Текст книги "Зойка и Пакетик"
Автор книги: Людмила Басова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
В барак между тем вошли еще двое. Похититель мотоциклов татарин Наиль, с лицом по-клоунски глупым, добродушно-бесхитростным. Толстые губы растянуты в улыбке: всем рад, всех любит. Мотоциклы он угоняет без всякой цели. Накурившись анаши, садится на мотоцикл, иногда на глазах оторопевшего хозяина, и мчит, вытаращив глаза. Другой, Илгонис, приехал откуда-то из Прибалтики, но зовут его ребята Швед. Зойка его терпеть не может. Физиономия у него умная, породистая, весь холеный, руки как у пианиста. А может, и в самом деле играет на пианино – мать у него народная артистка Латвии, хоть и работает теперь во Владимрском театре. Но однажды этот Швед своими красивыми руками прямо на глазах у девчонок так шмякнул об стенку щенка, который взял привычку крутиться здесь, в бараке, что тот и взвизгнуть не успел. А когда Швед утягивал Бомбейку за перегородку, та всегда выскакивала оттуда в криках и слезах.. Швед, в отличие от мальчишек, которые курят анашу, а иногда, за отсутствием таковой, нюхают всякую гадость, колется. Чем и как, Зойка не знает, но догадывается, что именно этот интерес приводит его к Грише, что об этом они шепчутся, а иногда шепот переходит в крик, было даже, за грудки хватали друг друга. Постояли так – оба здоровые, сильные, одного роста – и отступились, кончили миром.
Зойка курила анашу только раз, потом наотрез отказалась. Страх перед всякой зависимостью оказался сильнее желания приобщиться к “кайфу”. Кроме того, она хотела сдержать слово, которое дала одному человеку.
Опять прибежал Пакетик, обнял Наиля – тот любил возиться с детворой, – уселся рядышком с ним. Наиль бережно достал пачку из-под “Астры”, вынул две сигареты, начиненные анашой, протянул Бомбейке, затянулся сам, расслаблено прислонился к стене, вытянул ноги.
Зойка поднялась. Не хотелось сидеть со Шведом. Ее никто не удерживал. Она опять прошла по пустырю, затем направилась к остановке и села на троллейбус, который шел в сторону железнодорожного вокзала. Зал ожидания был почти пуст. Зойка пересекла наискось огромный зал и остановилась возле маленького закутка, на двери которого было написано “Медпункт”, но заходить не стала. Встав на цыпочки, заглянула в высокое окно. За столом сидела девушка в белом халате. Значит, Игорь сегодня не дежурит. А жаль, придется топать домой.
Альфа, увидев Зойку, радостно запрыгала. Ага, папа уже вернулся с прогулочки и, видимо, залег спать.
Мама вышла из кабинета.
– Мы волновались… Тебя проводили?
– Да, да, все в порядке! Проводили, накормили. А вот чай, если хочешь, попьем с тобой вдвоем. Идет?
– Вообще-то я уже пила. Но если ты хочешь…
– Просто настаиваю. У ребенка потребность пообщаться с родителями. Пусть с родителем в единственном числе. Но зато каким! Тем более, что у меня вопросик, ладно? Что там с матерью Нигины, за что вы отнимаете у нее любимых чад?
– Мне не нравится твой тон. Это слишком серьезно. И потом, не совсем этично посвящать тебя в эти дела, вы ведь одноклассницы. Но если уж так хочешь, могу сказать, что любимые чада сами от матери. За мою многолетнюю практику это…
– Мамуля! А вдруг они ошибаются?
– Есть и другие объективные данные. Классная руководительница рассказала, что мать ни разу не была в школе, не посетила родительского собрания. Они видели только отца.
Зойка разлила в чашки свежезаваренный настоящий индийский чай, душистый, коричневый, с красным оттенком, жадно отхлебнула и поперхнулась: горячо!
– Мамуля! А разве ты ходила ко мне когда-нибудь на собрания?
Мама резко отодвинула фарфоровую чашку.
– Я – другое дело…
– Разве? – Зойка смотрела ей в глаза открытым, наивным взглядом.
В какой-то момент на лице мамы появилась растерянность, но она тут же овладела собой. В голосе доверительные, мягкие нотки:
– Да, Зоя, другое. Если я не ходила на собрания, то только из-за занятости, да и необходимости в этом не было: я часто встречаюсь с директором, учителями, знаю все твои отметки. И вообще все про тебя знаю. И ты ничего не скрываешь от меня, потому что я всегда готова понять, помочь…
Зойка глядела на мать, не отрываясь.
– Да, – повторила она, – верно: все знаешь…помочь… понять… Ладно! К вам на заседание приходила Анна Сергеевна. Почему вы ее не выслушали?
– А вот это уж, прости, тебя не касается. – Мама нахмурилась, минуту-другую молчала, пытаясь связать одно с другим, и вдруг взорвалась: – Так это она решила через тебя действовать, через ученицу! Очень педагогично. Неужели она думает, что я позволю такими методами! Да я завтра же…
– А вот завтра ты ничего не сделаешь, мама. – Глаза у Зойки из серых сделались почти черными, губы чуть скривились. – Иначе, иначе…
– Иначе что?
Зойка глубоко втянула воздух, прикрыла глаза, перевела дыхание:
– Иначе не будет у нас таких доверительных бесед, мамочка. Такого взаимопонимания и желания придти друг к другу на помощь. А сейчас извини, я лягу, очень голова болит, переучила я сегодня.
Сон не шел, голова болела на самом деле. Зойка взяла одну книгу, другую. Читать тоже не читалось. Тогда, вспомнив о тетрадке, вскочила, достала ее из сумки и принялась читать.
“23 ноября 1944 года. Уже три дня не писала, да ничего особенного и не произошло. Хожу в госпиталь, мою полы, ухаживаю за лежачими. Ко мне все привыкли, и если не приду или задержусь, старшая медсестра Юлия Михайловна на меня ругается. А дома ругается мама, потому что я не успеваю делать уроки да дома мало помогаю.
Сегодня привезли новеньких. В восьмой палате лежит молодой парень с ампутированными по колено ногами. Культи у него гниют и чернеют. Семен Иванович сказал, что, видимо, придется резать дальше. Я мыла полы, вдруг этот новенький как закричит: “Нянька, дай судно!” Я растерялась, выскочила в коридор, но ни Таси, ни тети Нины не было. А он опять закричал: “ты что, не слышишь?” И тогда я понесла это судно, только старалась ни разу не посмотреть туда. Руки у меня дрожали. А он, видимо, только потом заметил, что я совсем девчонка и тоже смутился. Хотя, может быть, мне это показалось. Ведь он уже столько валялся по госпиталям и я привык ко всему. А судно у меня никто не просит. Я только убираюсь или кормлю, кто не может есть сам, или пишу письма.
Новенький спросил, как меня зовут. Я сказала: “Анюта”, а он засмеялся и говорит: “Про тебя песня есть. Знаешь?” И вдруг запел: “Всего одна минута – приколет розу вам на грудь цветочница Анюта”. И еще сказал: “Ты и в правду Анюта. У тебя глазки Анютины”.
Зойка отложила тетрадь, странно взволновавшую ее. Она много читала, и о войне тоже, Но то были книги, написанные писателями. А эти строки принадлежали девочке, которая жила в далеком 44-м. Как удивительно, что тетрадь попала к ней. Некоторые листки были слипшимися, она осторожно расправила их, чернила тоже побледнели, но прочесть можно. Зачем-то понюхала тетрадь. Пахло пылью, ветошью. Затем осторожно положила в верхний ящик стола и выключила свет. Спать еще не хотелось, но прошла взбудораженность. Можно было тихо-тихо полежать в темноте.
Утром она порадовалась тому, что сегодня нет литературы. Встречаться с Унылой Порой ей было как-то неловко. Зато Нигинка, на которую она обычно не обращала внимания, теперь то и дело притягивала ее взгляд. В профиль она была хороша. Тонкий, с горбинкой нос, чуть крупноватые яркие губы, миндалевидные глаза. Волосы собраны на затылке, в ушах крохотные сережки со светлыми слезками. “Бриллианты ведь”, – осенило Зойку. Шейка длинная, стройная, да и вся посадочка необычная, такая бывает у балерин – спинка в струнку вытянута. Она, как и Зойка, держится особнячком. Но кто-то ее должен знать поближе. Радька, пожалуй, они жили на одной площадке.
После уроков подошла к нему:
– Пройдемся, разговор есть.
Радик сразу согласился: пойдем. Он вообще был парень покладистый. Присели в том же скверике, в котором вчера сидели с Анной Сергеевной.
Зойка спросила напрямик:
– Ты в курсе, что там у Нигинки делается?
Радька потемнел лицом:
– Сволочь она, твоя Нигинка! Дрян ьпродажная! От матери отказалась, скотина…
– Послушай! Ты можешь полегче и поподробнее?
– А тебе зачем? – Теперь в глазах его читалось недоумение. – Тебе-то что до всего этого?
– Считай, что нужно. Не для сплетен, по крайней мере. Ты меня знаешь.
– Ну ладно. В общем, мать… она у них вообще в семье голоса не имела, вроде прислуги жила. Нигинкин отец и поколачивал ее частенько. А сейчас решил развестись и опыты такие стал делать. Подержит детей на воде и хлебе – вот так вы будете жить, если останетесь с матерью. А потом завалит деликатесами – а вот так со мной. Нигинку побрякушками, тряпками одаривает, этому дурачку машину обещал к совершеннолетию. Вот они и повторяют всюду, что хотят жить с отцом, мать грязью обливают. А та только плачет день и ночь. Да зачем тебе, Зойка?
Замолчал, задумался так сосредоточенно, что желваки заходили под скулами.
– Может, помочь хочешь? – Не дождавшись ответа, заключил: – Как же, ты поможешь! – и пошел прочь.
Помогать Зойка действительно не собиралась. Особенно после вчерашнего разговора с мамой. Но нестандартность ситуации будоражила ее воображение. На следующий день к ней на переменке подошла Нигинка.
– Ты что так меня разглядываешь? Не видела раньше?
– Ну, в какой-то степени…
– Узнала от матери о наших делах? Осуждаешь? Оправдываться я перед тобой не собираюсь, но раз уж ты в курсе, скажу: я сделала выбор, и он был для меня нелегкий. У отца другая женщина, которую он любит, он нас с ней познакомил, но жениться обещал не раньше, чем кончит школу Руслан. Что же касается матери, мне ее жалко, но поверь, как личность она просто ничтожна. В конце концов, стирать и готовить я уже умею сама. Да, кстати, тут Радик собирается меня воспитывать с помощью общественного мнения. Скажи, пусть не будет идиотом, он тебя послушает.
Вечером Зоя никуда не пошла. Мамы, как всегда, допоздна не было, папа уехал выгуливать Альфу – так у него это называлось. Другая женщина… Однажды Зойка попросила знакомого парня с машиной поехать за ним следом, туда, на берег Клязьмы, чтобы посмотреть на пассию отца. Они остановились поодаль, Зойка видела в сумерках два силуэта, резвящуюся собаку. Но едва открыла дверцу, чтобы подойти поближе, прячась за кустарником, как Альфа тут же застыла на месте, навострив уши, а потом с радостным лаем кинулась в ее сторону. Пришлось срочно ретироваться…
Как всегда легко справившись с домашним заданием, она забралась с ногами в кресло, включила торшер и стала читать.
“27 ноября. Я не люблю смотреть на себя в зеркало, потому что сразу расстраиваюсь и начинаю думать: почему я такая некрасивая. Безногий парень, его зовут Вася, сказал, что у меня “анютины глазки”. Это правда. Зато все остальное… Нос длинный, подбородок торчит, фигура нескладная. Если бы не высокий рост, никто не поверил, что мне уже шестнадцатый. Какая-то недоразвитая. Вчера в госпитале всех насмешила. Молодая раздатчица Тася – она вдова с двумя детишками – нравится всем больным. Когда во дворе устраивают под патефон танцы для выздоравливающих, ее всегда приглашают нарасхват. Меня тоже приглашают, потому что раненых много, но это уже когда всех других пригласят. Эта Тася время от времени начинает чего-то бояться и говорит: “Ну все, попалась я, пропала теперь”. А через несколько дней радостно объявляет, что все обошлось. Вот и вчера при тете Нине, Юлии Михайловне и мне стала причитать: “Ну все, девки, теперь уж точно. Точно попалась!” И, расстроенная, побежала за обедом. А я спросила: “Она что, ворует продукты?” Тетя Нина с Юлией Михайловной уставились на меня, а потом как стали хохотать, я еще ни разу не видела, чтоб они так хохотали. Тогда до меня дошло, чего Тася боится, и мне стало так стыдно. Конечно, если бы они знали, что у меня даже ничего нет, хотя у других девчонок бывает даже в 12 лет, они бы так не смеялись. Мама говорит, что это от плохого питания. Но это она меня успокаивает, питаемся не так уж плохо. У мамы карточка рабочая и на меня иждивенческая. А меня еще в госпитале подкармливают. Правда, это все равно не так, как до войны, но если честно – я уже не помню, как было до войны, а мама, конечно же, помнит”,
Зойка читала быстро. Ей и вечера одного много, чтобы прочесть эту тетрадь. Но залпом читать дневник Анюты почему-то не хочется. Она опять так же бережно кладет его в верхний ящик стола. Потом, закрыв глаза, пытается представить себе эту Анюту. Мешает имя – сразу возникает в воображении хорошенькая синеглазка в светлых кудряшках, с розовым, пухлым ртом. Но ведь там ясно сказано: длинноносая и нескладная. Интересно, какие ассоциации вызывает имя “Зоя”? Ей оно не нравилось. С какой стати мама так назвала ее?
А что касается дневника… нет, Зойка никогда не доверилась бы бумаге, никогда не позволила себе быть такой откровенной. При одной мысли, что кто-то, пусть случайно, мог заглянуть бы и прочесть, ее кидало в жар. Интересно, как бы она смогла описать тот вечер, когда, сидя на полу в полуразрушенном бараке, она обкурилась анаши? А вспоминала об этом Зойка часто.
Сначала воспоминания были смутными. Дикий смех, который овладел всеми, Бомбейка танцевала и кривлялась, все прямо катались по полу. Даже Пакетик, которому анаши не дали, заразился безумным весельем. Наиль в десятый раз пытался рассказать про то, как угнал мотоцикл, и не мог, давился смехом. Потом на всех напал голод. Пакетика послали за хлебом, он притащил четыре буханки, их съели тут же, отламывая большими кусками, давясь от жадности.
Потом вроде как провал. Следующее воспоминание – уже на улице, на пустыре, пытаются перепрыгнуть через маленькую, заполненную водой рытвину, которая кажется целым озером. Пакетик прыгает туда – сюда, зовет сестру. Та поднимает ногу, но вдруг визжит, отскакивает назад, все хохочут. И опять провал… Потому что сообразить, как Зойка оказалась в медпункте на железнодорожном вокзале, зачем вообще понесло ее на вокзал, она не может до сих пор.
Молодой парень в белом халате осторожно вытирает ей лицо белой салфеткой. По запаху Зойка догадывается, что ее рвало. Взявшись за плечи врача, старается сесть. Голова кружится, внутри все дрожит. Лицо парня кажется знакомым. Где-то уже видела она эти темные глаза, эту мягкую улыбку. Почему-то вспоминается Новый год. Ну да, Новый год. Зойка в гостях с папой и мамой. И он, этот доктор… Нет, еще не доктор. Высокий интеллигентный мальчик снимает с елки золотой шар и протягивает ей.
С трудом разнимает слипшиеся губы:
– Ты меня знаешь?
Он кивает.
– Ты понял, что со мной?
Опять кивает.
На лицо его, секунду назад такое ясное, ложится тень.
– Ты не скажешь маме?
– Не скажу, если ты все расскажешь сама и пообещаешь…
– Обещаю.
Зойка наконец-то вспомнила. Это Игорь. Их родители раньше дружили семьями. И Новый год, золотой шар – все это было на самом деле. Зойку трясет все сильнее и сильнее, она вдруг заходится в плаче. Игорь наливает в стопочку микстуру, вливает ей в рот, зубы дробно стучат о стекло.
– Я думала, вы уехали. Я никогда тебя больше не видела…
– Мы действительно уехали в Москву, там я окончил мединститут и вот видишь, вернулся в родной город.
Он заглядывает ей в глаза, трясет за плечи.
– Зоя, зачем ты с ними? Ты же умница. Какие взрослые, хорошие стихи ты читала тогда у елки!
– Мне так трудно, Игорь, так плохо…
– А с ними лучше?
– Не лучше. Но интереснее, раскованнее.
– Не может тебе быть интересно с ними, не придумывай.
– Можно, я буду приходить к тебе?
– Конечно. Обязательно приходи. Только я здесь не каждый день. Вернее, ночь. А теперь пойдем, а то поздно. Проводить я тебя не могу, но на такси посажу.
Ну как такое доверить дневнику? Нет, Зойка никогда бы не рискнула.
Вечером следующего дня она долго сидела над докладом, который должна была сделать на факультативе по биологии. Убрала квартиру. Мама спросила:
– Что-то ты стала домоседкой?
Папа собирался гулять с собакой, и Зойка неожиданно предложила:
– А вот ты бы, мамочка, бросила все свои дела да поехала с папой покататься. Там знаешь как хорошо, у речки? Хоть бы воздухом подышала.
– Да, – переминаясь с ноги на ногу, неуверенно поддержал папа. – Может, действительно?
– С какой стати! – возмутилась мама. – У меня еще …
Зойка не дослушала, что там у нее еще, ушла к себе в комнату.
“5 ноября. Рассорилась с мамой, и так нехорошо теперь на душе. Маме отоварили карточку – дали хлеба, селедку и бутылку водки. Водка нам не нужна, и мы решили с соседкой Соней, которой тоже дали бутылку водки, пойти к кирпичному заводу, где все на се меняют.
Она зашла за мной и при маме спросила, пишет ли с фронта отец. Я сказала: пишет, недавно прислал письмо. Мама так на меня глянула, что я и домой возвращаться не хотела. Хотя обменяли мы очень хорошо – каждую бутылку на четыре брикета сухого борща. И конечно, только я вошла, мама стала кричать: “Не смей ничего придумывать! Если отец пропал без вести, это не значит, что у тебя есть причина его стыдиться!”
Ах мама, мама! Я-то ее понимаю, а вот она меня понять не может. Да разве я могу стыдиться отца? Я-то знаю, что он с семнадцати лет был отважным красным командиром, что когда-нибудь все объяснится и, бог даст, папа вернется домой весь в орденах. Мне очень хочется в это верить, но дело в том, что в классе только и разговоров, где чей отец воюет, какие получил награды. А многим уже пришли похоронки. И меня так и подмывает тоже что-нибудь рассказать о папе.
Мама раньше преподавала литературу в школе, а потом, когда папа пропал без вести, и мы перестали получать его аттестат, ушла работать на оборонное предприятие. У нее сначала, наверное, не получалось – она так уставала, что не могла даже спать, ночами лежала и плакала. А потом, видно, привыкла. Еще она устает от шума станков. Я иногда заведу патефон, поставлю что-нибудь из ее любимых пластинок, а она так страдальчески сморщится и просит: “Ради бога, не надо. Так хочется тишины…”
Мама вообще-то любит музыку серьезную, но есть у нее, как она говорит, свои слабости. “Слабости” – это Вертинский, Козин и Петр Лещенко. Я их тоже очень люблю. Когда Лещенко поет свои “Журавли”, хочется плакать.
Здесь под небом чужим
Я как гость нежеланный …
А у Козина больше всего нравится: “Мой костер в тумане светит…”.
Сейчас написала все это и подумала: может, мама не из-за шума не хочет их слушать, а из-за воспоминаний?
2 декабря. Вот уже и зима наступила. Хоть бы не была такой холодной, как в 42-м. Топить нечем, а мама сильно кашляет, у нее болят и опухают ноги.
Васю будут оперировать. Вот он чудак. Все время хвалится, какой везучий. Уже сто раз всем рассказывал: “Нет, вы представляете, чтобы сапер подорвался на мине и остался жив? Да такое раз в сто лет бывает!”
Ему кто-нибудь скажет: “А как жить будешь без ног? Вернешься в свою деревню, ну и куда ты годен?”
А Вася смеется: “Да хоть куда! Сапожничать стану, а то и плотничать. Найдется дело. А может, гармонистом, артистом то есть, заделаюсь”.
Вася играет и на гармошке, и на гитаре. И поет песни, которые я раньше никогда не слышала. Например, про то, как муж, чтобы испытать жену, написал ей с фронта письмо: “Дорогая жена, я калека, нету ног, нету правой руки…” Жена ему отвечает, что он ей такой не нужен, а дочка пишет, чтобы папочка приехал, что она будет катать его в колясочке. Ну, он приехал, живой, здоровый, вся грудь в орденах, забрал девочку и назад.
Многие раненые плачут, когда слышат эту песню. Или еще, другую, там от имени матроса про любимую девушку: “Ее повели на позор и на стыд, связали ей белые руки. Отец ее ранен, братишка убит, мне так написали подруги…” Я однажды списала слова этих песен, дала маме, а та рассердилась, сказала, что это все очень далеко от поэзии. Если бы она еще слышала “Гоп со смыком”! Там, видно, столько нехороших слов, что Вася, когда поет ее при мне, вместо них то и дело произносит “та-ра-ра”, а остальным подмигивает.
Семен Иванович очень жалеет, что Васю придется резать дальше. Он говорит: “С коленками человек это не то, что без коленок. Но раз речь идет о жизни, торговаться не будем”. Операция завтра.
10 декабря. В ночь перед операцией я совсем не спала. Утром пришла в школу, холодина страшная, все укутаны кто во что горазд. Вообще нас, семиклассников, осталось совсем мало. А старших вовсе нет, все работают. Кое-кто, кому исполнилось 18, уже воюет. Я бы тоже бросила школу, но мама твердит: закончи хотя бы седьмой. Писать не на чем, тетрадями в основном снабжаю я. У мамы сохранились большие стопки тетрадей с сочинениями выпускников. Во многих исписаны только 4-5 листов, а остальные чистые. Сегодня я тоже принесла тетради, но нас со второго урока отпустили из-за холода. Я помчалась в госпиталь.
15 декабря. Васе все хуже и хуже. У него заражение крови. Писать некогда.
17 декабря. Умер Вася”.
Зойка, которая решила дочитать сегодня дневник, отложила его с досадой в сторону. Семнадцатого декабря всего два слова. Записи продолжаться уже в январе. Что ж так куце о Васе-то? Небось сидела возле него день и ночь, и горевала потом, и плакала. Самое-самое и не написала. Эх ты, Анюта!
Захотелось выйти из дома, прогуляться. Сходить в барак? Сто лет не была. Нет, лучше, пожалуй, к Игорю. Вдруг дежурит?
Пробравшись к узкому высокому окну, как и в прошлый раз, подтянулась на носочках и, расплющив о стекло нос, улыбнулась. Игорь был там! Ничем не выдав своего присутствия, Зойка смотрела, как он померил давление пожилому мужчине в форме железнодорожника, затем что-то сказал, и тот покорно лег на кушетку, обнажив ягодицы. Игорь на мгновение наклонился над ним с полным шприцем, затем пациент поднялся, торопливо натянул брюки, заулыбался: видимо, поблагодарил. Зойка, мгновенно отпрыгнув от окна, подождала, когда железнодорожник выйдет из медпункта, и рывком открыла дверь.
– Привет!
– Привет! Что не была так давно? Заучилась?
– Да как сказать…
– Да вот так и говори, как есть.
Зойка уселась на кушетку. Как хорошо, как уютно ей в этом маленьком закутке. Какие хорошие глаза у Игоря, какие красивые руки! И чувство, будто все-все про тебя знает, а тебе от этого совсем не плохо, не стыдно. Сейчас она ему расскажет про дневник, про Анюту…
Но не тут-то было! В дверь просунулась старушечья голова:
– Доктор! Я перрон подметала, а там человек валяется. То ли пьяный, то ли больной, в темноте не разберешь. Да и боюсь я их, окаянных. Ты бы посмотрел!
– Зой, ты посидишь, меня дождешься, ладно? Я тогда закрывать не буду. Думаю, недолго.
У Зойки испортилось настроение. Вот всегда так! Только станет хорошо, как что-то тут же должно вломиться в это хорошее.
Она сначала сидела, нахмурившись, на кушетке, затем подошла к стеклянному шкафчику и стала изучать стоящие там лекарства. Эфир… Кто-то у нее просил достать эфир. Кто-то из барачных. То ли Наиль, то ли Бомбейка? Точно, Наиль. “Вату к носу, морду в целлофан – м полный балдеж”.
У Зойки часто забилось сердце. Она приоткрыла дверь, выглянула в зал – Игоря не было видно. Ловким движением открыла шкафчик, взяла флакон, сунула в сумку и, дернув замок-молнию, перевела дыхание. Затем, услышав шаги, вышла навстречу Игорю.
– Игорь, ты чего так долго? Еле дождалась. Пора! Побежала. До следующего!
В бараке ей так шумно обрадовались, что Зойка даже растрогалась. Бомбейка лезла целоваться, Зойка брезгливо увертывалась.. Наиль хлопал в ладоши, наливал бормотуху, которую Зойка сроду не пила, предлагал анашу, от которой она раз и навсегда отказалась, называл дорогой кентухой. На одеяле, свернувшись калачиком, спали Сафар и Пакетик. Гриши не было.
– Пропал Гришка! – весело сообщил Наиль. – мы думали, вы вместе решили с нами не водиться, а ты, значит, не знаешь. И Шведа тоже нет. Мы заскучали. Вот вчера я малость разжился, а то насухую все. К тебе боялся идти, а телефона не знаем. Ты, слышь, дай телефон, а?
Зойка молча слушала эти излияния. Мгновенная растроганность ушла, хорошее настроение не возвращалось. Она швырнула под ноги Наиля пузырек с эфиром: разобьется – пусть разобьется. Он не разбился. Зойка повернулась и, ничего не объясняя, ушла.
На следующее утро ей не захотелось идти в школу. Она вообще не любила школу, но иногда это находило как приступ, и по опыту знала – тут уж она через себя не переступит. День-другой придется посимулировать. Встала, пошатываясь, в ночной рубашке, рукой обхватив горло. Сипло спросила:
– Мама, где у нас сода? Что-то не продохну. Боль страшная.
Остальное все отработано. Мама дает наставления, папа кипятит молоко, мешает его с боржоми, стоит над душой, чтобы пила горячее. Затем уговаривает сделать компресс. Зойка соглашается, но все в ней уже дрожит от злости, она почти на срыве, ей хочется остаться одной.
Но когда папа уже стоит на пороге, она неожиданно окликает его, просит присесть рядом, заглядывает в глаза:
– Папа, скажи, если бы вы с мамой решили разойтись…
Папа смотрит оторопело, затем освобождает свою руку из руки дочери. Говорит глухо:
– Мы не разойдемся.
– Нет, ты дослушай меня, пожалуйста. Представь, что все-таки разошлись бы. Ты захотел бы оставить меня с собой? Или с мамой?
– Мы не разойдемся…
– Господи! Как с вами трудно! Но могут же люди порассуждать на отвлеченные темы?
– Я не хочу рассуждать на эту тему.
– Ладно, иди! – кричит Зойка. – Уходи скорее, пожалуйста!
Зойка лежит, закрыв глаза, не шелохнувшись, час или два, затем проваливается в глубокий сон. Проснувшись, срывает с шеи компресс, отшвыривает его на пол, достает тетрадку.
“15 января 1945 года. Вши совсем замучали. Вчера Люся принесла деревянный гребешок…”
“Это же строки, которые первыми попались мне на глаза там, в бараке”, – вспомнила Зойка.
Там, в бараке… в бараке.
Что-то екнуло к нее в груди, что-то заметалось, затревожилось. Она поднялась, не понимая, что с ней происходит. Наталкиваясь на вещи, с трудом отыскала брюки, но вместо того, чтобы надеть, принялась искать свитер и потеряла их. Наконец все собрала в кучу, оделась и выскочила из дома.
На пустыре пыталась остановиться, передохнуть, одуматься: “Да что, в конце концов, случилось, почему я мчусь туда как угорелая? Что он, сгорел этот барак или его, наконец, снесли? Нет, вот он, стоит!”
– Кто здесь? Бомбейка, Генка, Наиль, отзовитесь!
Молчание. Но вот лежит кто-то на полу. Боже мой, почему он так лежит, Пакетик? И отчего блестит, сверкает его голова, чем он накрыт?
– Пакетик, Пакетик!..
Зойка хватает его за руки. Они совсем холодные. Что же он не отвечает! Да ведь у него пакет на голове, вот почему он молчит. Зойка срывает пакет, запах эфира разливается в воздухе.
– Пакетик! – рыдает Зойка. – Пакетик!
Крик застревает в горле, она вскакивает, обезумев, и мчится куда-то, мчится, не разбирая дороги. Четырехэтажный дом, подъезд, лестница на четвертый этаж. Почему сюда? Значит, она бежала сюда?
Надавив звонок, она уже не могла оторвать от него пальца, и когда Анна Сергеевна открыла дверь, почти упала на нее.
Вдруг, потеряв голос, шепотом:
– Анна Сергеевна! Анна Сергеевна! Там Пакетик в пакетике. Мертвый. Анна Сергеевна!
Чистые синие глаза плескались рядом сочувствием, непониманием. Зойка опустилась на пол, мгновенно прозрев:
– Вы Анюта. Ну конечно же, вы – Анюта.
Засмеялась, затем заплакала и снова:
– Пакетик там. Мертвый…








