355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Улицкая » Детство 45-53: а завтра будет счастье » Текст книги (страница 4)
Детство 45-53: а завтра будет счастье
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:54

Текст книги "Детство 45-53: а завтра будет счастье"


Автор книги: Людмила Улицкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Ольга Лазарчук
Быть гордыми умели

В Севастополь приходили и британские, и американские корабли. Однажды делегация из моряков решила посетить и нашу школу. Нас учили, как нужно приветствовать гостей и осторожно брать предложенные конфеты. Вот уж этому нас учить было не нужно. Мы четыре года их не ели, а быть гордыми умели. Вошли американцы в форме и ошеломленно остановились на пороге. Цементный пол, затертые лужи, по углам мелкая капель с потолка. Стали нам протягивать коробки с шоколадными конфетами. Мы чинно брали их и клали на столики рядом с собой. Никто их в рот не потащил. Как только гости ушли, мы положили это угощение в свои портфели и понесли домой, чтобы поделиться чудо-конфетами с домашними.

Геннадий Шульгин
Я тоже ничего не забыл из прошлого

Началась война, а я вот взял и родился. Мама прихватила нас с братишкой и увезла не в «хлебный» Ташкент или Куйбышев, а подальше от войны – в далекую Сибирь, в Алтайский край. Давно уже живу, многое забылось, а вот военное и послевоенное детство помню. Самое несмываемое из памяти воспоминание – постоянный голод! Наверно, и болячки-то все затаились с тех времен от этого проклятого чувства.

Никто, наверно, уже и не знает, что такое затируха. Горсть ржаной муки с отрубями высыпалась на лист фанеры, заливалась водой и раскатывалась крохотными шариками. Затем эти шарики высыпались в кипящую воду, и на поверхности всплывала белая пена. «Молочко!» – кричали мы. Потом сваренные крошки моментально съедалиcь. И все равно после очень хотелось кушать. Наверно, с тех пор у меня осталась на всю жизнь привычка относиться к хлебу с уважением! Не забуду, как меня поразило, что герой всей молодежи Павка Корчагин из конъюнктурной саги о шепетовских комсомольцах «Как закалялась сталь» насыпал в тесто махорки! «Вот сволочь!» – думал я. – Это же ХЛЕБ, как можно!»

Особенно тяжело было зимой. Выходить на мороз не хотелось, да и не в чем было!

Весной всё оживало, можно было рвать молодую крапиву и щавель, мама варила из них что-то наподобие борща. В колхозе начинали высаживать картошку, и большие ребята по ночам ее выкапывали, хотя в поле постоянно находился объездчик-сторож – одноногий инвалид дед Кащенко. Иногда и нам кое-что перепадало. В оврагах и на окраинах колхозных полей росло много конопли. Из нее плели нитки, а из ниток делали мешки для картошки. У многих в огородах рос мак, но что-то наркоманами и не пахло.

Вернулся с фронта мамин брат дядя Володя! Как сейчас помню: я сидел на стульчике, сделанном из посылочного ящика. Дядя Володя вытащил из заплечного мешка две банки тушенки желтого цвета с нарисованной коровьей головой. Вскрыл банку красивой финкой, и я от волшебного запаха упал в обморок.

Потом узнал, что это и есть тот самый «второй фронт» – часть американской помощи воюющему народу. Возможно, эти самые банки не дали мне загнуться от голода! И после этого я еще должен ненавидеть Америку?

Жили мы в землянке. Это вырытая в земле канава, а вокруг нее были возведены стены из дерна. Стены укреплены тальниковыми палками и обмазаны глиной вперемешку с соломой и коровьими «лепешками». Посреди землянки была «буржуйка», сделанная из железной бочки. Топились сушняком из близлежащего леса и краденным на железнодорожной станции углем. Помню, что не мерзли.

