Текст книги "Мой последний вздох"
Автор книги: Луис Бунюэль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Альберта, Лopка, Дали
Выходец из Пуэрто-де-Санта-Мариа, около Кадиса, Рафаэль Альберти был одной из самых крупных фигур нашей группы. Он был моложе меня – думаю, года на два, – и мы поначалу считали его художником. Многие его рисунки в золоченой рамке украшали стены моей комнаты. Однажды, когда мы выпивали, другой мой друг, Дамасо Алонсо (нынешний президент Академии испанского языка) сказал мне: – Знаешь, кто великий поэт? Альберти!
Видя мое удивление, он протянул мне листок бумаги, и я прочитал начало поэмы, которое помню до сих пор: распятая полночь в печали, и даже радости сами к ее сандалиям пали и их омыли слезами…
В те времена испанские поэмы изыскивали синтетические, неожиданные определения, как, скажем, «распята полночь», или стремились вызывать удивление; «к ее сандалиям пали». Эта поэма, опубликованная в журнале «Орисонте», ознаменовавшая дебют Альберти в поэзии, мне сразу понравилась. Узы нашей дружбы стали теснее. После Резиденции, где мы почти не расставались, за редким исключением, мы встречались в Мадриде накануне гражданской войны. Позднее награжденный Сталиным во время поездки в Москву, Альберти жил в период франкизма в Аргентине и Италии. Теперь он вернулся в Испанию.
Милейший и непредсказуемый арагонец из Уэски, студент-медик, ухитрившийся не сдать ни одного экзамена, сын директора Службы вод в Мадриде, ни художник, ни поэт Пепин Бельо был просто нашим неизменным другом. Я мало что могу сказать о нем, разве что в Мадриде в начале войны, в 1936 году, он распространял дурные известия: «Франко приближается. Он вот-вот будет в Мансанаресе». Его брат Маноло был расстрелян республиканцами. Сам же он провел весь конец войны, скрываясь в каком – то посольстве.
Что же касается поэта Инохоса, то он принадлежал к очень богатой семье землевладельцев из района Малаги (опять андалусец). Столь же современный и смелый в своей поэзии, сколь консервативный в идеях и политических взглядах, он примкнул к крайне правой партии Ламани де Клерака и был в конце концов расстрелян республиканцами. В то время, когда мы встречались в Резиденции, он уже напечатал несколько сборников поэм. Федерико Гарсиа Лорка появился в Резиденции через два года после меня. Он приехал из Гранады, по рекомендации своего учителя социологии дона Фернандо де-лос-Риоса, и уже опубликовал прозаическое произведение «Впечатления и пейзажи», в котором рассказывал о своих поездках с доном Фернандо и другими Андалузскими студентами.
Прекрасный оратор, обаятельный, подчеркнуто элегантный, в безупречном галстуке, с блестящими темными глазами, Федерико обладал талантом привлекать людей своеобразным магнетизмом, которому никто не мог противостоять. Он был старше меня на два года. Сын богатого землевладельца, приехавший в Мадрид в основном для изучения философии, Лорка очень скоро начал пропускать лекции и втянулся в литературную жизнь. Он быстро перезнакомился со всеми. Попасть в его комнату в Резиденции стремились все.
Наша искренняя дружба началась с первой же встречи. Хотя все, казалось бы, разделяло неотесанного арагонца и рафинированного андалузца – а может быть, в силу различий между ними, – мы все время были вместе. По вечерам он уводил меня за Резиденцию, мы садились на траву (тогда луга и пустыри простирались до горизонта) и читали стихи. Читал он прекрасно. От общения с ним я стал меняться, я увидел по-новому мир, который он раскрывал передо мной каждый день.
Мне рассказали, что некий Мартин Домингес утверждал, что Лорка гомосексуалист. Я не мог этому поверить.
Однажды во время обеда мы оказались рядом. За столом напротив в тот день восседали Унамуно, Эухенио д'Орсидон Альберто, наш директор. После супа я тихо говорю Федерико: – Выйдем! Я хочу тебе сказать нечто важное.
Немного удивленный, он встает вместе со мной.
Нам разрешают выйти во время обеда. Мы идем в ближайшую таверну, и тут я рассказываю Федерико, что решил драться с баском Домингесом.
– Почему? – спрашивает меня Лорка. В нерешительности, не зная, как начать, я задаю ему вопрос: – Правда, что ты гомик?
Задетый за живое, он встает и говорит:
– Между нами все кончено.
И уходит.
Естественно, мы в тот же вечер помирились. В поведении Федерико не было никакой женственности, никакой аффектации. Кстати, в отличие от Арагона он не любил ни пародий, ни двусмысленных шуток. Приехав однажды в Мадрид с лекциями, Арагон спросил у директора Резиденции, дабы его шокировать (и он этого добился): «Нет ли у вас интересного писсуара?» Мы провели с Лоркой незабываемые часы. Он открыл мне поэзию, особенно испанскую, которую прекрасно знал, а также познакомил с другими книгами. Так я прочел «Позолоченную легенду», из которой впервые узнал о жизни святого Симеона – столпника. Позднее он станет героем фильма «Симеон – столпник». Федерико не верил в бога, но хранил и культивировал в себе чисто художественное отношение к религии.
Передо мной фотография 1924 года, на которой мы «сидим» вдвоем на мотоциклах, нарисованных на полотне, во время «Вербены де Сан-Антонио»– большой мадридской ярмарки. На обороте этой фотографии в три часа ночи (мы оба были уже пьяны) Федерико написал за три минуты стихи и отдал их мне. Карандаш постепенно стирается от времени. Я переписал их, чтобы не забыть:
Святой Антоний с вербеной -
вот первая весть господня.
Я дружбою неизменной
Луиса встречу сегодня.
Луна горит и не тужит,
хоть тучами свод застелен,
а сердце горит и кружит,
а сумрак изжелта-зелен.
В тот ветер, чьи пряди зыбки,
я дружбу вплел спозаранку.
Дитя без тени улыбки
печально крутит шарманку.
Под сенью бумажных арок
мне друга рука – подарок.
Позднее, в 1929 году, на подаренной мне книге он написал короткие стихи, которые я очень люблю:
Синее небо.
Желтое поле.
Синие горы.
Желтое поле.
Голой равниной
неторопливо,
тихо проходит
только олива.
Только одна олива.
Сын нотариуса из Фигераса в Каталонии, Сальвадор Дали приехал в Резиденцию через три года после меня. Он собирался посвятить себя изящным искусствам, и, сам не знаю почему, мы прозвали его «чехословацким художником».
Проходя однажды утром по коридору Резиденции и заметив, что дверь его комнаты открыта, я увидел: он заканчивал большой портрет, который мне очень понравился. Я тотчас рассказал о нем Лорке и другим: – Чехословацкий художник заканчивает замечательный портрет.
Все отправились к нему, пришли в восхищение от портрета, и Дали был принят в нашу группу. По правде говоря, вместе с Федерико он стал моим лучшим другом. Все трое мы почти не расставались, тем более что Федерико искренне восхищался Дали, но это оставляло того безразличным.
Это был высокий и застенчивый молодой человек с низким голосом. Свои длинные волосы он обрезал – они мешали ему. Он очень экстравагантно одевался – широкая шляпа, огромный бант, длиннополый, до колен, сюртук и гетры. По его виду можно было подумать, что он намерен шокировать своим видом, на самом деле ему просто нравилось так одеваться, хотя и приходилось выслушивать от людей на улице оскорбления.
Он тоже писал стихи, которые были опубликованы. Еще совсем молодым, в 1926 или 1927 году, Дали принял участие в мадридской выставке наряду с другими художниками – Пейнадо и Виньесом. Когда в июне для сдачи устного экзамена в школе Изящных искусств его усадили напротив экзаменаторов, он внезапно вспылил: – Никто здесь не имеет права судить меня, я ухожу.
И действительно ушел. Его отец нарочно приехал из Каталонии в Мадрид, чтобы уладить конфликт. Тщетно. Дали был исключен.
Я не могу день за днем рассказывать, чем были эти годы для нашего формирования, о наших встречах, беседах, нашей работе, прогулках, наших пьянках, посещениях мадридских домов терпимости и долгих вечерах в Резиденции. Я был сражен джазом, собирался даже выступать, играя на банджо, купил граммофон и несколько американских пластинок. Мы слушали их с восторгом, попивая грог с ромом, который 9 я сам готовил. Время от времени мы ставили спектакли, обычно «Дона Хуана Тенорио» Соррильи, которого, кажется, я и сейчас знаю наизусть. У меня сохранилась фотография, на которой я стою в костюме дона Хуана, с Лоркой, игравшим скульптора в третьем акте.
По моей инициативе мы стали проводить так называемые «весенние омовения», то есть выливали кувшин воды на голову первого попавшегося. Альберти, вероятно, вспомнил об этом, когда смотрел «Этот смутный объект желания», где Фернандо Рей обливает водой Кароль Буке на вокзале.
Chuleria – типично испанская манера поведения – сочетание агрессии, мужской наглости, самоуверенности. В период жизни в Резиденции я несколько раз вел себя подобным образом и тут же раскаивался. Вот пример: мне очень нравилась походка и изящество одной танцовщицы в «Паласио дель Йело», которую я называл, не зная ее, la Rubia (Блондинка).
Я часто ходил в этот дансинг просто для того, чтобы посмотреть, как она танцует. Это была не профессиональная танцовщица, а обычная клиентка, завсегдатай заведения. Я так часто говорил о ней, что однажды Дали и Пепин Бельо пошли со мной. В тот день la Rubia танцевала с очень серьезным мужчиной, в очках и с усиками, которого я прозвал «врачом». Дали заявил, что разочарован. Зачем я его притащил? Он не находил в ней никакого шарма, никакой грации. «Это потому, – сказал я, – что ее партнер никуда не годится».
Я подошел к столику, за который она уселась с «врачом», и сухо сказал ему: – Я вместе с друзьями пришел посмотреть, как танцует эта девушка, а вы все портите. Больше не танцуйте с ней.
И, сделав полуоборот, вернулся к нашему столику, совершенно уверенный, что получу бутылкой но голове – обычное дело в те времена. Но этого не случилось. Ничего не ответив мне, «врач» встал и пошел танцевать с другой дамой. Уже испытывая угрызения совести, я подошел к девушке и сказал ей: – Очень сожалею. Но я танцую еще хуже его. Это было правдой. Кстати, я так никогда и не потанцевал с la Rubia.
Летом, когда испанцы покидали Резиденцию, разъезжаясь на каникулы, туда прибывали американские профессора в сопровождении жен, подчас весьма красивых, для совершенствования в испанском языке. Для них организовывали лекции, посещение музеев. Так, на афише в холле можно было прочесть: «Завтра посещение Толедо с Америке Кастро».
Однажды появилась надпись: «Завтра посещение Прадо с Луисом Бунюэлем». Группа американцев следовала за мной, не подозревая о мистификации, они проявляли при этом всю свою американскую наивность. Сопровождая их по залам музея, я рассказывал бог знает что – скажем, что Гойя был тореадором, состоявшим в тайной связи с графиней Альбой, что картина Берругете «Аутодафе» превосходна в силу того, что на ней можно насчитать сто пятьдесят фигур. И что каждому надлежит, мол, знать, что именно такое количество определяет истинное достоинство живописного произведения. Американцы слушали серьезно, некоторые даже записывали.
Впрочем, нашлись и такие, которые пожаловались на меня директору.
Гипноз
Одно время я много занимался гипнозом. Мне удавалось усыплять некоторых людей, среди которых был и помощник бухгалтера Резиденции по имени Лискано. Для этого я заставлял его пристально смотреть на кончик пальца. Однажды мне стоило невероятного труда разбудить его.
Прочитав позднее серьезные труды о гипнозе, я использовал разные методы усыпления. Но такого случая, как с Рафаэлей, у меня никогда больше не было.
В одном приличном борделе на улице Рейна были тогда две весьма привлекательные девицы. Одну звали Лолой Мадрид, другую – Тереситой.
У Тереситы был возлюбленный по имени Пене, могучий баск, симпатичный парень, студент-медик. Однажды, когда я находился на одном из сборищ студентов-медиков в «Кафе Форнос» на углу улиц Пелигрос и Алькала, нам сообщили, что в борделе «Каса де Леонор» произошла драма. Пепе, которому приходилось считаться с профессией Тереситы, вдруг узнал, что она пошла с клиентом, у которого не взяла денег. Стерпеть такое он уже не мог и в гневе ударил Тереситу по лицу.
Студенты– медики бросились туда, и я с ними. Находим Тереситу в слезах, на грани нервного припадка. Я начинаю говорить с нею, беру за руки, прошу успокоиться, и она тотчас засыпает. В своем пол у сомнамбулическом состоянии она слушает только меня и отвечает только мне. Я успокаиваю ее и тут узнаю, что сестра Лолы Мадрид, Рафаэла, тоже внезапно уснула на кухне, где работала в то самое время, когда я гипнотизировал Тереситу. Я отправляюсь на кухню и вижу там девушку в сомнамбулическом состоянии, маленькую, довольно нескладную и наполовину кривую. Я сажусь напротив нее, делаю несколько пассов руками, тихо говорю с нею и заставляю проснуться.
Случай с Рафаэлой был действительно особым. Однажды она впала в транс, когда я только проходил по противоположной стороне улицы. Уверяю вас, это правда, я тщательно все проверил. Но самый удивительный опыт произошел в «Кафе Форнос».
Студенты– медики, знавшие Рафаэлу, недоверчиво относились к моим опытам, я платил им тем же. Дабы избежать надувательства с их стороны, я ничего не сказал о том, что готовлюсь проделать. Сев за их столик -кафе находилось в двух минутах ходьбы от борделя, – я стал мысленно настойчиво требовать от Рафаэлы прийти ко мне. Спустя десять минут с закатившимися глазами, ничего не понимая, она входит в кафе. Я прошу ее сесть рядом со мной, она послушно садится, я говорю с нею, успокаиваю, и она тихо просыпается.
Спустя шесть или семь месяцев Рафаэла умерла в больнице. Ее смерть огорчила меня. И я перестал заниматься гипнозом.
Зато я всю жизнь забавлялся тем, что крутил стол, не находя в этом ничего сверхъестественного. Я видел, как он поднимался и двигался, подчиняясь какой-то неведомой магнетической силе, исходящей от участников сеанса. При этом с помощью столов можно было получить верный ответ, проверяемый с помощью одного из участников сеанса, который знал его заранее. Что это, как не механическое движение, физическое и активное проявление подсознания.
Довольно часто я занимался угадыванием. Существовала такая игра – в убийцу. В помещении, где находится дюжина человек, я находил особенно чувствительную женщину (это можно было установить с помощью нескольких простейших тестов). Затем просил остальных выбрать из своей среды убийцу, жертву и спрятать где-нибудь орудие преступления.
Сам я выходил из комнаты, а они делали все, что надо. Затем я возвращался, мне завязывали глаза, я брал руку женщины. С нею вместе я обходил комнату и довольно быстро (хотя и не всегда) угадывал, кого они выбрали и тайник, где лежит оружие. Женщина даже не догадывалась, как это делается, а я лишь прослеживал легкую пульсацию ее руки, которая лежала в моей.
Другая игра была труднее. Я выходил из комнаты при тех же условиях. Каждый из присутствовавших должен был выбрать предмет и потрогать его – стул, картину, книгу, безделушку, но не просто так, а по какой-то причине. Я возвращался и находил, что кто выбрал. Результат размышлений, инстинкта и, вероятно, телепатии. В Нью-Йорке во время войны я проводил эти опыты с находившимися в изгнании сюрреалистами Лндре Бретоном, Марселем Дгашаном, Максом Эрнстом, Танги. И ни разу тогда не ошибся. Хотя подчас мне случалось ошибаться.
И последнее воспоминание: однажды в Париже я находился в баре «Селект» вместе с Клодом Жежером. Без особых церемоний мы заставили покинуть бар всех клиентов. Осталась только одна женщина. Довольно пьяная. Я сел рядом с ней и тотчас сказал, что она по происхождению русская. Добавил другие подробности, и все верно. Она была очень удивлена, и я не менее, ибо никогда прежде ее не видел.
Мне кажется, что кино оказывает на зрителей гипнотическое действие. Достаточно понаблюдать за людьми, выходящими из кинотеатра, всегда молчаливыми, с опущенной головой и с отрешенным видом. Посетители театра, корриды и стадионов проявляют больше энергии и воодушевления. Легкий и неосознанный гипноз кинематографа объясняется атмосферой темного зала, а также чередованием планов, светом и движениями камеры, которые ослабляют критический разум зрителя и оказывают на него воздействие, сходное с наваждением и насилием.
Раз уж я начал вспоминать своих мадридских друзей, мне хотелось бы назвать и Хуана Негрина, будущего председателя Совета министров Республики. По возвращении в Испанию после долгих лет учебы в Германии он стал превосходным профессором физиологии. Я попробовал однажды ходатайствовать перед ним за моего друга Пепина Бельо, неизменно проваливавшегося на экзаменах по медицине. Тщетно.
Я хотел бы вспомнить великого Эухенио д'Орса, каталонского философа, – апостола барокко (которое он считал основой искусства и жизни, а не проходящим историческим явлением) и автора фразы, которую я часто использую против тех, кто претендует на оригинальность: «Все, что не имеет традиции, становится плагиатом». Что-то в этом парадоксе всегда казалось мне очень верным.
Профессор Барселонского рабочего института, д'Орс чувствовал себя немного одиноким, когда приезжал в Мадрид. Он любил приходить в Резиденцию пообщаться с молодыми студентами и принять иногда участие в собрании в кафе «Хихон».
В Мадриде тогда было старое заброшенное кладбище под названием «Сакраменталь де Сан-Мартин», на котором находилась могила нашего великого по эта-романтика Ларры. Здесь можно было насчитать сотню самых прекрасных в мире кипарисов. Однажды вечером вместе с Орсом и всей компанией мы решили посетить это кладбище. Днем я обо всем договорился со сторожем, дав ему десять песет.
Когда стемнело, при свете луны мы в полной тишине проникаем на старое заброшенное кладбище. Я вижу приоткрытый склеп, спускаюсь по нескольким ступеням, и тут в полосе света замечаю слегка сдвинутую крышку гроба, из-под которой торчит прядь сухих и грязных женских волос. Взволнованный, зову остальных.
Эта мертвая прядь волос при лунном свете, о которой я вспомнил потом в фильме «Призрак свободы» (разве волосы растут и после смерти?), является одним из самых сильных впечатлений в моей жизни.
Щуплый на вид, весьма желчный андалусец из Малаги, большой друг Пикассо, а позднее Мальро, Хосе Бергамин был несколькими годами старше меня. Женатый на одной из дочерей драматурга Арничеса (другая его дочь вышла замуж за моего друга Угарте), он был уже известен как поэт и эссеист и, как сын бывшего министра, считался «сеньорито». Бергамин не без изрядной жеманности обожал игру слов и парадоксы, а также старые испанские легенды о доне Хуане и тавромахию.
В тот период мы виделись редко. Позднее, во время гражданской войны, мы побратались. Еще позднее, после моего приезда в Испанию для съемок «Виридианы» в 1961 году, он прислал мне очень милое письмо, где сравнивал с Антеем, который обретает силу, прикасаясь к родной земле. Как и многие другие, он тоже долгие годы провел в изгнании. В последнее время мы встречались довольно часто. Он живет в Мадриде. По-прежнему пишет и сражается.
Хотелось бы мне назвать и Унамуно, профессора философии в Саламанке. Как и Эухенио д'Орс, он часто наезжал в Мадрид, где происходило столько всяких событий. Примо де Ривера отправил его в ссылку на Канарские острова. Позднее мы встретились в Париже. Этот знаменитый и серьезный человек был педантом без малейшего чувства юмора. И наконец, я хотел бы рассказать о Толедо.
Толедский орден
В 1921 году вместе с филологом Солалинде я открыл для себя Толедо. Приехав из Мадрида поездом, мы пробыли там два или три дня. Я вспоминаю представление в театре «Дона Хуана Тенорио» и вечер, проведенный в борделе. Не испытывая никакого желания иметь дело с девушкой, которую мне предложили, я гипнотизировал ее и посылал стучать в дверь филолога.
Влюбившись в город с первой минуты, скорее из-за царившей там совершенно особой атмосферы, чем из-за туристских красот, я потом часто наезжал туда с друзьями из Резиденции и в день святого Иосифа в 1923 году основал Толедский орден, назначив себя его коннетаблем.
В этот орден новые члены принимались до 1936 года. Секретарем был Пепин Бельо, а среди членов-учредителей – Лорка и его брат Пакито, Санчес Вентура, Педро Гарфиас, Аугусто Кастено, баскский художник Хосе Узелей, а также одна женщина, весьма экзальтированная студентка Унамуно из Саламанки, библиотекарь Эрнестина Гонсалес. Затем следовали «рыцари» и «кабальеро». Просматривая сегодня старый список, я нахожу в нем имена Эрнандо и Лу-лу Виньеса, Альберти, Угарте, моей жены Жанны, Ургойти, Солалинде, Сальвадора Дали (позднее против его имени было помечено «лишен звания»), Инохосы («расстрелян»), Марии-Тересы Леон, жены Альберти, и французов Рене Кревеля и Пьера Юника.
Среди скромных «шталмейстеров» числятся Жорж Садуль, Роже Дезормьер и его жена Колетт, оператор Эли Ло-тар, дочь директора Французского института в Мадриде Алиетт Лежандр, Анна-Мария Кустодио.
Старшим из «гостей шталмейстеров» был Морено Вилья, посвятивший позднее большую статью Толедскому ордену. Следом шли четверо «гостей шталмейстеров», а за ними, в самом конце, – «гости гостей шталмейстеров», коими были Хуан Висенс и Марселино Паскуа. Чтобы быть принятым в ряды «кабальеро», требовалось безгранично любить Толедо, напиться в течение по крайней мере одной ночи и долго бродить по улицам. Любители рано ложиться спать имели право только на звание «шталмейстеров». Я уж и не говорю про «гостей»и «гостей гостей».
Намерение учредить орден пришло ко мне, как это случалось и у других учредителей, после видения.
Однажды в Толедо случайно встретились две группы друзей. Устроившись в одной из таверн, они приступили к обычным возлияниям. Я входил в одну из этих групп. Основательно выпив, я отправился побродить по готическому дворику при соборе, когда внезапно услышал пение тысяч птиц и чей-то голос, внушающий мне немедленно отправиться в монастырь кармелитов – не для того, чтобы стать монахом, а чтобы выкрасть кассу монастыря. Я иду в монастырь. Привратник впускает меня. Является монах. Я высказываю ему свое внезапное намерение вступить в орден кармелитов. Почувствовав, что от меня разит вином, он выпроваживает меня.
На другой день у меня созрело решение основать Толедский орден.
Правила приема были очень просты: следовало внести в общую кассу, то есть мне, десять песет на оплату жилья и кормежку. Принадлежность к ордену предполагала частые приезды в Толедо, а также готовность подвергнуться самым неожиданным испытаниям.
Обычно мы останавливались вдали от престижных отелей, в таверне «Посада де ла Сангре» («Кровавая таверна»), в которой разворачивается действие романа Сервантеса «Блестящая обманщица». Таверна эта очень мало изменилась с тех пор – те же ослики во дворе, тачки, грязные простыни и студенты. Разумеется, никакой проточной воды, что носило характер лишь относительного неудобства, так как члены ордена не имели права умываться во время пребывания в святом городе.
Трапезы происходили либо в тавернах, либо в находившейся несколько в стороне от города «Вента де Айрес», где нам непременно подавали дежурный омлет (со свининой) и перепелок. Запивалось все это белым вином из Йепеса. На обратном пути мы делали обязательную остановку у памятника кардиналу Тавере, изваянного Берругете. Мы преклоняли на несколько минут колена перед распростертым изваянием кардинала, изображенного скульптором с бледными ввалившимися щеками, то есть за час или два до начала разложения.
Его лик можно увидеть в «Тристане»– именно над этим застывшим воплощением смерти склоняется Катрин Денёв.
Затем мы возвращались в город, чтобы побродить по лабиринту его улочек, готовые к любым приключениям. Однажды слепой отвел нас к себе домой и познакомил с остальными членами семьи, тоже слепыми. В доме не было никаких источников света, ни одной лампы. А на стенах висели картины, сделанные из волос, с изображением кладбищ. Могилы из волос, кипарисы из волос.
Находясь обычно в близком к бредовому состоянии, подкрепленном вином, мы целовали землю, взбирались на колокольню собора, будили дочь полковника, адрес которой был нам известен, слушали через стены монастыря Санто-Доминго среди ночи песнопения верующих и монахов. Мы гуляли, громко читая стихи, которые звонко резонировали от стен древней столицы Испании, этого иберийского, римского, вестготского, еврейского и христианского города.
Однажды поздно ночью, в снегопад, мы с Угарте услышали голоса детей – большого хора, распевавшего таблицу умножения. Голоса время от времени обрывались, слышался смех и строгий голос учителя. Затем арифметическая песня продолжалась. Встав на плечи друга, я заглянул в окно, но пение сразу прекратилось. Я ничего не увидел в темноте, царила полная тишина.
Другие приключения носили менее головокружительный характер. В Толедо находилась военная школа курсантов. Когда один из них вступал в драку с кем-нибудь из жителей города, курсанты приходили к нему на помощь, чтобы – весьма грубо – отомстить наглецу, осмелившемуся помериться силой с их другом. Они пользовались дурной славой. Однажды мы встретили на своем пути двоих курсантов, и один из них схватил за руку Марию-Тересу, жену Альберти, сказав: «Какая баба!» Она посчитала себя оскорбленной, выразила протест, я поспешил ей на помощь и сбил с ног обоих курсантов. Пьер Юник в свою очередь пнул одного из них ногой, хотя тот уже лежал на земле.
Нас было семь или восемь человек против двоих, так что не было никаких оснований собой гордиться. Мы двинулись дальше. И тут к нам подошли два жандарма, наблюдавшие за дракой издалека, но, вместо того чтобы сделать внушение, посоветовали поскорее убраться из Толедо. Они опасались мести курсантов. Мы не последовали их совету, однако на этот раз ничего не случилось.
Вспоминается среди многих других разговор с Лоркой однажды утром в «Посада де ла Сангре». Еле ворочая языком я заявил ему: – Федерико, мне непременно надо сказать тебе правду. Правду о тебе.
Дав мне выговориться, он спросил: – Ты кончил?
– Да.
– Тогда мой черед. Я скажу все, что думаю о тебе. Ты вот говоришь, что я ленив. Ничуть. Я не ленив, я…
И в течение десяти минут он говорил о себе.
После того как в 1936 году Франко взял Толедо (во время боев была разрушена таверна «Посада де ла Сангре»), я ни разу там не был до возвращения в Испанию в 1961 году, когда возобновил свои паломничества. Морено Вилья рассказывает в своей статье, что в начале гражданской войны группа анархистов обнаружила в Мадриде во время обыска в чьей-то квартире диплом Толедского ордена. Несчастному, у которого эта бумага была найдена, стоило невероятных усилий объяснить, что это не подлинный документ о присвоении благородного звания. И тем самым спасти себе жизнь.
В 1963 году на холме, господствующем над Толедо и Тахо, я отвечал на вопросы Андре Лабарта и Жанин Базен, которые делали телепередачу для Франции. Классическим был вопрос: – Каковы, по вашему мнению, взаимоотношения между французской и испанской культурой?
– Очень простые, – ответил я, – испанцы, скажем я, знают все о французской культуре. Зато французы ничего не знают об испанской. Вот Каррьер, например, – (он присутствовал при этом), – был профессором истории. Но до своего приезда сюда, то есть до вчерашнего дня, был убежден, что Толедо – это марка мотоциклов.
Однажды в Мадриде Лорка пригласил меня пообедать с композитором Мануэлем де Фальей, приехавшим из Гранады. Федерико стал его расспрашивать об их общих друзьях и вдруг заговорил об Андалузском художнике Морсильо.
– Я был у него несколько дней назад, – ответил Фалья. И рассказал следующую историю, которая представляется мне весьма типичной для понимания наших тогдашних настроений. Морсильо принимает Фалью в своей мастерской. Композитор рассматривает картины, которые художник пожелал ему показать, высказывая самое лестное мнение. Затем, обратив внимание на несколько полотен на полу, повернутых к стене, он спрашивает, можно ли взглянуть и на них. Художник возражает. Эти картины ему не нравятся, и он предпочитает их не показывать. Фалья настаивает, и художник уступает. С явным неудовольствием повернув одно из полотен, он говорит: – Сами видите – оно ничего не стоит.
Фалья не согласен. Он находит картину интересной.
– Нет, нет, – настаивает Морсильо. – Общий замысел мне, правда, нравится, некоторые детали недурны, но фон совершенно не удался.
– Фон? – спрашивает Фалья, приглядевшись.
– Да, фон. Небо, облака. Облака явно неудачны, вы не находите?
– Действительно, – признается в конце концов композитор. – Вероятно, вы правы. Возможно, облака ниже уровня всего остального.
– Вы находите?
– Да.
– Так вот, – заключает художник, – эти облака как раз нравятся мне больше всего. По-моему, это лучшее из написанного мной за многие годы. Всю жизнь я встречал более или менее явные примеры подобного состояния ума, которое называю «морсильисмо».
Мы все немного «морсильисты». Яркий пример тому – образ епископа Гранады в романе «Жиль Блаз» Лесажа. «Морсильисмо» рождается в глубинах безграничной лести. Задача заключается в том, чтобы исчерпать все возможные похвалы. При этом провоцируют – часто вполне оправданную – критику, – не без некоторого мазохизма пытаясь сбить с толку человека, который не видит устроенного ему подвоха.
В эти годы в Мадриде открывались все новые кинотеатры, привлекавшие большое число зрителей. Часто в кино ходили с невестой, имея возможность прижаться к ней в темноте, и тогда было совершенно безразлично, что показывали. Мы отправлялись туда с друзьями по Резиденции, выбирая преимущественно бурлескные американские комедии с Беном Тюрпином, Гарольдом Ллойдом, Бестером Китоном или фильмы Мак Сеннетта. Чаплина мы не очень жаловали.
Кино тогда было лишь развлечением. Никто из нас не считал его ни новым средством выразительности, ни тем более искусством. Значение для нас имели поэзия, литература и живопись. Ни разу в то время я не думал, что стану кинорежиссером. Как и другие, я писал стихи. Первое стихотворение было напечатано в журнале «Ультра» (или «Орисонте») и называлось «Оркестр». В нем описывались десятка три инструментов. Гомес де ла Серна горячо поздравил меня – по правде говоря, он легко угадал в нем свое влияние. Так или иначе, ближе всего я был к участникам движения ультраистов – крайним авангардистам в художественном творчестве. Мы знали Дада, Кокто, восхищались Маринетти. Сюрреализм тогда еще не существовал.
Все мы сотрудничали с таким известным журналом, как «Гасета литерариа». Руководимый Хименесом Кабальеро, журнал объединял всех писателей «Поколения 27-го года», а также и более старших авторов. Он предоставлял свои страницы каталонским поэтам, которых никто не знал, а также авторам из Португалии, страны куда более далекой от нас, чем Индия.