Текст книги "Должна остаться живой"
Автор книги: Людмила Никольская
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Отчего я такая? – Квартиру – за муку. – Фрески
Ночью Майя проснулась. Не было воздушного налёта фашистских самолётов. Не было грома артиллерийской канонады. Ничего не было, а она – проснулась.
Она лежала в кромешной тьме, чутко прислушиваясь к звукам, зорко вглядываясь во тьму широко открытыми глазами. Потом, не слыша и не видя ничего подозрительного, она стала успокаиваться. Но спать расхотелось, а вставать ночью, когда все вокруг спят, – глупо.
Майя думала о себе. Что она такое? Трусливая? Нервная и вечно куда-то стремящаяся. А может быть, вовсе ненормальная?
Маленькой она всё вокруг себя очеловечивала. Она ходила осторожно, боялась раздавить букашку, наступить на цветок, сломать зелёную ветку. Она думала, что им, как и ей, так же больно. Ведь они тоже живые. Они бегают, растут, красуются.
Она разговаривала со всеми предметами в комнате. Широкому дивану, занимавшему четверть комнаты и мешавшему ей бегать, она говорила сердито: не можешь, что ли, днём съёживаться, а вечером, когда я на тебя ложусь спать – расширяться? И обеденному столу доставалось: не можешь, что ли, стоять на одной ножке? Видишь, как я стою! О твои толстые, как у бегемота, четыре ноги я всё время спотыкаюсь. Посмотри, как я, даже прыгаю на одной ножке! Видишь?
Если она глядела на какой-нибудь предмет долго-долго, то и он начинал её пристально разглядывать. Однажды она смотрела на стул, который только что её уронил. Стул скрипнул. «Тебе стыдно?» – спросила она. Стул скрипнул посильнее. Майя недоумевала. Почему он сам обижается? Может быть, он считает, что это я его уронила, и он сломал свою ножку.
Она смотрела на него строго и укоризненно. Стул ответил неприязненным взглядом. Кто из них прав? Пушистую кошку Алису Майя недолюбливала. Она постоянно спрашивала: мадам Алиса, почему ты сходила в мои игрушки? А не в свой песок, который скучает в одиночестве, прямо застыл. Мало мне таскать его на пятый этаж, так ещё надо игрушки с мылом мыть. И скрести в каждом углу по очереди.
Алиса щурила прозрачные, цвета бутылочного стекла глаза и отворачивалась. Зрачки её твердели, намагничивались и вытягивались в длину. Она меньше всего заботилась о своей репутации, но она была хитрая. При маме делает вид, что она добрая и простодушная, как веник.
Ещё Майе не нравилось в себе то, что она меняется по нескольку раз в день. То она подвижная и весёлая. То она печальная, и рук поднять ей не хочется. А то вдруг становится злой и разговорчивой.
А её никто не веселил, не обижал, вообще, вокруг ничто не изменялось. Она уставала от своих настроений. Ей хотелось всегда быть одинаковой. Как управлять собой?
Военная зима установилась безжалостная. Что может быть хуже мороза! В домах холодно, скоро станет нечем топить, когда сожгут деревянные дома. И есть будет нечего. Как-то с мамой они бежали по лестнице в бомбоубежище. Вдруг Майя остановилась. Мама недовольно подтолкнула её. Тогда Майя совсем заупрямилась. Она спросила маму:
– Вдруг бомба сегодня на нас свалится?
– Не болтай, быстрей иди!
Но Майя глядела на маму.
– Скажи, ведь такое может быть?
– Всё может быть. Иди же.
И мама сильно дёрнула её руку.
Майя ухватилась за перила двумя руками.
– Если нас разбомбят, зачем с нами пропадать хлебу?
Как взрослые сами не могут об этом догадаться?
Раньше ей нравилась всякая погода. Погода приходила и сразу давала понять, что она – явилась. Но она была не вечная и когда-нибудь убиралась. Всякому было ясно, как одеваться. В холодное время надо лучше есть, побольше топить. Чтобы не заболеть. И ещё: не было бы зимы, разве люди сами догадались бы построить тёплые дома, догадались бы сшить себе столько красивых вещей? Так и сидели бы до скончания света в своих пещерах, продуваемых ветрами.
Почему нынешняя зима особенно жестокая? Может быть, она думает: идёт, мол, война, а люди бестолковые, сами плохо едят, плохо топят. Она ждёт, что с ними будет дальше. Но люди тоже ждут, когда самой зиме придёт конец. И сражаются с ней, и падают.
Что она фашистов морозит – это очень хорошо! Но почему она своих замораживает насмерть? Ведь она русская зима! И почему это земля, которая крутится и вертится без передышки, не поднатужится и не сбросит всех фашистов со своим фюрером в какую-нибудь подземельную дыру.
Ещё у неё появилась одна странность, которая всё больше беспокоит её. Она стала видеть себя со стороны. Словно сбоку неё идут ещё одни Майины глаза и смотрят на неё. И случилось это сразу после того, как она нашла хлебные карточки.
Майя носила древние мамины валенки. Ей неприятно их надевать, они длинные, разношенные и некрасивые. И впереди на самом видном месте круглая дырка, которая проедена молью. И платок некрасивый – она теперь это видит. И карточку в потайном кармане. Три – как бы в тумане, а одна, свёрнутая пополам, видится отчётливо. И мысли свои она видит. Они серого и тёмного цветов. И вздохи, которые тоже не розовые.
Откуда это видение? Разве человек нормальный может видеть себя со стороны?
С кем ей посоветоваться? Кому рассказать про такое?
Мама обычно слушает её вполуха. Толя послушает и начинает обидно крутить пальцем у виска. Маня в толк не возьмёт, о чём идёт разговор.
Найденная карточка её бесконечно радует. При мысли, что не отыскался пока хозяин – она радуется откровенно. Но улыбка её со стороны – тёмно-сиреневая.
Обычно она съедает выкупленный на карточку хлеб, если не надо делиться с кем-нибудь неотложно. Тогда она не решается взять с тарелки свою долю хлеба на иждивенческую карточку. Мама долгим взглядом ощупывает её, удивляется. Она, Майя, ненавидит себя, а берёт.
Невозможно себя понять, ещё трудней понять других людей, особенно тех, которые наперёд всегда знают, что делать нужно, а что – нельзя. Как ей понять непонятное, как отделить хорошее от плохого?
Она с нетерпением ждёт утра. Сегодня она сама пойдёт к Петру Андреевичу и расскажет ему обо всех своих приключениях. Он добрый.
Во сне заворочалась мама. Чёрная пелена тьмы расползается по углам. Неожиданно Майя засыпает.
У Николаевых жарко топилась «буржуйка».
Пётр Андреевич сидел на скамеечке у открытой дверцы печки. Он задумчиво гладил подбородок и глядел на огонь. На пожелание доброго утра он посмотрел на Майю коротко, отстранённо и ничего не ответил. Она почувствовала неладное, и ночные страхи, все её сомнения разом вылетели из головы. Она присмирела, не решаясь ни выйти из комнаты, ни пройти вперёд.
Софья Константиновна стояла у стола и что-то раздражённо размешивала ложкой в крохотной кастрюльке. Глаза у неё были круглые, как у рассерженной курицы. Она говорила длинные фразы и не обратила никакого внимания на оробевшую Майю, застрявшую у двери.
Майя услышала:
– Все люди сейчас делают стоящие дела. Не витай, Пётр, в облаках… Надо пережить, понимаешь? Пе-ре-жить. Надо найти что-нибудь стоящее… Все это понимают, один ты, как с луны свалился.
– Я и переживаю. Не пойму, что тебя не устраивает. Объясни мне свою мысль. И потом, я очень спешу…
– Вот-вот! Ну, кому нужна твоя картина? После войны в каждой семье и так будет праздник. И без твоей картины. Сейчас любой ценой выжить надо!
– О чём ты, Сонечка? Грабить идти? Сейчас всем трудно, что с этим поделаешь, я художник, что я могу предпринять? Я могу рисовать…
– Глупо, Пётр, ведёшь себя. Буквально. Так и впрямь не доживём. А есть люди, которые имеют лишнюю муку. Да, ты не ослышался. Вон Подстаканников за муку купил у Черпакова двухкомнатную квартиру. Правда, на пятом этаже. Но с балконом. А мы с тобой всю жизнь сидим в коммуналке. Подстаканников и сам сыт по уши, и жена золотой браслет на чёрном рынке купила. Не смотри, что косо повязана.
– Откуда ты всё знаешь? – насторожился Пётр Андреевич.
– Знаю. Дежурная рассказывала, она рядом с ними живёт.
Майя вытянула шею, заволновалась. На неё по-прежнему не обращали внимания. Ободрённая этим немаловажным обстоятельством, Майя уселась на краешек табурета, стоявшего у двери.
Глаза тёти Сони ещё округлились, хотя округляться им было некуда.
– Как немец захватил пригород, Подстаканников и побежал с семьёй в город… Много тогда убегало с пригородов… Он, не будь дурак, остановился у родственников и живо сориентировался, как жить. На базу устроился грузчиком и, представь, в карманах штанов наносил муки… Теперь понимаешь? Вот мужик, вот добытчик для семьи! Ухитриться нашить потайные карманы в брюках!
– Он вор, а ты им восхищаешься. Ты ли это, Сонечка?
– Ты и меня обрекаешь, интеллигент, тряпичная душа.
– Да, я русский интеллигент. Что же в этом позорного?
Майя не могла больше смотреть на Софью Константиновну. Та передёрнула плечами в ответ, платок с её плеч свалился на пол. В другое время Майя подбежала бы и платок с пола подняла. Но сейчас она с места не сдвинулась, только съёжилась.
Подняв платок, Софья Константиновна продолжала разговор:
– Ничего ты не понял. Времена меняются, надо к ним приспосабливаться – иначе пропадёшь. Так и останешься идеалистом. Сейчас надо не умереть с голода. Надо перенести эту ужасную бесконечную зиму… Сидишь и ждёшь, что я тебе сварю. А из чего варить? Я не могу продавать вещи, ты их мне немного нажил. И ты бездарен, Пётр, только в Одессе когда-то казался мне богом. Интеллигент ты, ни к чему не приспособленный!
Пётр Андреевич кротким взглядом смотрел на жену, затем произнёс гордо:
– Да, интеллигент. И воровать не приучен!
Он перестал гладить подбородок, и руки, положенные на колени, мелко вздрагивали. Он и сам видел, что в последние дни всё в нём раздражало жену. И его опухшие ноги, и мольберт с неоконченной картиной, так физически ему трудно дающейся. Он всё делал, чтобы не раздражать её. Нарочито бодрой походкой расхаживал на непослушных ногах, насвистывал бодрый марш, а распухшим дёснам было больно от резкого прикосновения языка. Он всё видел. И терпел. Он теперь и есть старается медленно, чтобы не раздражать её жадностью и неукротимым аппетитом.
– Дрова кончатся, и я первым делом картину сожгу, – донеслась до него беспощадная угроза. – Ты жизнь испортил. Буквально. Я поняла, что поезд мой ушёл давно. Раньше я ещё надеялась…
Пётр Андреевич, усмехнувшись, горько сказал:
– Надеялась стать женой знаменитого художника. Я честно работал, зарабатывал тебе и детям на жизнь, а для себя… что я сделал для себя?… – Он махнул рукой. – На себя не оставалось времени. Я не рассчитал свои силы, а твоё сердце закрылось на амбарный замок.
– Какие глупости! Амбарными замками закрываются деревенские амбары. Ну, Пётр…
– А сердца любимых закрываются изящными французскими?
Он опять усмехнулся.
– Я об одном жалею, что не мог пробудить в тебе чувство прекрасного. И увлечённость художника – это не всегда средство для прокормления. К сожалению. Но это смысл существования художника. Вечная человеческая трагедия, – оценивать и жалеть о том, что уже невозможно исправить. Всё в мире имеет постоянную, устойчивую цену. Но однажды это привычное сметается и появляется другая мера добру и злу…
– Спустись на землю, – перебила его Софья Константиновна. – Война и блокада.
– А добро всегда по земле ходило в обнимку со злом. Но беда должна людей сближать, а не разъединять… Потерявшим веру в добро жить труднее во много раз.
– О чём ты? Спустись на землю, повторяю. Я не могу видеть сытые рожи в умирающем городе. Откуда эти рожи? За счёт кого? Литеры, всякие доппайки. Почему при социализме такая социальная несправедливость?
– Столько вопросов, а я и на один не могу ответить. И социализм мы ещё не построили. Успокойся, родная, переживём. Я вот боюсь дойти до самого крайнего… пощади…
Он пошёл к двери, задел ногой в опорке пустое ведро, растерянно остановился. Ведро гулко задребезжало – это его остановило, он вернулся и сел на прежнее место.