Александр Огарев
Рассказ дедушки Петра Николаевича Огарева, записанный с его слов

Родился я в 1940 году в бедном поселке. Мать моя, Василиса Сергеевна, была очень красивой женщиной. Когда началась война, моего отца, Николая Семеновича, забрали в местное ополчение защищать родной край. Словом, свои ранние годы я не помню; когда была война, я был еще очень маленьким.

Зато очень хорошо помню грустный день 10 июня 1946 года, когда мать получила письмо о том, что наш отец погиб в бою в сорок четвертом. Это был сильный удар для матери – она плакала целую неделю. Словами не могу передать, что я чувствовал, мне было жалко и маму, и себя, что не смогу уже увидеться с отцом.

Мне не успело исполниться и шести лет, а на мне уже было хозяйство. В сорок четвертом году у матери родилась девочка – моя сестричка Соня, поэтому приходилось присматривать и за ней… А мать целыми днями пропадала вместе со всеми в поле. Приходила домой поздно ночью, вся уставшая. Утром я кормил Соню, затем вместе с ней отправлялся на наш маленький огородик: поливал картошку, рыхлил землю. Бывали дни, особенно ранней осенью, в сентябре, что быстро холодало, мерзла земля, погибали деревья. А в теплые созревало больше, чем обычно, и тогда то, что оставалось, мы ездили в город и продавали: картошку, яблоки, лук, огурцы, а иногда меняли их у соседей на ягоды. Я, признаюсь, очень любил красную смородину. В школу я не ходил – она была разрушена; мать чему сама была научена, тому и меня научила.

Целый день с Соней я проводил на огороде. Она играла со своей деревянной куклой, я копался в огороде.

Каждый год мы копили купоны на сахар, и раз в году ко дню рождения Сони мать делала нам варенье из смородины и клубники. А бывало, приходилось нам на троих делить маленький кусочек черного хлеба.

По субботам, пока мать работала в поле, я прибирался в нашем маленьком деревянном домике: подметал старый потертый пол, мокрой тряпочкой протирал поломанные старостью кухонные полочки, мыл потрескавшиеся окна.

У матери были старые фотографии с нашим отцом. Каждый вечер она сидела под светом лампадки и вспоминала тот майский день 1936 года, когда она впервые встретилась с Николаем на вокзале. Он был кондуктором, она ехала домой на поезде. Вскоре они стали встречаться. Николай переехал в поселок, построил дом. Спустя четыре месяца сыграли свадьбу. Еще мать рассказывала про тот прекрасный День Победы 9 мая. Люди кричали, смеялись, кто-то плакал, целовались друг с другом, обнимались. Как и многие женщины, наша мать ждала своего мужа. Но получилось совсем не так…

Жили мы прижато, но друг другу помогали. Через три года Соня уже могла разговаривать и даже помогать мне и матери по дому.

И все же это было как нельзя мое хорошее детство!

(Тут Петр Николаевич заплакал как дитя…)

Лариса Перебейносова
Молоко

Послевоенные зимы были пышными. Я еще не хожу на улицу одна, мне четыре года. Утро. Окна намерзли внизу инеем, а наверху играют солнцем. Солнце ласкает желтые половицы. Тепло. Бабаня уже истопила печку, и так вкусно пахнет свежим ржаным хлебом! Это еще что! Мне в кружку налили молока! В разгар зимы корова наша не доится: теленка, говорят, Бог даст, дождемся. А корма не хватит – и коровы не видать. Вон, рассказывают, весной едва на веревках ее, кормилицу, подняли и на травку дотащили. От солнца да от ветра отошла, поднялась. Деданя сам как солнышко, борода рыжая, в зеленых глазах золотые зайчики сверкают. У меня волосы тоже золотые, в деданину бороду. Зовут его уважительно, Федор Васильевич, он на ферме главный. Молока принес целую бутылку поллитровую. Никогда так не было.

Тут Ганька зашла, соседка, противная, любопытная. Небось не видать ей, что у меня в кружке молоко? Я сейчас его отцежу изо рта на подбородок и на платье – сразу обзавидуется! Мне сказали: «Не балуй!» Ничего не понимают! Разве у кого-нибудь есть сейчас молоко? Ганька ушла – небось злится. Так ей и надо! Зачем напраслину возводила, будто мы ее кур приваживаем, чтобы в нашем дворе неслись. Да от такой Яги и куры не знают, куда деваться! Ну, лето придет!

После деданя с бабаней чего-то боялись. «Донесет, не донесет». Молока зимой больше не было…

Леонид Левин
Белый хлеб, горькая мука

Во время войны мы жили в Магнитогорске, эвакуированных в доме было много, жили бедно, но некоторые куда хуже нас. Я видел это собственными глазами. Хлеб, картофельная похлебка, морковный чай или просто кипяток с кусочком сахара-рафинада вприкуску – вот основное «меню» многих наших соседей по дому в военно-послевоенные годы. Но помню и другое.

У меня был одноклассник Коля Савченко, тихий большеглазый мальчик. По утрам я заходил за ним, и мы вместе шли в школу. Если я приходил слишком рано, когда Коля еще завтракал, его мама приглашала меня пройти в кухню и немного подождать.

У Коли я увидел настоящую, уже забытую мебель, которая по сравнению с нашими собранными с миру по нитке колченогими табуретками, казенными тумбочками и убогим подобием стола казалась роскошной. В прихожей стоял диванчик, на стене висело зеркало, в кухне – буфет со стеклянными дверцами, красивый кухонный стол.

Там я впервые после Днепродзержинска увидел белый хлеб – круглую буханку с аппетитной золотистой корочкой. Я был поражен: оказывается, на свете есть не только тот черный, клейкий, который мы получали по карточкам, но и это сказочное чудо! Я впивался в белый хлеб глазами, ощущая его упругость и хруст корки. От чудесного, неповторимого запаха кружилась голова, я невольно сглатывал слюну. Я мысленно просил: ну дайте попробовать хоть маленький кусочек! Но моя молчаливая просьба ни разу не была услышана.

Как-то раз я зашел за Колей совсем рано, когда он только еще начинал завтракать. Откусив хлеб, Коля недовольно отбросил кусок и капризно воскликнул:

– Опять черствый!

– Сейчас, сейчас, Коленька, – засуетилась Колина мама и достала из буфета… непочатый каравай!

Я не верил своим глазам. У нас хлеб не успевал черстветь. А уж такой белый… Да я бы за один присест съел ту, начатую буханку, какой бы черствой она ни была!

Когда я рассказал о виденном мной чудо-хлебе, мама объяснила, что отец Коли, подполковник Савченко, работает интендантом в лагере военнопленных на правом берегу. Там в лагере есть своя хлебопекарня. Вот оттуда и хлеб… А то, что меня не угощают, вовсе не значит, что Колина мама жадная. Для них этот хлеб – обыденность, привычная еда, Колиной маме просто в голову не приходит, что у кого-то при виде хлеба могут течь слюнки…

Я перестал по утрам заходить за Колей. Мы проучились с ним до пятого класса, а потом его семья переехала на правый берег.

* * *

Если кто-нибудь из ребят выходил во двор с чем-либо съестным, неважно, был ли это пирожок с картошкой или хлебная горбушка, пацаны бросались к жующему с криками:

– Со́рок, со́рок! Сорокни́! – что означало: «Дай, оставь кусочек, поделись!» Кто-то делился, кто-то поскорее запихивал в рот последний кусок – на нет и суда нет.

В нашем дворе жил Жора Матухно, большой, толстый, щекастый мальчишка, он никогда ни с кем не делился, хотя постоянно что-то жевал. Мне он напоминал гайдаровского Мальчиша-Плохиша: такой же жирный, такой же обжора и, судя по нахальному взгляду и наглому поведению, такой же подлый. Он не дружил ни с кем, держался особняком. Если изредка принимал участие в общих играх, то сразу начинал качать права, спорил по пустякам, орал, толкался. Получив несколько раз отпор, вообще перестал с нами водиться, окружил себя малолетками, командовал и помыкал ими.

Словно желая подразнить нас, Жора выходил во двор, жуя и держа в руке невиданные яства: то огромный кусок белой булки, намазанный повидлом, то бутерброд с толстым куском колбасы, то длинный пряник, покрытый розовой глазурью. Малышня моментально окружала Жору, заглядывая ему в рот. «Со́рок, сорокни́!» – тщетно просили мальчишки. Жора не обращал на них никакого внимания, он продолжал жевать, пока не сжирал все.

Отца Жоры привозили с работы на «эмке». Он с трудом вылезал из нее, здоровенный грузный дядька с большим животом, с таким же, как у Жоры, жирным, мясистым лицом. Шел к подъезду, ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь. Говорили, что он большая шишка в отделе рабочего снабжения (ОРС’е). Не знаю, как насчет рабочих, но свою семью он, похоже, снабжал неплохо.

Однажды Жора вышел во двор с карманами, набитыми печеньем. Съев несколько штук, он неожиданно произнес:

– Ну че, сорокнуть, что ли?

Пацанята недоверчиво приблизились к Жоре.

– Нате!

Он откусил половину печенья, а другую бросил на землю. Поднимая пыль, малышня бросилась подбирать огрызок.

– Нате, жрите! – хохотал Жора, бросая объедки в пыль.

– Что же ты, паскудник, делаешь, а? – возмутилась тетка, сидевшая на лавочке у подъезда, но Жора даже не посмотрел в ее сторону.

Малыши продолжали ползать в пыли.

– Кем же ты, гад такой, вырастешь? Ты же хуже фашиста! А вы чего смотрите? – повернулась она к нам, но, увидев, что мы, прервав игру в клек, с корявыми битами в руках уже направляемся в сторону «фашиста», с одобрением сказала: – Во, во! Дайте этому махно как следует! Гоните его к чертовой матери!

Увидев наше приближение, Жора повернулся и сначала пошел, а потом побежал к своему дому и скрылся в подъезде. Догнать нам его не удалось.

А правда, интересно, кем же он вырос, этот гаденыш? Наверняка нашел свою нишу в стане мерзавцев…

* * *

Один раз бабушка раздобыла где-то немного пшеницы. От зерна исходил затхлый, неприятный запах. Бабушка объяснила, что зерно долго лежало в кучах, не проветривалось и начало преть. От соседей она узнала, что где-то на Дзержинке есть кустарная мельница, на ней можно перемолоть зерно в муку.

Мы с мамой взяли торбочку с зерном и пошли на поселок Дзержинского искать мельницу. Идти пришлось довольно долго.

Наконец показались первые землянки – длинные невысокие холмики. Мама рассказала, что в этих землянках живут люди, приехавшие из Средней Азии. Они освобождены по каким-то причинам от службы в армии и привезены сюда на принудительные работы. Называлось это «трудовой фронт». Некоторые из азиатов, особенно пожилые, умирали здесь от истощения, потому что отказывались есть свинину.

Мы спустились по земляным ступенькам и зашли в первую землянку. Время было рабочее, в длиннющем помещении, оборудованном двухэтажными нарами, находилось всего несколько человек: два-три бородатых старика в длинных халатах, возившиеся у огромной печи, и молодой парень в тюбетейке, лежавший на верхних нарах. Парень тихо пел заунывную песню, аккомпанируя себе на струнном инструменте с очень длинным грифом. Обитатели землянки почти совсем не говорили по-русски и так и не поняли, чего мы от них хотим. Мы вышли из землянки.

Редкие прохожие ничего не знали о мельнице, пожимали плечами. Наконец один из прохожих, местный пожилой татарин, плохо говоривший по-русски, показал рукой вглубь поселка и сказал:

– Пильрам, пильрам! Пильрам ходить, там найдешь!

Мы не могли взять в толк, что такое «пильрам». Вдруг маму осенило:

– Пилорама! – воскликнула она. – Надо найти пилораму и там спросить про мельницу.

Мы долго шли в направлении, показанном прохожим, но никакой пилорамы не находили.

Возле одной из землянок мы увидели двух девушек, подошли к ним и спросили насчет пилорамы. К счастью, девушки знали не только где находится пилорама, но и где можно перемолоть зерно. Мама разговорилась с девушками; оказалось, что они из Белоруссии, из тех мест, где родилась мама. Мама прослезилась.

Девушки зазвали нас в землянку, где находилось еще несколько женщин, все из Белоруссии. Они тоже были «бойцами трудового фронта». В землянке топилась печь, одна из девушек пекла оладьи прямо на раскаленной плите, вокруг конфорок. Нас угостили оладьями, они были очень вкусными, с похрустывающими краями.

Мама пригласила девушек к нам в гости. Две-три девушки-белорусски потом долго ходили к нам по выходным, пока не получили разрешение вернуться к себе на родину. Мама их всегда угощала «чем бог послал».

Наши скитания по поселку увенчались успехом: зерно было перемолото, мы вернулись домой с мукой.

Оладьи, испеченные из этой муки, оказались настолько горькими, что есть их было почти невозможно. Я вынес стопку оладий во двор и предложил их ребятам, предупредив, что оладьи с «сюрпризом». Оладьи были съедены вмиг, никто даже не поморщился.

Ребята сказали, что оладьи мировые, только чуть горьковатые. Я тоже съел парочку. Правду говорят, что за компанию все кажется слаще!..

Василий Омельченко
Чужой хлеб

В войну кусок хлеба был на вес золота. Есть хотелось постоянно. И порой мне до горечи делалось обидно, что до войны у нас столько было хлеба – целые буханки, а я, дурак, всё ел без хлеба.

В школе на большой переменке на деревянном подносе дежурный приносил горку тоненьких хлебных ломтиков. В классе вмиг воцарялась тишина. Каждый брал по кусочку и не ел – священнодействовал. Если бы этот крохотный кусочек, прозрачный, как лист бумаги, и ароматный до головокружения, думал я, разрезать на десять кусочков, и каждый из них превратился бы снова в такие же кусочки по сто грамм – вот наелся бы! Нам не верилось, что мы когда-нибудь наедимся хлеба досыта.

Но однажды такой случай мне представился. Придя в школу, я, как обычно, сел за парту, сунул было под парту свой портфелик, а там что-то есть… Пошарил я это «что-то» – сеточка, авоська, а в ней сверток шелестит, а в свертке – я вмиг определил – кусок хлеба! Грамм на триста, а может, и на все пятьсот… У меня аж дух захватило: нам, школьникам, на целый день дают по триста, а тут сразу столько!

Радость-то моя была чуть скованной, сжатой, я ведь сразу догадался, откуда хлеб: по вечерам в нашем классе сидят взрослые, днем или ночью они работают, а вечером учатся. Забыл кто-то…

Конечно, о своей находке надо было сказать учительнице, это я сразу подумал, да я и хотел уже сказать, но… мне очень хотелось хлеба. И это желание пересилило во мне все другие чувства и мысли. Да и Вовка, сосед мой по парте, узнав о находке, сделал большущие глаза и ошалело воскликнул:

– Чур, на двоих!

– Это кто-то забыл, – проговорил я осипшим вдруг голосом – в горле у меня запершило, и я сказал это больше для того, чтобы снять с себя хоть капельку ответственности, и на всякий случай предложил, хотя не хотел этого: – Может, отдадим учительнице?

– Понятно, что кто-то забыл, – недовольно прошептал Вовка и нетерпеливо сглотнул слюну. – Но, может, тот кто-то не придет: забыл и забыл…

– Может, – согласился я.

И мы заговорщически переглянулись.

Мы хорошо понимали, что ищем лазейку к овладению таким богатством, мы ловчили – уж больно хотелось хлеба.

Учительница что-то рассказывала, что-то писала на доске, но это всё нас не касалось, мы были словно в другом мире.

– Может, и не придет, – повторил я охотно, хотя не очень верил в это, а скорее, и совсем не верил.

Пальцы мои сами уже ровненько-ровненько разломили под партой хлеб пополам. На ощупь я определил, что один кусок все-таки оказался больше. Я бы взял его себе, если б Вовка не смотрел, – ведь я нашел. Но Вовка посмотрел, и тогда я спрятал хлеб за спину.

– В какой руке?

Он всегда говорил – в правой, я знал это и специально положил больший кусок в правую, чтобы он подумал, что я держу его в левой. Но он совсем не думал об этом и сказал торопливо:

– В правой!

И получил больший.

О, какой это был вкусный хлеб! Мы отщипыва-ли его маленькими, совсем крошечными кусочками и клали в рот, подставляя другую ладонь, чтобы не обронить на пол ни единой крошки. Хлеб таял во рту, как сахар.

Не помню, о чем был тогда урок. И какой урок. Что нам учительница рассказывала. Кого вызывала. Кому что ставила. Мы были на седьмом небе от счастья, мы праздновали!

Мы наелись хлеба почти досыта. Чужого, правда, но в тот момент об этом мы не думали.

Когда за милую душу уплели хлеб – довольные, переглянулись. Потом переглянулись еще раз – короче, стесняясь, что ли, друг друга. Нам было и хорошо, и как-то не по себе, тревожно немного: мы ждали чего-то. Нет-нет да и поглядывали на дверь.

И вдруг в конце урока в дверь раздается стук. Короткий, негромкий – его, наверное, даже не все услышали. Только учительница. И мы. И в следующее мгновение дверь открывается, и в класс вступает одной ногой молодая, очень худая женщина в голубом берете.

– Извините, пожалуйста, я тут сумочку вчера забыла, можно взять?

Учительница кивнула, женщина вошла и направляется прямо к нам, к нашей парте. Спокойная такая, вежливая. Видно, очень добрая. И виновато улыбается: извините, мол, что я вам помешала, я сейчас уйду, только свою сумочку с хлебом возьму.

Я сижу ни жив ни мертв. Я проклял уже всё на свете. Я сгорал от стыда. Сейчас она поравняется со мной, сунет руку под парту и… Что я скажу ей? Какими глазами буду смотреть? А что потом скажу нашей учительнице? Почему я раньше не подумал об этом? Я даже прижмурил глаза.

Когда она подошла, я вынул свой портфель. Она и мне виновато улыбнулась. Наклонилась, провела рукой под партой и извлекла оттуда порожнюю, тощую сеточку-авоську, темно-зеленую, местами повязанную черными нитками. Меняясь в лице, глянула на меня, и я похолодел от стыда и страха…

К моему удивлению, она не накинулась на меня, не разразилась гневом и даже ничего не спросила о хлебе – где он и куда делся. Будто его тут и не было. Только глянула еще раз, так, что меня аж в сердце кольнуло. Нет, совсем не зло посмотрела она, а как-то так болезненно и горько… Я взгляд ее запомнил на всю жизнь. Глянула и молча пошла себе.

– Извините, – сказала учительнице и тихонько затворила за собой дверь.

Урок шел своим чередом, а я сидел как истукан и куда бы ни посмотрел: на парту, исчерченную, изрисованную, на доску с белыми разводами, в окно, за которым весело сновали воробьи, – всюду видел перед собой глаза той женщины. На учительницу я не мог смотреть. А на Вовку не хотел.

Мне тогда ничего не хотелось, разве что провалиться сквозь землю. Я сидел и думал о том, что женщине этой тоже, наверное, хочется есть. Она, видимо, пришла сейчас прямо с работы, с ночной смены, как и моя мать. Что, наверное, как и моя мать, ночью делала снаряды и, как у моей матери, у нее есть такие же пацаны, как и мы с Вовкой. И что тот хлеб она несла им.

И еще я подумал: что теперь она им скажет, почему не принесла хлеба?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю