Текст книги "Менуэт"
Автор книги: Луис-Поль Боон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Боон Луис-Поль
Менуэт
Луис-Поль Боон
Менуэт
Роман
Перевод с фламандского С. Вейдеманн и М. Палей.
Вступление М. Палей.
Танцующие в темноте
Луи-Поль Боон (1912-1979) – фламандский классик, несколько раз номинированный на Нобелевскую премию, родился и вырос в Алсте, в семье маляра, имевшего собственную артель; будущий писатель работал в ней уже с шестнадцати лет. Дар, по рождению угодивший в лишенную соответствующих традиций среду, осознает себя, как правило, болезненно и поздно, но пытается самоосуществиться инстинктивно – в любых "подручных" формах. У работавшего малярной кистью Боона этими формами стали рисование и живопись. Несмотря на острую денежную нужду, он упорно отвоевывал время для посещения Академии изобразительных искусств – там же, в Алсте. Это занятие осталось с ним и потом, когда он работал в морозильных камерах местного пивоваренного завода (впечатления от чего пригодились для "Менуэта", 1955). Точнее будет сказать, что страсть к рисованию и живописи прошла через всю его жизнь. Однако в профессиональном смысле литература возобладала: успев в 1936 году жениться, а в 1939-м – мобилизоваться, попасть в немецкий плен и счастливо вернуться, Боон, работая насущного хлеба ради стекольщиком и продолжая отводить душу в визуальном искусстве, начал служить также и другой музе. Сочинял он при этом, что называется, в стол. Плоды этих занятий оставались сокрытыми от глаз публики – до тех пор, пока его преданная жена, ставшая в "Менуэте" частично прототипом жены, типичной представительницы "чужеродной среды", пока эта самоотверженная жена, на содержании которой писатель время от времени находился, не послала тайком его роман "Слобода растет" на национальный литературный конкурс. И тогда (в 1942 году) чудо свершилось: никому дотоле не известный сочинитель получил престижную премию имени Лео Крайна, фламандского писателя и журналиста.
В дальнейшем его литературная судьба развивалась скачками. С 1946-го по 1952 год Боон, работая журналистом, не печатался как прозаик вообще. Это, в частности, объясняется тем, что консервативные тиски католической Фландрии его публикациям, мягко говоря, не благоприятствовали, а установившаяся за писателем репутация богохульника и сотрясателя нравственных основ ему, в отличие от современных авторов, никаких дивидендов не приносила. Поэтому можно сказать, что читателям Бенилюкса (в том числе и своим соотечественникам) он стал более-менее известен только после публикаций своих книг в либеральной Голландии, а европейцам – после того как его произведения оказались переведены на немецкий язык. Именно после обретения новой жизни на немецком два романа – "Улица Капеллекенс", 1953, и "Лето в Тер-Мюрене", 1956, составляющие в целом opus magnum этого автора, – были выдвинуты на Нобелевскую премию. Однако настоящую известность и даже славу Боону принесли его так называемые "эротические" книги – "Непристойная юность Мике Маайке", 1972, "Эрос и одинокий мужчина", посмертное издание, 1980.
Каким сложился образ Боона в его отечестве? Нет дыма без огня – приведу для примера фразу, дающую представление, почему в католической Фландрии за этим автором закрепилась репутация богохульника: "Единственная книга, которая меня интересует, – это "Учебник психиатрии" Бумке. На мой взгляд, в ней есть все, что надо знать о человеке. Говорят: читайте Библию, вот книга книг. Но кто способен понять Библию, если он не прочтет сначала Бумке?" (цитата из автобиографического рассказа "Платная библиотека", 1949).
Заведующая умонастроениями советская машина зачислила Боона по наиболее левому департаменту. Нельзя проигнорировать реальные "улики": после освобождения Бельгии в 1944 году Боон – очень недолго – работал в коммунистической газете "Het rode vaan" ("Красное знамя"). Однако в романе "Менуэт" (менее чем через десять лет после конца упомянутой службы) alter ego этого автора выглядит уже беспримесным анахоретом и мизантропом.
Что касается общеевропейских толкований: принято считать, что многие мужские персонажи Боона, являющиеся его воплощениями, отчаянно переживают разлад между дряхлеющей плотью и прежней свежестью – увы, бесплодных телесных желаний. С моей точки зрения, такая (рассчитанная на общепонятное "житейское сочувствие") дефиниция здесь не очень уместна. Например, главный мужской персонаж "Менуэта" как-то совсем мало цепляется за жизнь. То есть не цепляется за нее вовсе. То есть, конечно, ему мерзопакостно было бы погибнуть, например, от бряцающих оружием троглодитов в военной форме, но к завершению собственных счетов с жизнью он, несомненно, готов.
Тут мы подходим к самой главной точке в мировоззренческой системе Боона. Начнем с отчаянных выпадов мужского (безымянного) персонажа в "Менуэте" против чуждой ему среды. Страница за страницей эти выпады перерастают в нескрываемый, бессильный, почти мифологический ужас героя перед существами – формально одной с ним крови, которые "много работают и мало думают"; проще было бы сказать – не думают вовсе и растаптывают в зародыше мысль как таковую. Конечно, "натурщиками" для упомянутых существ послужили люди из детства самого автора (слишком уж много "совпадающих данных"), а затем из даже более позднего периода, когда он, не сразу вырвавшись из лап той косной среды, еще долго чувствовал себя зависимым, беспомощным и во всем сразу виноватым подкидышем. Однако совсем уж близоруко и одномерно было бы трактовать это неприятие лишь в узкосоциальном аспекте.
Для Боона, по большому счету, этот аспект не важен. Конечно, механизм удушения мысли, уничтожение ее в самом зародыше (а как раз убийство священной и свободной человеческой мысли является, на мой взгляд, главной темой и страданием Боона), этот механизм с наибольшей наглядностью осуществляет себя именно в убогих кварталах описываемого им предместья. Однако и цивилизация в мировоззрении Боона альтернативой торжествующему невежеству ни в коем случае не является. Отвращение бооновского героя к врачам ("ученым макакам", "священникам новой веры"), а также к служителям культа, чиновникам, коммивояжерам (не говоря уже о политиках) как к наиболее репрезентативным ее, цивилизации, представителям – еще мучительней, чем брезгливое неприятие "простых людей" полуграмотного предместья. Ибо просвещенная цивилизация наизобретала куда более действенные механизмы истребления мысли и чувства – совершенную технологию нивелирования, безотказно функционирующую в широком диапазоне: от религиозных до идеологических догм, от капканов, срабатывающих на ненасытной алчности, до ловушек, что прочно зиждутся на инстинкте предвечного страха...
Боон был крайне далек от так называемого социального обличительства. В "Менуэте" враждебным гамлетоподобному (точнее, гамлетопародирующему) герою является не социальное и даже не биологическое племя людей (это частность!), а мертвый автоматизм, мертво управляющий мертвой материей. Да, мертвой материей, включающей человеческий мозг. Думаю, не преувеличу, если скажу, что вопрос о местонахождении Зла является одним из самых настойчивых (хотя зачастую и бессознательных) вопросов искусства. Обычно в зависимости от социальной погоды – штормовой или штилевой – литература по-разному, то есть прямо противоположно, указывала местонахождение Дьявола: то сугубо вовне человека (в хаосе толп, в социальных контрастах и диспропорциях, во мраке космоса), то именно внутри нашедшего наконец время для самокритики индивида. XX век постепенно совместил два местонахождения Зла в одно. Этим единым местонахождением Зла стала материя как таковая. Материя, подлежащая неизбежному распаду – и вовлекающая в черную воронку уничтожения обезумевший от ужаса и отвращения разум. Литература заговорила об этом давно.
Некий автор, поднявший русскую литературу на новый уровень, примерно на треть века раньше Боона оказался буквально отравлен непереносимым, нечеловеческим ужасом перед "серой кашей" и при этом не только "не подавился криком", но сумел отлить хриплый звериный вопль в прозрачную форму классического стиха... Автор, который уже на заре прошлого века ясно уловил эту непоправимую, трагическую отчужденность человека от, казалось бы, "соприродных ему материалов", – это, конечно же, Ходасевич. Чего стоит хотя бы его стихотворение "An Mariechen"! Чем механически вести мертвую жизнь мертвого тела, "Уж лучше бы – я еле смею / Подумать про себя о том Попасться бы тебе злодею / В пустынной роще, вечерком. / Уж лучше в несколько мгновений / И стыд узнать, и смерть принять, / И двух истлений, двух растлений / Не разделять, не разлучать. / Лежать бы в платьице измятом / Одной, в березняке густом, / И нож под левым, лиловатым, / Еще девическим соском". Это бесстрашное, бесстыдное, безоглядное – сродни суициду попрание основ отвлеченной морали ради свободного, во весь выдох легких, крика ужаса перед безумием слепого существования – разве оно, это попрание, не напоминает о коллекции газетных заметочек сходного содержания (изнасилования, убийства, изнасилования и убийства) – заметочек, которые с маниакальным упорством ежедневно вырезает герой "Менуэта"?
Эти заметочки герой Боона все мечтает в один прекрасный день куда-нибудь вклеить – и вот они наконец оказываются упорядоченно вклеенными в текст "Менуэта". Полосы крупного шрифта, этакий бордюрчик, узор которого напоминает бегущие телеграфные строки, расположен в разных изданиях "Менуэта" по-разному – в некоторых вверху, в некоторых – внизу страницы. Мне сдается, что этот бордюр-бюллетень, идя через весь роман по верху страниц, дает ощущение наглухо перекрытого (заколоченного) неба; идя же по их низу непоправимой порочности самой почвы. Точнее – отсутствия почвы под ногами танцующих в темноте персонажей. Но главное, на мой взгляд, здесь то, что дела "большого мира" (социального) и "малого мира" (жизни персонажей) нимало не разделены таким, казалось бы, "авангардным" способом – напротив, эти миры неразрывно связаны. Вертикальная связь проявляется, например, в том, что сведения о "большом мире" донашиваются (как шмотки из секонд-хенда) в виде сплетен-пересудов обитателями "мира малого" – и наоборот, сплетни-пересуды "малого мира" неизбежно материализуются в зафиксированных прессой кошмарах "большого".
Текст романа связан также по горизонтали. На мой взгляд, менее удачно. Хотя очевидно, что в этом и состояла идея автора: все три персонажа, равноправно имеют возможность свободного – даже, безоглядного танца-высказывания. Каждому, в соответствии с этой идеей равенства, предоставлена отдельная сцена-глава.
Итак, роман Боона работает как ткацкий станок: он переплетает воедино вертикальную и горизонтальную основу (словесной ткани) – и в результате у нас буквально на глазах рождается очень плотное и прочное полотно. Агрессия, зло, разрушение зиждутся именно в этом нерасторжимом полотне существования, в материи как таковой – и здесь нет разницы, "мыслящая" она или нет.
В заключение несколько слов о единственном пока на русском языке издании Боона. Книга "Избранное"(1980г.) вышла в свет как перевод с нидерландского, мы же обозначаем наш текст как перевод с фламандского. Как объяснить это разночтение? Дело в том, что Боон сначала стал известен именно в Голландии, а не во Фландрии – из-за либерализма первой и жесткого католического консерватизма второй. То есть публикации Боона в большинстве своем осуществлялись именно нидерландскими издательствами. Но писал Боон на фламандском языке, который голландцам понятен. Не вдаваясь в сходство и различие этих двух языков, подчеркну, что все иностранные издания Боона значатся как перевод с фламандского.
Что можно добавить о Бооне как "человеке"? Несмотря на свои резкие понятные почти всякому писателю – утверждения о непринадлежности к данному разряду существ, Боон в течение жизни совершил как минимум два "человеческих" поступка: построил дом и вырастил сына. Участок для дома, а также материалы были куплены на гонорары из вольнодумствующей Голландии. Это произошло в 1953 году – деревушка Эрембодегем располагалась хоть и недалеко от Алста, но давала отраду уединения. Постройку дома писатель осуществлял сам – руками потомственного мастерового. Там он и умер – в конце жизни довольно много пил, не выдержало сердце. Версия о самоубийстве (целенаправленный перебор спиртного) остается открытой.
После этого его земляки, обитатели Алста, – те, о которых он с таким горестным изумлением пишет в "Менуэте", те, для которых при жизни он был, разумеется, и притча во языцех, те, от которых (добровольный остракизм) он бежал без оглядки, – эти люди совершили поступок, насквозь "человеческий" и полностью предсказуемый: поставили писателю памятник.
Марина Палей
Часть первая. Морозильные камеры
ХОЗЯИН ФЕРМЫ ОБНАРУЖИЛ ДЕВОЧКУ, РАЗДЕТУЮ ДОНАГА И ПРИВЯЗАННУЮ К ДЕРЕВУ ПОСРЕДИ СНЕЖНОГО ПОЛЯ – ЕЕ ОДЕЖДА ЛЕЖАЛА НЕПОДАЛЕКУ, ОН ОСВОБОДИЛ ЭТУ ДЕВОЧКУ, КОТОРАЯ, НЕ ДАВ ЕМУ НИКАКИХ ОБЪЯСНЕНИЙ, тут же ОДЕЛАСЬ И УШЛА ПРОЧЬ / В ЧЕТВЕРГ ДНЕМ 6 МАЛЬЧИКОВ, СНАРЯЖЕННЫЕ СВЕЧАМИ И КЕРОСИНОВЫМИ ЛАМПАМИ, РЕШИЛИ СПУСТИТЬСЯ В КАМЕНОЛОМНЮ, ЧТОБЫ ИССЛЕДОВАТЬ ШТРЕКИ С ПРИМЫКАЮЩИМИ К НИМ ГЛУБОКИМИ ПРОВАЛАМИ, – ТОЛЬКО С НАСТУПЛЕНИЕМ СУМЕРЕК РОДИТЕЛИ НАЧАЛИ БЕСПОКОИТЬСЯ,
Моя работа в морозильных камерах была довольно однообразной: она состояла в проверке температуры, которой днем и ночью надлежало оставаться в точке замерзания. Это занятие не было трудным, но лишь немногие могут вынести восемь часов ежедневного пребывания на Северном полюсе. Высокие побеленные стены, слегка даже пересиненные, стояли там покрытые чужеродной, хрустящей от чистоты остекленелостью. Время от времени в мертвом безмолвии зависало лишь замирающее эхо, как призрак каждого моего предыдущего шага. Это был другой, искусственный мир. Весной, по утрам, когда я спускался в камеры морозильного подвала, бывало еще довольно темно. После этого я уже не знал, какая погода, весенняя или почти летняя, устанавливается там, снаружи. Моя отсыревшая зимняя одежда ждала меня в металлическом шкафу. Тяжелая термоизолирующая дверь мгновенно меня вталкивала в ледяную тьму, которая сжимала мне сердце. На миг я задыхался, возникало чувство, близкое к страху – пожалуй, даже больше сходное с горем, но то была просто физиологическая реакция на перепад температур. У меня никогда не оказывалось достаточно времени, чтобы подумать об этом, – в тот же момент начиналась работа: я должен был повернуть массивный электрический рубильник (для появления какого-то несущественного света), затем запустить вентиляционную установку, и, когда все это оказывалось проделанным, прежнее чувство, сродни страху или беспричинному горю, уходило и забывалось. Острые волны холода врезались в самые разные кости моего скелета. Мир снаружи отступал на восемь механических циферблатных часов; я был призраком, который одиноко блуждал по гектару пустых морозильных камер. Обычно на протяжении всего этого времени я то слегка открывал, то закрывал краны, записывал несколько замороженных цифр, грезил наяву или целыми часами вел разговоры с собой. В полдень я имел право взобраться по железной лестнице на узкую площадку, ведущую в небольшую удаленную камеру – мое излюбленное место для трапезы. Ею всякий раз являлись несколько бутербродов, таких же, как вчера, и всякий раз такая же, как вчера, плиточка шоколада. Только по наполнeнию моих грез горячей дымящейся пищей я узнавал, что полдень уже близко. Мне не особенно нравится шоколад, а его серебряная обертка в промозглом электрическом свете даже вызывала у меня некое недомогание – хотя не берусь определить, где именно. Но я продолжал покупать шоколадки, потому что к каждой плиточке прилагалась хромированная картинка-вкладыш, так что удаление враждебной бумаги, которая хрустела посреди этого безлюдья, всегда вознаграждалось появлением под
СПАСАТЕЛЬНЫЙ ОТРЯД, ПОДКРЕПЛЕННЫЙ ПОЖАРНОЙ КОМАНДОЙ, ПРОШЕЛ МНОГОЧИСЛЕННЫЕ ШТРЕКИ, ТРУБЯ ПРИ ЭТОМ В ПОЖАРНЫЕ ГОРНЫ, ЧТОБЫ ПРИВЛЕЧЬ ПО ВОЗМОЖНОСТИ ВНИМАНИЕ ДЕТЕЙ -ДАЛЬНЕЙШИЕ СОOБЩЕНИЯ ОЖИДАЮТСЯ / ВЕЧЕРОМ С ТОВАРНОЙ СТАНЦИИ БЫЛ УКРАДЕН КРЫСИНЫЙ ЯД – ВИДИМО, ВОРЫ ПРИНЯЛИ ЕГО ЗА МУКУ, УПРАВЛЕНИЕ ЖЕЛЕЗНЫХ ДОРОГ ПО РАДИО И В ПЕЧАТИ ПРЕДУПРЕДИЛО НАСЕЛЕНИЕ, ЧТОБЫ МУКА НЕ ПОКУПАЛАСЬ НИГДЕ, ПОМИМО ОБЫЧНЫХ ТОЧЕК / 18-ЛЕТНИЙ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННЫЙ РАБОЧИЙ
ней некоего изображения – из этих картинок легко можно было бы собрать коллекцию, и тогда в мою собственность перешли бы все цветы гор и лесов, можно было бы, поднакопив деньжат, приобрести и альбом, чтобы туда их вклеивать. Порой, когда наконец проползали два, а то и три многовековых часа – в дыру, куда валятся все отжитые часы, – я шел в ту отдаленную маленькую камеру, чтобы еще раз посмотреть на свое новейшее хромированное приобретение, добавляемое к моему богатству, – дикую лесную анемону. (Дремучий лес, я брожу в нем, и вот на поляне вдруг – дикие лесные анемоны.) Когда-нибудь, в длинное неторопливое воскресенье, я буду вклеивать их в альбом, который непременно себе заведу, – возможно, такое воскресенье уже скоро наступит. Сейчас подтянуть бы колени к груди и немножко вздремнуть на узкой площадке... a потом будет сигнал первого часа: в камере Б температура стремится подскочить выше нуля, так что я должен опять приводить в действие вентиляционную установку, затем ощупывать белую искусственную оболочку змеевика, которая – не являясь ни снегом, ни льдом – есть лишь мертвое техническое ничто. Кожа на кончиках моих пальцев слегка к ней примерзает. Сегодня утром в газете промелькнуло сообщение о девочке, которая была найдена раздетой донага и привязанной к дереву. Не исключено, что мне бы следовало его вырезать: ведь может же человек собирать вырезки из газет (как, например, хромированные картинки) и вклеивать их в книгу, почему бы нет? Луговые цветы и горные цветы, дикие лесные анемоны, искусственный лед и вырезки из газет. Итак, она, раздетая и привязанная к дереву, стояла посреди покрытого снегом поля. Ее обнаружил хозяин фермы. Она оделась и ушла прочь, не дав ему никаких объяснений. Грезы. Бесконечные разговоры с самим собой.
Дорога домой была ежедневным блаженством и пыткой. Довольно длинное расстояние я проходил пешком – в тепле улиц, в благодатной прогретости города ранним апрелем. У меня уже не было возможности продолжать с собой разговоры, и, чтобы не погружаться в грезы наяву, я считал свои шаги. Однажды я досчитал почти до четырех тысяч, – хотя шагов, наверное, было и больше, – но дети возле ограды, как всегда, прерывали меня. Я сразу терял счет, как только появлялась многоцветная реклама на углу улицы. Да, они, как всегда, были там, эти маленькие девочки, – повиснув на металлической перекладине. Они были приклеены к ней, как мухи. Хватаясь за нее руками, они затем упирали в нее стопы и в таком положении опрокидывались назад – но не падали, а продолжали висеть – или вдруг принимались вокруг пе
ПРИШЕЛ К СТОРОЖАМ ЗАМКА ЗАЯВИТЬ, ЧТО ОН ОКАЗАЛСЯ СВИДЕТЕЛЕМ УЖАСАЮЩЕГО СЛУЧАЯ: 5-ЛЕТНЯЯ ДЕВОЧКА, ВОСПИТАННИЦА КОНСЬЕРЖКИ, УПАЛА, НАДО ДУМАТЬ ПО НЕОСТОРОЖНОСТИ, В ПАРКОВЫЙ ПРУД, ПАРЕНЬ УТВЕРЖДАЛ, ЧТО ХОТЕЛ СПАСТИ РЕБЕНКА, НО ВЫТАЩИЛ ЕГО ИЗ ВОДЫ УЖЕ БЕЗ ПРИЗНАКОВ ЖИЗНИ, ВСКОРЕ, ОДНАКО, ВЫЯСНИЛОСЬ, ЧТО ЭТО БЫЛ СУБЪЕКТ С ПЛОХОЙ РЕПУТАЦИЕЙ И ДАЖЕ, КАЖЕТСЯ, НЕОДНОКРАТНО НАСИЛОВАЛ ДЕВОЧКУ 9 ЛЕТ, ТОЖЕ ВОСПИТАННИЦУ КОНСЬЕРЖКИ – ПАРНЯ
рекладины вращаться – при этом волосы их распускались по воздуху, как водоросли, а юбочки разлетались – как раз в тот момент, когда их ножки были задраны вверх. Moи глаза буквально примагничивались к ним, но я заставлял свой взгляд снова стать равнодушным. Кровь, все больше дрожа, оттекала от слабеющих моих запястий, где я отчетливо чувствовал гул в сосудах – я часто спрашивал об этом чувстве у знакомых, но они ничего не знали о своих органах, молчаливо и безропотно выполняющих положенные им функции. Во мне же по всем направлениям внутри тела происходило беспрерывное мелькание неких взаимосообщений. Я чувствовал, как почки осуществляют свою работу, я ощущал, как сердце, вдруг резко подпрыгнув, затем уже спокойно и равномерно качает кровь, я знал, как накапливается мое семя, как мозг питается наяву своей грезой или полностью забывается в ней. Чем ближе я подходил к девочкам, тем все больше обмякали мои сосуды, а руки делались все бессильней. Мои глаза подергивались хмелем, а тем временем маленькая птичка, живущая между моих ног, затаивалась там в кустах. На прошлой неделе в газете писали, что некий ребенок не вернулся домой к сумеркам, а через несколько дней в реке нашли мешок с трупом этой девочки. Но здесь, на моем пути, девочки снова прочно вставали на землю, они смотрели на мир удивленными и радостными глазами мир снова водворялся на положенное ему место, хотя только что земля уходила из-под их ног, дома, крыши, разноцветный забор – все подлетало вверх, а благодатный воздух апрельского неба оказывался внизу. Они еще продолжали смеяться над этим, когда вдруг замечали мужчину, который по-старчески медленно проходил мимо и глубоко – глубже, чем это можно было бы счесть нормальным, – смотрел им в глаза. Я видел, как детские улыбки сползали с их уже полноватых губ, как они отворачивали лица, чтобы в уголках глаз спрятать свою победу, насмешку и страх. Мгновением позже они уже забывали об этом и возвращались к своей игре. А я снова начинал чувствовать приятное тепло улиц и тут обычно вспоминал, что перестал считать шаги. В одном месте на моем пути собралась невероятно большая толпа, и я вынужден был продираться сквозь нее, как странствующий исследователь сквозь джунгли. Обрывки разговора, все больше искажаясь, переходили из уст в уста: женщина рухнула замертво; все страстно желали разглядеть в трупе что-нибудь особенное. Руки и ноги этой толпы были лианами, преграждавшими мне дорогу; прокладывая путь, я невольно наткнулся на нежную грудь женщины, незащищенный плод, но она этого не заметила. Над толпой медленно и прочно сгущался тепловатый смрад разложе
АРЕСТОВАЛИ НА СТАНЦИИ, КОГДА ОН НАМЕРЕВАЛСЯ СЕСТЬ В ПОЕЗД, И НЕМЕДЛЕННО ПРЕПРОВОДИЛИ К ПРУДУ, ГДЕ НА БЕРЕГУ ЕЩЕ ЛЕЖАЛО МЕРТВОЕ ТЕЛЬЦЕ, ДЛИТЕЛЬНЫЙ ДОПРОС ПРИВЕЛ К ПОЛНОМУ ПРИЗНАНИЮ: ОН ВСТРЕТИЛ ДЕВОЧКУ ВОЗЛЕ ПРУДА, СХВАТИЛ ЕЕ И ПРИМЕНИЛ ФИЗИЧЕСКУЮ СИЛУ, НО, ПОСКОЛЬКУ ОНА ПРОДОЛЖАЛА КРИЧАТЬ И ВЫРЫВАТЬСЯ, ОН, ЗАТКНУВ ЕЙ РОТ КЛЯПОМ, СВЯЗАЛ ЕЕ ВЕРЕВКОЙ, А ПОСЛЕ ТОГО КАК ИЗНАСИЛОВАЛ, БРОСИЛ В ВОДУ И ЕЩЕ 10 МИНУТ ПОДОЖДАЛ – ЦИНИЗМ ЮНОГО НЕГОДЯЯ КАЖЕТСЯ ПРОСТО БЕСПРЕДЕЛЬНЫМ: КОГДА ЕГО СПРОСИЛИ,
ния. Мне следовало немного успокоиться, чтобы я мог опять дышать, не боясь заразиться их бациллами. Ближе к дому я начинал представлять себе жену: она виделась мне рассеянно накрывающей стол к ужину.
Мысль о разнообразной и обильной еде снова стерла образ жены. Я уже несколько недель страстно мечтал о разноцветной закуске – салате, сардинах, рубленом мясе, редисе – обильном красном цвете, который дает редис, посреди зелени салата. Едва открыв дверь с улицы, я привычно вдохнул воздух заброшенности – видимо, моя жена, как всегда, ушла по каким-то своим суматошным делам, или к своей матери, или поболтать с соседями. Она всегда крутилась как белка в колесе и делала такое, что никогда не пришло бы мне в голову. И где ее носит? – думалось мне порой, а потом, несколько часов спустя, она возвращалась, свершив такие чудеса, от которых у меня пропадал дар речи и которые загоняли меня назад в бункер. Стол был накрыт, можно сказать, исключительно для меня: кофе, хлеб, сыр. Сыр ничем не соблазнил меня, он был разновидностью хлеба – едой, которой заполняют рот, чтобы жевать; желудок при этом был машиной, нуждающейся в загрузке определенным веществом, чтобы преодолевать грозное и непостижимое чувство. Недавно я прочел о мужчине, который, угостив себя двенадцатилетним ребенком, сказал, что поступил так вследствие голода. Итак: вследствие голода – а не для того, чтобы, проглотив маленького человека, удовлетворить некое грозное и непостижимое чувство. Кофе был холодным, хлеб черствым, сыр еще черствее. Я ел безмолвно, но со странным ощущением. Жены не было дома, а девoчка была здесь. Она была здесь для того, чтобы пришивать пуговицы, мыть лестницу, служить для моей жены курьером. Она выполняла мелкие поручения по хозяйству, какие в любой другой семье выполняет жена, в то время как моя жена проделывала ту работу, какую на самом деле должен был бы проделывать я. Она была очень энергична, моя жена. И главное – она была категорична. Сказав: предмет таков, точка, она уже не знавала сомнений. Любой спор она пресекала на корню, не допуская даже возможности иного взгляда. А девочка при этом вертелась по всему дому. Насколько я знал, она не делала ничего явно полезного, она лишь пыталась наладить то, что уже было так или иначе расстроено. Иногда она сидела целыми часами, вечер за вечером, просто распарывая швы. Это распарывание того, что было сшито, являлось ее прямым делом. Таковой была сама основа ее существования. Сейчас она сидела на корточках, шаря под шкафом. Я смотрел на нее, но так, будто смотрел мимо, чтобы не потревожить ее лезвиями моих глаз. Она шарила под
С КАКОЙ ЦЕЛЬЮ ОН НАМЕРЕВАЛСЯ СЕСТЬ В ПОЕЗД, ОН ОТВЕТИЛ, ЧТО ХОТЕЛ ИЗВЕСТИТЬ РОДИТЕЛЕЙ О СМЕРТИ ИХ ДОЧЕРИ / В КРУПНОМ УНИВЕРМАГЕ БЫЛА ЗАМЕЧЕНА ЖЕНЩИНА, КОТОРАЯ, НИЧЕГО НЕ ПОКУПАЯ, ПОДОЛГУ СТОЯЛА ВОЗЛЕ ПРИЛАВКОВ – КОГДА ОНА НАКОНЕЦ ВЗЯЛА КАКУЮ-ТО ВЕЩЬ, ПРЕДСТАВИТЕЛИ ОХРАННОЙ СЛУЖБЫ, ПОДОЙДЯ К НЕЙ, ПОПРОСИЛИ ПРЕДЪЯВИТЬ ДОКУМЕНТЫ, НО В ТОТ ЖЕ МИГ ОНА РУХНУЛА НАВЗНИЧЬ: СМЕРТЬ НАСТУПИЛА МГНОВЕННО / НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ НАЗАД БЫЛ ЗАДЕРЖАН КАННИБАЛ: ДЕЛО КАСАЕТСЯ ИНДИВИДА, КОТОРЫЙ ЗАМАНИЛ К СЕБЕ В ДОМ
шкафом, вытаскивая оттуда булавки. Скорее всего, она – или моя жена обронила коробку. Это и являлось обязанностью девочки в нашем доме: что-то ронять, чтобы потом целыми часами, сидя на корточках, рыться под шкафом. Ее тело еще не вполне обросло плотью, у нее были плоские ляжки подростка, а трусики – там, высоко между ними, – неизменно оставались безупречно белыми. Трусы моей жены всегда были запятнанными, отдавали тухлятиной, а в щели между ляжек быстро становились какими-то буроватыми. Моя жена крутилась как белка в колесе и, организовывая множество всяких дел, уделяла совсем мало внимания своему женскому началу. Она почти или даже вовсе о нем не задумывалась. Потом, неизвестно почему, она наконец-то замечала, что ее трусы стали зловонны, тогда она просто снимала их и заменяла другими (при этом она становилась, широко расставив ноги, и в таком положении их натягивала). В этот момент моя жена не была женщиной и больше смахивала на пловца, намеренного проплыть стометровку. А несколько часов спустя от ее трусов снова исходил отнюдь не прельстительный запах – я думаю, ей просто не хватало времени для полноценного посещения туалета. Девочка ползала на корточках – я надеялся, что, может быть, она, шаря рукой под шкафом все глубже, наконец повернется в мою сторону. Я выпил свой кофе, но еще оставался за столом, намереваясь почитать ежедневную газету. Лучше всего было ничего не предпринимать вообще, чтобы не спугнуть девочку в ее бессмысленном занятии. Тихонько, через край газеты, мои глаза, две задыхающиeся рыбы, двинулись к пещерке под ее юбкой. Она, должно быть, поняла, что открыта моему взгляду, но все-таки продолжала улыбаться, позволяя снегу своих трусиков кружиться перед моими глазами. Я заговорил с ней о картинках-вкладышах в плитках шоколада, о диких лесных анемонах. Она предложила мне поменять их на ее дикий водосбор1 Я коллекционирую только белые цветы, – сказала она.
Когда я вознамерился отправиться в свою рабочую каморку, она мыла лестницу. Была там одна ступенька, которую она все пыталась обойти, как будто на ней находилось какое-то препятствие. Я знал, что мог бы без конца говорить о руках этой девочки – о независимой, странной и нерешительной жизни, которую ведут эти руки, – но сейчас они просто обегали препятствие, как вода в ручье обегает камень. Вода хрупка и беспечна, она распадается на струи, вовсе не помышляя камень сдвинуть. Бормоча, она распадается на струи, а потом срастается снова и течет себе дальше – без памяти, без боли. Таким же образом руки девочки обегали лежащее на ступеньке лестницы препятствие. Я присмотрел
12-ЛЕТНЕГО РЕБЕНКА, ЧТОБЫ ИЗРЕЗАТЬ ЕГО НА КУСКИ ЛЮДОЕД ЗАКАЗАЛ СВОЕЙ ЖЕНЕ ОБЖАРИТЬ ЭТИ КУСКИ И ПОДАТЬ ИХ ЕМУ К УЖИНУ; В СВОЮ ЗАЩИТУ ОН СОСЛАЛСЯ НА ТО, ЧТО ПОСТУПИЛ ТАК ОТ ГОЛОДА / УЧИТЕЛЬ ТАНЦЕВ, КОТОРЫЙ ВЫДАВАЛ СЕБЯ ЗА СПИРИТА И ПЕРВОСВЯЩЕННИКА ТАЙНОЙ СЕКТЫ, УТВЕРЖДАЛ, ЧТО ОБЛАДАЕТ МАГИЧЕСКОЙ ТАЙНОЙ – С ЭТОЙ ЦЕЛЬЮ ОН И ОСНОВАЛ УПОМЯНУТУЮ СЕКТУ, КОТОРАЯ СТРЕМИЛАСЬ К ЧИСТОТЕ ДУХА, ЕМУ УДАЛОСЬ СОБРАТЬ В НЕЙ ПОЧТИ 150 ЛИЦ ОБОЕГО ПОЛА, НО В
ся: это была гигиеническая прокладка моей жены. В те дни, когда у нее шли перемены (как называли это жители нашей округи), она задирала юбку и прилаживала такую прокладку между ног. Проделывала она это почти тем же манером, каким шофер насаживает на ось запасное колесо. Такие прокладки бывали разбросаны ею по всему дому – то за дверьми, то на лестнице, зачастую на самом видном месте, чтоб не забыть, что в течение нескольких дней ей надобно бросать их в лохань. В такие дни жена бывала очень раздраженной. Женщина!.. – обычно произносила она с горечью и досадой. По сути, она была обижена на природу, являющуюся природой. Ее не устраивало, что мужчина испускает семя, что у женщины наступают месячные, что беспомощные младенцы писают в постель. Она смутно верила в какого-то Бога и, как положено, регулярно посещала церковь. А когда не ладилось какое-нибудь из ее суматошных дел, она зажигала свечку перед фигуркой святого. Но и после этого она с досадой швыряла намокшую кровью прокладку куда-нибудь с глаз долой если дело происходило в спальне, то на постель (причем на мою половину). А девочка была так молода, что у нее еще не приспели хлопоты с месячными. Она сидела на корточках, и руки ее струились, как вода, обходя препятствие. Когда я встал возле ступеней, намереваясь подняться, она взглянула на меня сверху вниз. И вновь я увидел меж eе ног безупречно белые трусики, похожие на покрытое снегом поле – точнее, на ясную лунную ночь. Мы оба обошли взглядом препятствие, как это делает вода, легкомысленная и беспечная. Девочка улыбнулась, но в глубине ее глаз оставалось что-то издевательское, даже осуждающее. ("Я... да... Но как?") Пройдя мимо нее, я заперся в своей каморке. Нечто, похожее на тонкий лед, разбилось во мне – но не из-за серебристо-белого ландшафта меж ее ног, а от собственных моих холодных мыслей, от моей крови, которая, как я ощущал, ползла по моим сосудам совсем вяло. Однажды, давным-давно, моя мама сказала: каким он, однако, становится странным, каким безразличным он делается...