай! – И пулей выскочила из хаты.

Я осталась одна. Доела, все очень вкусно. И что-то захотелось домой, к маме! Я никогда не скучала без мамы, если со мной был папа. Захотелось плакать. Но папе не до меня, и впервые мне не хватает мамы.

Вечерело. Я сидела в доме дедушки у окна, смотрела на поле, на Брянский лес и ждала папу. Дядя Егор ушел по колхозным делам, дедушка курил и кашлял… слышно было, как в сенях корова хрумкала сеном.

И вдруг дедушка вскочил, сделал крюк по хате и появился, согнувшись, с ружьем… тихо приоткрыл окно и выстрелил.

– Хотел накрыть, вот и не ушла… язви ее в душу… – И побежал из хаты в поле. Так легко побежал, как молодой. Вот и папа мой так же легко бежит, точно как дедушка.

На столе лежала облезлая рыжая лиса, а рядом мертвая курица. Лиса давно воровала в деревне кур, цыплят. Дедушка ее все-таки выследил и теперь опять спокойно, как ни в чем не бывало, пыхтел своей трубкой.

К ночи появился папа. Совершенно трезвый, с синяком под глазом, с оборванным рукавом и очень бледный. Рядом с ним была Фекла и один «кровенный» друг. Фекла рассказывала дедушке, что еле отвела папу от греха… кто-то уже предупредил того человека, и его не оказалось дома.

– Ну, а Марка гаварить: «Я его дождуся, а не придеть, хату спалю». Насилу, батя, усе вместе сладили з ним… вы ж, батя, Марку знаете.

– Умная ты баба, Пекла. – И дедушка и папа Феклу называли почему-то Пеклой. Потом она виновато посмотрела на меня и поспешно ушла.

Я опять засыпала… и опять сквозь сон слышала папины угрозы, но уже не такие страшные, как днем. Да дядя Егор еще сказал, что это не доказано. Только так думают, что «он» выдал Мишку, а кто это знает наверняка?

– Ну ладно, хай живеть, – сказал наконец папа. – Бог, он шельму метить… Не я, так другие доберутся, жисть есть жисть… Ну, дочурочка вже спить, пойду-ка я Андреевне карася загоню…

Странные они все-таки, эти деревенские, и папа тоже. Сами же говорили, что в Ипуте рыба перевелась, а тут караси… И кто такая эта Андреевна?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю