Текст книги "Искренне ваш Шурик"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
20
Тем временем самые дурные предположения лысоватого кубинца подтвердились: Энрике действительно был арестован и надеяться на его скорое возвращение не приходилось.
В середине лета прилетела из Сибири мать Стовбы. Она привезла Лене кучу денег и объяснила, что доброе имя отца превыше всего, и ехать ей домой в таком виде никак нельзя. У отца слишком много недоброжелателей, а по городу и так ходят гадкие слухи... Словом, рожать ей придётся здесь, в Москве, и с внебрачным ребёнком домой ей путь закрыт. Пусть снимает здесь квартиру или комнату, деньгами ей помогать будут. Но лучше всего было бы, чтобы она сдала незаконного в Дом ребёнка...
Стовба к этому времени давно уж не парила в облаках, но такого удара она не ожидала. Однако выдержала: деньги взяла, поблагодарила, ни в какие объяснения входить с матерью не стала.
Возник у неё смелый вариант, которым она поделилась с Алей: в школьные годы произошла с ней ужасная история, о которой много говорили в городе. Она училась тогда в седьмом классе, и многие мальчики заглядывались на неё, а один десятиклассник, Генка Рыжов, влюбился в неё до смерти. Почти до смерти. Ходил, ходил за ней следом, а у неё тогда был другой кавалер, более симпатичный, и она Генке этому отказала. В чем отказала? В провожаниях из школы домой... И бедный влюблённый повесился, но неудачно. Он был вообще из неудачливых... Вынули его из петли, откачали, перевели в другую школу, но любовь не выветрилась. Генка писал ей письма, а окончив школу, уехал в Ленинград, где поступил в Военно-морскую академию. Писал он ей уже четвёртый год, слал фотографии, на которых морячок то в бескозырке, то с зачёсанными назад плоскими волосами, с выражением лица гордым и глупым... В письмах своих выражал уверенность, что она ещё выйдет за него когда-нибудь замуж, а уж он постарается сделать её счастливой. Намекал, что карьера уже на мази, и если она чуток подождёт, то не пожалеет... «Я из-за тебя хотел умереть, а теперь только для тебя и живу...»
И Стовба всё примерила, прикинула и решила – пусть так и будет. Написала письмо, в котором рассказала о своём несостоявшемся замужестве, о ребёнке, который в начале октября должен был родиться.
Генка приехал в ближайший выходной. Рано утром. Аля ещё не ушла в приёмную комиссию, так что успела рассмотреть его, пока пили чай.
Он был в красивой курсантской форме, собой совсем неплох, высок ростом, но узкоплеч и костляв. Глаза зелёные, скажем так, морской волны... Теребил руками носовой платок и молчал, только покашливал время от времени. Аля, наскоро попив чаю, оставила их вдвоём, хотя в приёмной начинали в десять, и ещё два часа было до начала работы.
Когда Аля ушла, Генка ещё долго молчал, и Стовба молчала. В письме было всё написано, а чего не было написано, можно было теперь разглядеть: она сильно располнела, отекла, молочно-белое лицо попорчено было ржавыми пятнами на лбу, вокруг глаз и на верхней губе. Только пепельные волосы, тяжело висящие вдоль щёк, были прежние. Он был в смятении.
– Вот такие дела, Геночка, – с улыбкой сказала она, и тут он узнал её наконец, и смятение его прошло, сменилось уверенностью, что он победил, и победа эта хоть и подпачканная, но желанная, нежданная, как с неба свалившаяся.
– Да ладно, Лен, всякое в жизни бывает. Ты не пожалеешь, что мне доверилась. Я и тебя, и ребёнка твоего любить всегда буду. Ты только дай мне слово, что того мужика, который тебя бросил, никогда больше знать не будешь. В моем положении глупо говорить, но я ревнивый до ужаса. Я про себя знаю, – признался он.
Тут задумалась Лена. Она не писала в своём письме о подробностях и теперь понимала, что лучше было бы соврать что-нибудь обыкновенное: обещал жениться, обманул... Но не смогла.
– Ген, история-то не так проста. Жених мой кубинец, у меня с ним любовь была большая, не просто так. Его отозвали и на родине в тюрьму посадили, из-за брата. Там брат его что-то такое натворил. Все говорят, его теперь никогда сюда не впустят.
– А если впустят?
– Не знаю, – честно призналась Лена.
И тогда морячок притянул её к себе – живот мешал, и мешало пятнистое лицо, но она всё равно была той Леной Стовбой, солнцем, звездой, единственной, и он стал её целовать, клевать сухими губами куда придётся, и халатик её, летний, светлый, так легко распался надвое, и там под ним была настоящая грудь, и женский наполненный живот, и он ринулся вперед, расстёгивая боковые застежки нелепых чёрных клешей без ширинки, и достиг своей мечты. А мечта, развернув его в приемлемое для беременной положение, покорно лежала на боку и говорила себе: ничего, ничего, другого выхода у нас нет...
Потом они пошли на Красную площадь, потом поехали на автобусе на Ленинские горы – смотреть на университет: он был в Москве первый раз в жизни и хотел ещё на ВДНХ, но Лена устала, и они вернулись в общежитие.
Уезжал он в Ленинград в полночь, «Красной стрелой». Лена пошла его провожать на вокзал. Приехали заранее. Он всё гнал её домой, беспокоился – время позднее. Но она не уходила.
– Береги себя и ребёночка, – сказал он ей на прощанье.
И тут она вспомнила, что забыла ему сказать об одной детали:
– Ген, а он будет смугленький. А может, и чёрненький.
– В каком смысле? – не понял новоиспечённый жених.
– Ну, отчасти негр, – пояснила Стовба. Она-то знала, каким красивым будет её ребёночек...
И тут раздался последний звонок, и поезд тронулся, и повёз прочь потрясённое лицо Гены Рыжова, выглядывающее из-за спины проводника в форменной фуражке.
Гена оказался по-своему порядочным человеком – долго мучился, всё не мог написать письма, но в конце концов написал: я человек слабый, к тому же военный, а в армии народ строгий – мне насмешек и унижения из-за чёрного ребёнка не снести... Прости...
Но Стовба поняла это ещё на вокзале. Рассказала всё по порядку Але. И про то, что было самое противное: не отказала, дала... И обе они ревели от унижения. Но самое нестерпимое было в том, что никто ни в чем и виноват-то не был... Так получилось.
21
Это был запасной вариант Елизаветы Ивановны. Собственно, поначалу он был основным, но она была уверена, что в случае неудачи с университетом она найдет возможность устроить Шурика в свой институт. Двойки он получить не мог ни по одному из предметов, а недобранный балл на филфаке – почётная грамота в её захудалом институте... Теперь, после года в Менделеевке, Шурик и сам понимал, что полез не в своё дело.
Он подал документы на вечернее отделение. Простоял в очереди среди девочек, уже провалившихся на филфак, мальчиков в толстых очках – у одного вместо очков была палочка: заметно хромал. Прошлогодних университетских абитуриентов и сравнить нельзя было с этими, третьесортными.
Зачумлённая жарой и очередью девица, принимавшая документы, внимания не обратила на Шурикову известную здесь фамилию, и он вздохнул с облегчением: он любил независимость, заранее корчился, представляя себе, как сбегутся бывшие бабушкины сослуживицы – Анна Мефодиевна, Мария Николаевна и Галина Константиновна – и станут его целовать и поглаживать по голове...
Экзамен по французскому языку принимала пожилая дама с большим косым пучком из крашеных в жёлтое волос. К ней все боялись идти: она была председателем приёмной комиссии и лютовала больше всех. Шурик понятия не имел, что дама эта была той самой Ириной Петровной Крутиковой, которая лет десять домогалась профессорского места, занимаемого Елизаветой Ивановной. Она беглым взглядом посмотрела в его экзаменационный лист, спросила по-французски:
– Кем вам приходится Елизавета Ивановна Корн?
– Бабушка. Она в прошлом году умерла.
Дама была прекрасно об этом осведомлена...
– Да, да... Нам её очень не хватает... Превосходная была женщина...
Потом она спросила его, почему он поступает на вечерний. Он объяснил: мама после тяжёлой операции, он хочет работать, чтобы она могла выйти на пенсию. Из вежливости Шурик отвечал по-французски.
– Понятно, – буркнула дама и задала довольно сложный вопрос по грамматике.
– Бабушка считала, что эта форма вышла из употребления со времен Мопассана, – с радостной, не подходящей к случаю улыбкой сообщил Шурик, после чего толково ответил на вопрос.
Разнообразные мысли копошились в голове Ирины Петровны. Она просунула в волосяное гнездо карандаш, почесала голову. Елизавета Ивановна была враг. Но враг давний, и теперь уже мёртвый. Она много способствовала выходу на пенсию Елизаветы Ивановны, но после того, как заняла её место, неожиданно обнаружила, что любили Елизавету Ивановну многие сотрудники кафедры не потому, что она была начальством, а по другой причине, и это было ей неприятно...
Мальчик знал французский превосходно, но засыпать можно было любого. Она всё никак не могла прийти к правильному решению.
– Что ж, языку вас бабушка научила... Когда всё сдадите, зайдите ко мне на кафедру, я буду до пятнадцатого. Подумаем насчёт вашей работы.
Она взяла экзаменационный лист, вписала «отлично» ручкой с золотым пером. И поняла, что поступила не только правильно, но гениально. Она подула, как шко льница, на бумагу и сказала, глядя Шурику прямо в лицо:
– Ваша бабушка была исключительно порядочным человеком. И прекрасным специалистом...
Через две недели Ирина Петровна Крутикова устроила Шурика на работу – в библиотеку Ленина. Попасть туда было посложнее, чем на филфак поступить. Кроме того, Ирина Петровна вызвала его перед началом занятий и сказала, что перевела его в английскую группу:
– Что касается французского, базовый вам не нужен. Можете посещать наши спецкурсы, если захотите.
Его зачислили в английскую группу, хотя там было битком набито.
Уже после того, как всё устроилось, он сообщил матери, что поменял институт и устроился на работу. Вера ахнула, но и обрадовалась.
– Ну, Шурка, не ожидала от тебя такого! Какой ты скрытный, оказывается...
Она запустила пальцы в его кудрявую голову, взъерошила волосы, а потом вдруг озаботилась:
– Слушай, да у тебя волосы поредели! Вот здесь, на макушечке. Надо за ними последить...
И она тут же полезла на специальную бабушкину полочку, где хранилась всякая народная медицинская мудрость и вырезки из журнала «Работница». .. Там было про мытье головы чёрным хлебом, сырым желтком и корневищем лопуха.
В тот же день Шурик сделал совершенно неожиданный мужской и сильный жест:
– Я решил, что тебе пора уходить на пенсию. Хватит тебе тянуть эту лямку. У нас есть бабушкин запас, а я, честное слово, смогу тебя содержать.
Вера проглотила комок, которого в горле давно уже не было.
– Ты думаешь? – только и смогла она ответить.
– Совершенно уверен, – сказал Шурик таким голосом, что Верочка шмыгнула носом.
Это и было её позднее счастье: рядом с ней был мужчина, который за неё отвечал.
Шурик тоже чувствовал себя счастливым: мама, которую он почти уже потерял за двое суток сидения на больничной лестнице, оправлялась после болезни, а химии предстояло процветать впредь уже без него...
Вечером того памятного дня позвонила Аля, пригласила его в общежитие:
– У Лены день рождения. У неё всё так паршиво, все разъехались. Приезжай, я пирог испекла. Ленку жал ко...
Был восьмой час. Шурик сказал маме, что едет в общежитие на день рождения к Стовбе. Ему не очень хотелось туда тащиться, но Ленку и впрямь было жалко.
22
Лене Стовбе исполнялось девятнадцать, и это был ужасный – после стольких счастливых – день рождения. Она была любимой и красивой сестрой двух старших братьев. Отец, как все большие начальники, не знал языка равенства: одними он командовал, понукая и унижая, перед другими сам готов был унизиться – добровольно и почти восторженно. Лена, хоть и собственный ребёнок, относилась к существам высшим. Он поместил её на такую высокую ступень, что даже мысль о возможном замужестве дочери была ему неприятна. Не то что готовил он свою дочь к монашеству, нет! Но в неисследованной глубине его партийной души жило народное представление, а может, отголосок учения апостола Павла, что высшие люди детей не рождают, а занимаются делами более возвышенными, в данном конкретном случае – наукой химией...
Когда жена его робко, с большими предуготовлениями, сообщила ему о том, что дочь собирается замуж, он огорчился. Когда же к этому добавилось, что избранник дочери – человек другой, чёрной расы, его ударило вдвойне: в душе белого мужчины, даже никоим образом с чёрной расой не соприкасавшегося, есть тайный страх, что в чёрном мужчине живет особо свирепая мужская сила, намного превосходящая силу белого... Ревность была особого рода: неосознанная, невыговариваемая, немая. То, что Леночку его боготворимую, белую, чистую будет... вот именно, что слова не мог подобрать обкомовский секретарь, отлично знающий по своей начальствующей повадке все слова от А до Я, которыми можно было прибить козявку... да что там, невозможно было и слово найти, соединяющее его дочь и чёрного мужика в интимном пространстве брака, когда от одного того, что будет он её просто руками трогать, в виски начинало бить тяжким звоном.
Осторожно сообщившая о намечающемся браке жена вынуждена была сказать через некоторое время и об отмене этого брака. Но одновременно с этим и о ребёнке, который вскорости должен был родиться. И было сообщено. Эффект превзошёл всё ожидаемое. Сначала сам ревел медведем, могучим кулаком разбил обеденный стол. И руке не поздоровилось – две трещины в кости – потом одели в гипсовую перчатку. Но ещё прежде гипса велел домашним, чтоб имени Ленкина больше не поминали, видеть он её не хочет и знать ничего не желает... Жена обкомовская знала, что со временем растопчется, простит он Ленку, но того не знала, простит ли Ленка ему такое отречение от неё в трудную минуту...
Словом, день рождения у Лены Стовбы был самый что ни на есть грустный. На шатком стуле сидела растолстевшая, с отёкшими ногами именинница, яблочный пирог, испечённый Алей, выглядел по-бедняцки, нарезанные сыр-колбаса и яйца, фаршированные самими собой, но с майонезом.
Гостей было двое – Шурик и Женя Розенцвейг, приехавший с дачи, чтобы поздравить одинокую Стовбу. Он приехал с корзинкой, которую собрала ему информированная о Стовбином положении сердобольная еврейская мама. Содержимое корзинки почти в точности соответствовало перечню продуктов, доставляемых Красной Шапочкой своей больной бабушке: двухлитровая бутыль деревенского молока, домашний пирог с ягодами и самодельное масло, покупаемое на привокзальном рынке у местных рукодельниц... Дно корзины было уложено бело-зелёными яблоками сорта белый налив с единственного плодоносящего дерева садового участка Розенцвейгов. Ещё Женя написал шутливо-возвышенное стихотворение, в котором «девятнадцать» авангардно рифмовалось с «наций», а само предстоящее событие, связанное с прискорбным легкомыслием, а также с пылкостью и поспешностью героя и слабой информированностью героини, интерпретировалось поэтом почти как революционное преобразование мира.
И всё-таки Лена развеселилась – она была благодарна и Але, вспомнившей о её дне рождения в тот самый момент, когда она проклинала само событие своего рождения, и Шурику, прибежавшему её поздравить с бутылкой шампанского и второй – красного «Саперави», и с шоколадным набором, выдержанным в мамином шкафике и приобретшим лёгкий запах вечных бабушкиных духов...
И они принялись есть и пить: оба пирога, и сыр-колбасу и яйца. Оказалось, что все почему-то голодны, как собаки, и всё быстро съели, и тогда сообразительная Аля пошла на коммунальную кухню и сварила ещё и макарон, которые доедали уже после пирогов... И всем было хорошо, даже Лена впервые за несколько месяцев подумала, что, если б не её беда, никогда бы и не образовались у неё эти настоящие друзья, которые поддержали в трудную минуту жизни. Справедливости ради надо сказать, что кубинские друзья Энрике, лысый биолог и второй, Хосе Мария, тоже её не оставляли, а на день рождения не пришли, потому что не знали...
Так или иначе, последнее вино было выпито за друзей, и когда доедены были все макароны, разговор с возвышенного перешёл на житейские рельсы, и стрелку эту перевёл самый из всех непрактичный Женя.
– Ну, хорошо, а квартиру-то ты сняла?
Это был больной вопрос: место в общежитии Стовба должна была освободить к первому сентября, академический отпуск она уже взяла, но квартиру снять не смогла. Поначалу Аля, как группа поддержки, поехала с ней в Банный переулок, на чёрный рынок жилья, но оказалось, что её азиатское присутствие делу только помеха – одна из сдатчиц так и сказала: нерусских не берём.
Почти каждый день Лена ходила в Банный, но беременной одиночке сдавать никто не хотел. Согласилась только одна квартировладелица – старая пропойца из Лианозова. Более приличные хозяйки отказывали: не хотели брать с ребёнком. Одна было согласилась, но попросила паспорт, долго его изучала – искала штамп о браке и, не найдя, отказала...
Вопрос Жени о квартире вернул Лену к её горестным обстоятельствам, и она расплакалась – впервые за последние два месяца:
– Да если б штамп проклятый стоял, я бы, может, и домой поехала. Родила бы здесь и приехала – привык бы отец... А так – для него позор... по его положению...
Шурик сочувствовал. Шурик таращил свои и без того круглые глаза. Шурик искал выхода. И нашёл:
– Лен, так пошли да распишемся. Всех дел!
Стовба ещё не успела осознать полученного великодушного предложения, а Алю как калёным железом прожгло: она Шурика для себя готовила, пасла для своего личного употребления, как молодого барашка, это на ней он должен был жениться, с ней расписаться...
Но Стовба вместила в себя предложение – всё могло сложиться правильно. Так, так, так... – щёлкало в белокурой голове:
– Шурик, а мама твоя как отнесётся?
– Нет, Лен, ей и знать не надо. Зачем? Мы распишемся, снимем тебе комнату, родишь, а там, может, домой тебя отправим. А когда всё образуется, разведёмся... Подумаешь...
«Вот какие дела, – думала Стовба, – Гена Рыжов, до смерти влюблённый, сбежал от страху, а этот московский мальчик, вшивый интеллигент, маменькин сынок готов помочь ни с того, ни с сего...»
Лена с интересом взглянула на Альку – та окислилась, глазки ещё больше, чем обычно, закосели. Лена усмехнулась про себя: из всех здесь присутствующих она одна поняла, что у Альки в душе творится, и легчайшее злорадство всплеснулось – не собиралась Стовба соревноваться с этой трудолюбивой и незначительной казашкой, а просто так вышло само собой. Раз – и победила...
Слезы у Лены разом высохли, пропавшая её жизнь пошла на поправку.
– И в Банный со мной сходишь, Шурик?
– А почему нет? Конечно, пойду. Женя восторженно заорал:
– Ура! Шурик, ты настоящий друг!
А Шурик действительно чувствовал себя настоящим другом и хорошим мальчиком. Ему всегда нравилось быть хорошим мальчиком. Назавтра уговорились подать заявление в ЗАГС – в качестве свидетелей должны были выступать Женя с Алей. Аля проклинала себя за пирог, за день рождения, праздновать который ей самой и пришло в голову, но придумать для спасения своего будущего ничего пока не могла...
И действительно, назавтра пошли в ЗАГС, теперь уж, конечно, не во Дворец бракосочетаний, а в простой, районный. Подали заявление. Регистрацию, принимая во внимание выразительный живот, назначили через неделю. Шурик было забыл, но ровно через неделю утром позвонила Стовба и сказала, что через час ждёт его возле ЗАГСА. И Шурик побежал, и успел вовремя: расписался с Еленой Геннадиевной Стовбой, временно спас репутацию, и теперь она могла ехать домой в достойном положении замужней женщины...
23
Матильда с кошками ещё в самом начале мая уехала в деревню. Собиралась пожить там недели две, продать унаследованный дом и вернуться никакие позже начала июня. Однако всё повернулось неожиданным для неё образом: дом оказался живым и тёплым, и ей было в нем так хорошо, что она решила его не продавать, а устроить загородное жилье. Не хватало там только мастерской, и Матильда принялась за её устройство. Никакого строительства как такового и не нужно было – огромный двор, крытое помещение для скотины, в котором давно уже скотины не держали, надо было укрепить и окна прорезать, и было бы идеальное помещение для скульптурной работы. Одна была беда – мужики местные пили не просыхая, и работников найти на простую плотницкую работу оказалось нелегко. На ум Матильде приходил Шурик – он бы ей здесь ой как пригодился. Не по плотницкой части, а скорее по житейской. Несколько раз она даже ходила на почту за восемь километров звонить в Москву, но дома у него никто не отвечал. В середине лета случилась оказия – сосед деревенский ехал в Москву на два дня на машине и предложил взять Матильду с её котами. Она собралась и приехала.
В городе скопилась масса дел, но за два месяца отсутствия московские дела как бы поблекли и выцвели, а теперешние, деревенские – купить гвозди, соседкам лекарства, семена цветочные, сахару хоть килограммов десять, и так далее, и так далее – занимали более важное место в голове. Однако уже в дороге – езды было пять-шесть часов, как повезёт – начало происходить какое-то замещение: вспомнила, что за мастерскую не заплачено, что у подруги Нины дочка, наверное, уже родила, а она даже и не позвонила... И про Шурика вспомнила – как всегда, с улыбкой, но отчасти и с волнением. Приехавши, подняла телефонную трубку и набрала Шуриков номер – подошла его мать, алёкнула слабым голосом, но Матильда с ней разговаривать не стала... Второй раз Матильда позвонила уже в одиннадцатом часу, снял трубку Шурик, она сказала, что приехала, он долго молчал, потом сказал:
– А-а... это хорошо...
Матильда сразу же на себя разозлилась, что позвонила, и ловко закруглила разговор. Повесив трубку, села в кресло. Константин, кот-родоначальник, лёг у неё в ногах, а Дуся с Морковкой толкались у неё на коленях, устраиваясь поудобнее. Матильда не любила столь привычного у женщин самокопания: лёгкую досаду, возникшую от неловкого звонка мальчишке, с которым образовалась случайная связь, и который вот теперь дал ей понять, что не очень она ему и нужна, она отгоняла с помощью целой череды забот, которые ложились на завтра: гвозди, лекарства, сахар, семена... Хотя какие уж теперь семена, лето того гляди кончится...
В телевизоре мелькали цветные картинки, звук она не включала, и потому он совсем не мешал ей обдумывать главную свою мысль: надоела ей Москва, и эта деревня под Вышним Волочком, родина покойной матери, знакомые ей с детства леса, поля, пригорки пришлись ей как обувка по размеру – точно, ладно, удобно. Она наблюдала не совсем ещё истреблённую деревенскую жизнь и ощутила впервые, может быть, за многие годы, что и сама она деревенский человек, и старухи-соседки, бывшие доярки и огородницы, гораздо милей и понятнее, чем московские соседки, озабоченные покупкой ковра или отбиванием в свою пользу освободившейся в коммуналке комнаты. И покойная тётка предстала ей теперь в другом свете: оказалось, сосед давно приставал к ней, чтоб продала ему или завещала свой дом, одну из лучших в деревне изб, поставленную в конце девятнадцатого века бригадой архангельских мужиков, промышлявших строительством. Но тётка, нелюбимая Матильдина тётка, наотрез отказывалась: пусть Матрене дом пойдёт, если я чужим дом отпишу, наш род здесь вовсе переведётся. А Матрена городская, богатая, не дура, она дом сохранит... Там, в деревне, называли её настоящим именем, которого она с детства стеснялась и, перебравшись в город, назвалась Матильдой...
И Мотя-Матильда улыбалась, вспоминая тётку, которая тоже оказалась не дура, рассчитала всё правильно. Более чем правильно – если Матильда сразу так к этому дому присохла, что уже готова и жизнь свою ради него поменять...
В половине двенадцатого, когда Матильда уже вымела из себя неприятный осадок от разговора с Шуриком и лежала в постели, окружённая своими кошками, раздался звонок в дверь.
Матильда совсем не ждала своего малолетнего любовника, но он прибежал к ней, как и прежде, бегом, и дыхание его было сбито, потому что и на шестой этаж поднимался он бегом, и он кинулся к Матильде, успев сказать только:
– Ты позвонила, а я и говорить не мог, мама сидела рядом с телефоном...
И тут Матильда поняла, как она стосковалась – тело не обманешь, и, кажется, во всю жизнь чуть ли не в первый раз так обернулось, что ничего одному от другого не нужно, кроме одного плотского прикосновения. «Это самые чистые отношения: никакой корысти ни у меня к нему, ни у него ко мне, одна только радость тела», – подумала Матильда, и радость обрушилась полно и сильно.
А Шурик вовсе ни о чем не думал: он дышал, бежал, добежал, и снова бежал, и летел, и парил, и опускался, и снова поднимался... И всё это счастье совершенно невозможно без этого природой созданного чуда – женщины с её глазами, губами, грудями и тесной пропастью, в которую проваливаешься, чтобы лететь...