«Буржуйка» пялила на него жаркие глаза. Майе захотелось спрятаться или исчезнуть, не сходя с места.
– Твоё равнодушие буквально меня поражает.
– Подстаканников не равнодушен. Он молодец.
– Не иронизируй. Ты прекрасно понимаешь, о чём я говорю. И не такая серая… Я знаю французский, служила в лучших домах Одессы. Со мной считались, как с камеристкой…
– Прости, Сонечка. Я сорвался, я не хотел тебя обидеть. Об одном я жалею. Не сумел за нашу с тобой жизнь свозить тебя в древний Суздаль, в Новгород, во Владимир. Сколько в них чудес. На всём – притяжение старины. Тайна в самих названиях: Ярославово дворище, Перынь, Синичья гора. Древняя русская история. Её вдыхаешь, как воздух. Ты бы, Сонечка, не осталась равнодушной. В Новгороде сейчас немцы. Как там Спас на Ковалёве? А изумительная древняя русская мозаика. Она же не имеет себе равной во всём мире. Как она уцелеет? А фрески Феофана Грека? Как они выстоят – гордость русской земли? Успели их спрятать или вывезти? Эти мысли мне не дают покоя…
– Очнись ты. Есть сегодня нечего, а ты о фресках…
Софья Константиновна с досадой бросила кастрюлю, стала переставлять пустые тарелки.
Пётр Андреевич, нежно улыбаясь, говорил:
– А какая тишина в древних русских городах. На городской площади ранним утром можно услышать, как звенят полевые жаворонки. Услышишь это, и счастьем наполнится жизнь на долгие годы…
– Очнись, Пётр. Вон Подстаканников плюёт и на твоих жаворонков, и на все в мире фрески. Подумать, какой умный и хитрый, живо приспособился в городе и квартиру хапнул за ворованную муку. Подумать только – за сворованную у блокадников муку!
– Не поймали с поличным. Ладно, забудь на минутку о Подстаканникове. Подумай, родная, как будет славно. Кончится война, и я увезу тебя отсюда, хватит писать мне лозунги и рисовать никому не нужные в конечном счёте глупые плакаты. А комнаты оставим сыновьям…
– Ну, блаженный! Ты хоть видишь, что нам сегодня нечего есть? Хлеб мы съели уже на завтра, продукты по карточкам не дают, доходяги стали… до точки, говорю, дошли. Дальше что? Что за рабская покорность у тебя?
– Всё вижу, родная. Надо потерпеть. И другим тяжело, как и нам. А есть я сегодня совсем не хочу. Можно завтра поменять на рынке моё пальто, например. Или серый костюм. Не жалей, родная! Всем тяжело.
– И Подстаканниковым тяжело? И тому, кто серый твой костюм купит – тоже тяжело? Рехнулся совсем или за дуру меня принимаешь? Болтаться на старости лет по монастырям, умиляться птичкам-жаворонкам… Господи, вот наказал Бог…
Майя слезла с табурета, боясь зацепить неуклюжими валенками ведро, вышла, тихо прикрыла за собой дверь.
Тайна, волновавшая и терзавшая её совесть всю ночь, исчезла непонятно куда. Но настроение испортилось. Она была на стороне умного и доброго Петра Андреевича. В словах Софьи Константиновны тоже звучала жестокая убеждающая правда. Но эту правду хотелось побить палкой. Опять она запуталась. Разве на свете бывают две правды?
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Два взгляда. – Человек на ящике
Воровать в блокадном городе.
Ворованное отдавать другому вору.
Ставить воров в пример!
В этом Майе не разобраться, как ни думай. Хоть тресни.
Эмилия Христофоровна! Она поможет ей понять непонятное, не желавшее укладываться в голове.
Пожилая женщина встретила девочку приветливой улыбкой, внимательнее поглядев, спросила, отчего она такая нахмуренная и сама на себя не похожая. Со вздохом, добавила:
– Я вот расхаживаюсь помаленьку. Мне нельзя залёживаться, долежаться можно до чего угодно. Как без меня Арвид? Надо, надо бодриться… нельзя поддаваться болезням, а то полезут, как из лукошка. Ты согласна?
– Я всегда с вами согласна. Как это у вас получается?!
– Спасибо. Вот не думала об этом. А что хмурая-то?
– У Николаевых была, – коротко ответила Майя.
– Тебя обидели?
– Они меня даже не заметили. Я посидела у порога и ушла. Знаете, Пётр Андреевич картину пишет. Он больной, голодный, а рисует. Он говорит: картина – венец жизни. Что такое венец жизни?
– Лебединая песня.
– Что?
– Она, как глоток воздуха… последнего… для задыхающегося. Только настоящий мастер способен в этом страшном мраке представлять победу над фашизмом. Такую далёкую!
– Что вы, – испугалась Майя. – Война кончится весной. Мой папа говорил… И другие…
– Всё обернулось не так.
– Я вас не понимаю. Что обернулось?
– Всеобщее затмение. Эшелоны с хлебом фашистам отправляли. Разве это дело? Ой, что это я…
Эмилия Христофоровна нервно зажала рот рукой, опасливо поглядела на дверь.
– Забудь, сразу забудь! Это не для твоих ушей. Я сказала глупость… поняла?
– Не поняла, – жалобно сказала Майя. – Я всех перестала понимать. А Софья Константиновна хочет, чтобы Пётр Андреевич не рисовал, а воровал…
Эмилия Христофоровна укоризненно покачала головой:
– Ты в своём уме?
– В своём, – кивнула Майя.
– Тогда почему ты так говоришь? Ты сама слышала?
– Сама. Устроился бы на мучную базу, как Подстаканников с заднего двора… И носил бы в карманах муку. Горстями. У него к брюкам с изнанки пришит потайной карман для муки. Ну, он в него и кладёт. А из муки нам пекут хлеб. Понимаете?
– Ворует?
– Ну да, – обрадовалась Майя.
– Чему радуешься? – снова укорила Эмилия Христофоровна.
Она заходила по комнате, еле волоча правую ногу, но голову и спину всё равно старалась держать прямо, хотя ей это плохо удавалось.
– Я не радуюсь, что он ворует, – смутилась Майя. – Вы не поняли. Я радуюсь, что вы поняли, что Подстаканников – вор. Он купил у Черпакова квартиру на пятом этаже в третьем флигеле. В той квартире уже все умерли, а на фронте нет никого. Скажите, почему воров не посадят в тюрьму? А тётя Соня хвалит Подстаканникова, говорит, что уж он, наверняка, от голода не умрёт. А его жена, которая косо повязана, купила себе на чёрном рынке браслет.
– Хвалить подлых воров?
– А Петра Андреевича назвала бездарностью. Сказала, что заботится о нём… не хочет, чтобы он совсем обессилел.
– Хвалить подлого и ругать честного. Даже для Сони это уж слишком…
– Она хочет, чтобы он работал грузчиком на мучной базе, как Подстаканников.
– Он не может. У него язва… его и на фронт по этой причине не взяли. Тяжести нельзя поднимать совсем… а заботу ей надо начинать с другой стороны, не жадничать… мужчине много еды требуется…
– С какой стороны? – недоумевает Майя.
– Не жалеть купить луковицу. Пётр Андреевич художник божьей милостью. Он сомневается, что до победы доживёт. А он своими глазами хочет увидеть её, успеть наглядеться, порадоваться ей. Он хочет кистью своей выговориться…
– Надо же. Он и себя рисует. Он говорит, если жив останусь, заменю на знакомого, не вернувшегося с войны. Пусть погибший будет среди живых… он помог победить, жизнь отдал. Так бывает?
Эмилия Христофоровна задумалась, потом сказала, поморщившись:
– Соня всегда была эгоисткой. Для любящего – весь мир в одном любимом. Боюсь, она недостойна такого человека. Она горничной служила в одном известном одесском доме. К её хозяевам в гости ходил молодой талантливый художник. Ей льстило, что её заметил, полюбил такой человек. Видишь, как жизнь противоречива и сложна. Боюсь, что тебе по малому твоему возрасту не надо бы говорить об этом. Но сейчас и на детские души свалились взрослые невзгоды. Боюсь, ты меня не поняла, да и хорошо, если не поняла. Рано. Здесь и взрослые…
– Она его не любит и не жалеет, – убежденно отчеканила Майя.
– Вероятно, и любит, и жалеет. В том-то и беда!
– Я и вас не понимаю, – помрачнела Майя.
Она сразу засобиралась уходить, но задержалась у двери и спросила:
– А почему немцы стали фашистами?
– И умная голова запутается в твоих вопросах. Видишь ли, немцы – умная и талантливая нация. Они…
– Умная и талантливая? – невежливо перебила женщину Майя. – Что вы говорите! Зачем они на нас войной пошли? Что, им у себя делать нечего?
– Эта нация дала миру гениальных поэтов, музыкантов и мыслителей. Гёте, Гейне, Бах, Бетховен. Она дала миру Маркса и Энгельса.
– Фридьку назвали в честь Фридриха Энгельса. Они в один день родились. Вот повезло Фридьке.
– Ну вот. Немец Тельман в Германии борется с фашизмом. Он коммунист. И мой Янис коммунистом был…
– И мой папа коммунист. Он добровольцем пошёл на фронт.
– Маркс с Энгельсом жили в прошлом веке. Я уверена, живи они сейчас, Германию до фашизма не допустили бы. Хотя полной уверенности у меня всё-таки нет. Все почти европейские войны начинались немцами… Янис говорил, что у них в крови милитаризм…
Майя насторожилась, вытянула шею.
– Что в крови?
Она была озадачена. Она знала, что в крови есть много вредных свойств: лень, обжорство, воровство, пьянство. Про милитаризм она слышала впервые.
– Сама не знаю толком, – задумалась Эмилия Христофоровна. – Янис всё на свете знал. Он кончал университет, он бы сейчас и нам с тобой всё разъяснил. Наберись немного терпения. Вот придёт Арвид, он тоже много знает. Договорились? Бедный сынок. Тяжко им на Путиловском, рабочие и инженеры днюют там и ночуют. И до передовой – подать рукой. А он ходит проведать меня. Туда и обратно пешком идти. Это вместо отдыха-то после тяжелейшей ненормированной смены!
Каждый приход сына для неё – великая радость. И страх. Она не слепая, видит, как он меняется на глазах, похудел, сынок ненаглядный. Она ему не в силах помочь, вот горе-то! Только просит, чтобы не ходил, берёг бы свои силы. И не отрывал от своего пайка крохи.
А нет его – она ждёт не дождётся, тревожится, не случилось ли с ним беды. И места себе не находит. Дождавшись, а затем проводив его, она волнуется, прикидывает, где он в дороге, в каком месте находится в эти минуты. И с ужасом ожидает воя сирены.
Со своего, скудного для молодого мужчины, пайка он ухитряется приносить ей то талон крупяной, то горстку странных шрот с не менее странным сиропом. А в прошлый раз он положил перед ней кусочек настоящего сахара.
Она не сахаром – приходом его счастливая, целовала русую голову сына, заглядывала в его весёлые измученные глаза. А он гладил её по голове, как маленькую, и настойчиво просил о нём не тревожиться.
И сегодня он должен прийти. Ему надо помыться с мылом, переменить бельё. Не забыть бы дать ему чистое полотенце с собой.
– Ну, расходились мои ноженьки… Вот и славно. Сейчас стану топить, и запахнет в комнате жильём. Ты не сходишь мне за водой? А как придёт мой Арвид, помоется, переоденется, и мы все вместе сядем пить чай. – Немного лукаво поглядела на Майю и добавила: – С сахаром…
– У вас сахар есть? Настоящий? – удивилась Майя.
– Конечно, есть. Арвид принёс. Я сахарок расколю щипчиками на три равные части. Ты, голубушка, сходи за водичкой.
Майя пришла в замешательство. У неё самой есть срочное и неотложное дело – идти в восемнадцатую квартиру. Она раздумывала. Тут в голову ворвалась очень умная мысль: если придёт Арвид Янович, он может подсказать, как поступать в дальнейшем с найденной карточкой. Маня говорила, что в восемнадцатой квартире жильцов не видно с самого начала войны. Может быть, они давно эвакуировались. Арвид Янович посоветует, как ей быть с дворником Софронычем. И с подвалом, где водятся крысы, фонарики и патроны от ракетницы.
Она облегчённо вздохнула, взяла бидон для воды и отправилась на Курляндскую улицу.
На лестнице возле четвёртого этажа в её голову ворвалась ещё одна мысль. Ехидная. А не посадят ли её вместе с Софронычем в тюрьму за то, что она столько дней выкупает хлебный паёк не по своей карточке? Мама с горя заболеет, перестанет вязать для фронта. Как тогда бойцы станут стрелять на морозе голыми руками? И вообще, всё вокруг становится хуже и хуже. Толя целыми днями пропадает на Всеобуче. Теперь они не караулят пустые склады, а разбирают деревянные дома на дрова. Где-то на улице Розенштейна. И Фридька хорош. Не подаёт вестей. Наверное, с её фонариком удрал на фронт. Нужен он там, хвастун несчастный!
Эмилия Христофоровна некоторое время находилась в мучительном раздумье. Потом осуждающе покачав головой, она как бы подытожила свои невесёлые мысли и заторопилась. Быстро собралась, и даже в комнату соседки постучать забыла.
– Голубушка Наталья Васильевна! Сегодня должен прийти сынок, я хватилась, а хлеб у меня на карточке не выкуплен, правда, хлеб уже завтрашний. Но сынок придёт… Глупо и преступно просить хлеб в долг, но у меня создалось невыносимое положение. А в обеспечение своего долга я оставлю вам свою хлебную карточку. Надеюсь, вы поверите? За последние дни память у меня ослабела, иногда кажется, что её начисто отшибло. Я хватилась, а оказывается – не выкуплен, и в доме ни крошки.
– Ах, как неприятно, – поморщилась Майина мама. – Я утром отдала Толе. Он сейчас на очень тяжёлой работе. Семнадцатилетние мальчишки деревянные дома на дрова ломают. Только кому дрова дают, непонятно. Но у меня есть дурандовая лепёшка, думаю, вам её хватит. А за вашим хлебом моя Майя сходит, если, конечно, ей доверите. А свою карточку спрячьте в карман, а то потеряете в тёмном коридоре. Куда она запропала опять? Прямо горе!…
– Куда запропала карточка?
– Какая карточка? Я о Майе говорю. Горе с таким неслухом!
– Она ушла мне за водичкой. Не сердитесь на меня, голубушка Наталья Васильевна. Арвид придёт домой помыться, переодеться, а воды в доме нет. А лепёшку вашу я не могу взять, тем более, ваш мальчик на такой тяжёлой работе. Придёт, и поесть нечего. Я сама добреду до булочной. Потихоньку. Только бы там ещё был хлеб. Уже вечер, вдруг он кончился, голубушка?
– Может, мне сходить?
– Что вы! Премного благодарна вам. Скольких вы бойцов обвязываете. Как жить с вами рядом легко. Я дойду. Дверь я не буду запирать, вдруг Арвид без меня придёт. Может быть, он ключ потерял или забыл. Время военное, зимнее, всякое может приключиться. У него столько забот.
Уже сильно смеркалось, когда, выкупив крохотный кусок хлеба на иждивенческую карточку, Эмилия Христофоровна возвращалась домой.
Зимнее время – неожиданное. Днём оно быстрое, мгновенное. Ночь – целая вечность, а вечера словно и нет. В зимнем городе вечер – это та же беспросветная ночь.
Вот и сейчас. Недавно было ещё светло, а тёмное одеяло мрака уже наползает.
Эмилия Христофоровна устала до крайности, еле бредёт по снегу, а сердце в груди неистово колотится от радости. Сейчас она увидит сыночка. Он, конечно, уже дома. Он помылся и ждёт её с чаем. Как раньше ждал её с работы. Какая же она стала беспамятная. Ни воды, ни хлеба в доме не оказалось.
Тропинка, по которой она бредёт, узкая. Приходится то и дело уступать дорогу то женщине с ребёнком, то ещё более старому и слабому человеку, чем она сама. Один раз ей пришлось забраться на обочину тропинки, где особенно глубокий рыхлый снег. Она неудобно и неловко стояла, а мимо неё на фанерном листе везли умершего. Он был завёрнут в синее одеяло с белыми узкими полосками. Почему-то эти полоски бросились ей в глаза, и она не отрывала от них глаз. Она поняла, что погибший – мужчина. Измождённая серая женщина, замотанная до глаз, тяжко дыша, везла нарядную жёлтую фанеру с великим трудом, поминутно останавливаясь то ли от слабости, то ли от горя. Фанерка с умершим неуклюже застревала на узкой тропинке то одним углом, то другим. Женщина тогда дёргала её двумя руками, обречённо глядела себе под ноги.
Эмилия Христофоровна перекрестилась и побрела дальше к своему дому.
У ворот на высоком ящике со смёрзшимся песком полусидел, скорее даже полулежал, мужчина. В очень неудобной позе. Его голова была слегка повёрнута к стене дома, а рука свешивалась с ящика.
Женщина очень спешила. И так не по своей воле пришлось останавливаться в недлинном пути до булочной и обратно. Но её толкнула жалость. Она остановилась возле мужчины, на секунду задержала на нём взгляд, потрогала бессильно опущенную руку в брезентовой варежке.
– Вставай, голубчик, – шёпотом проговорила она. – Нельзя на морозе таком лежать, замёрзнуть недолго, вставай, пересиль себя, голубчик. Иди с богом домой. Ждут тебя дома. Вставай же, открой глаза…
Стало темно. Она потёрла рукой в варежке свои слезящиеся на сильном морозе глаза. Под аркой уже совсем черно, она забыла дома очки и даже не проверила, как ей отрезали талон на карточке.
Она ещё поговорила, потормошила бесчувственного мужчину.
Был он в шинели без погон. Шапку и обувь она не разглядела, да и вглядываться не было времени. Дома ждал её сынок, а она и без того задержалась непростительно.
Словно в ответ на её уговоры мужчина шевельнулся, что-то простонал. Надо было его растолкать, помочь ему подняться с ящика, но чем она могла ему помочь? Дунь ветер – и она сама свалится рядом с бедолагой. Он, видно, в голодном обмороке, посидит, соберётся с силами и встанет, или кто посильней ему поможет. Она оглянулась с надеждой. Но никого не было близко. А ей не под силу. Но она сама бы на коленках поползла к своему Арвиду, если бы вдруг узнала, что он сидит у чьих-нибудь чужих ворот.
Она беспокойно думала о мужчине и несколько раз оглянулась, но было совсем уже темно, и она ничего уже не могла увидеть.
Она шла и ругала себя. Зачем было идти в булочную, обошлась бы лепёшкой. Вечно её подводит наиглупейшее интеллигентское самокопание, боязнь лишний раз причинить кому-нибудь беспокойство.
Дома её ждёт не дождётся единственная радость – сынок, а она непростительно задерживается. Вдруг у него мало времени и, не дождавшись её, он ушёл на свой завод.
В комнате сына не было. Посреди комнаты стоял бидон с водой, принесённый Майей. Самой девочки тоже не было.
А в её душу властно закрадывалось непонятное сомнение и беспокойство. Измученная и ещё больше отяжелевшая от этого, она стала прислушиваться к каждому звуку, который доносился снаружи. Немного посидев на стуле, она стала топить печурку. Вскипела вода для мытья и чайник для чая. Она не стала закрывать крышкой перегревшуюся воду, чайник же укутала махровым полотенцем, чтобы он не остыл до прихода Арвида. Всё так же размеренно, заставляя себя что-то делать, чтобы не остаться наедине с беспокойством, она мелко наколола щипчиками сахар, красиво разложила на розетку для варенья. Подумав, отложила пару кусочков для Майи.
Она снова присела и некоторое время сидела без дела в темноте, чутко слушая тишину. Даже выключила репродуктор и сняла с головы толстую вязаную шапочку. Белые языки бликов бросала через открытую дверцу протапливающаяся «буржуйка». Скоро стало совсем темно, и она дрожащими руками зажгла коптилку. Ей показалось, что та нехорошо подмаргивает. А может быть, и это ей только казалось. Пламя коптилки клонилось то в одну, то в другую сторону, вытягивалось вверх и нагибалось вниз. С портрета хмурился Янис.
Она взглянула ещё на портрет мужа и вдруг осязаемое, как надетое на потное тело жёсткое бельё, её охватило сильнейшее волнение.
Она ясно поняла, что Арвид не придёт. Странным образом привиделся мужчина на фанерном ящике – он её звал. Она успокаивала себя, что это наваждение: на Арвиде надето гражданское пальто с цигейковым воротником и перчатки, а на этом мужчине – военная шинель и грубые брезентовые рукавицы. Арвиду просто не дали увольнения, вот он и не смог прийти. Кроме того, работа у них срочная для фронта. Да мало ли, что может задержать сына на военном заводе в военное время.