355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лоренсо Сильва » Слабина Большевика » Текст книги (страница 2)
Слабина Большевика
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:25

Текст книги "Слабина Большевика"


Автор книги: Лоренсо Сильва



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Сам телевизор мне до лампочки, почти все, что там показывают, – чушь для умственно отсталых, словом, без лишних хлопот добиваются, что все, кто не получает никакого иного образования, то есть большинство населения, с каждым днем все больше и больше отстают умственно. Однако иногда по телевизору показывают и женские чемпионаты по фигурному катанию и гимнастике, спортивной и художественной. Фигурное катание с гимнастикой мне тоже по фигу, но вот фигуристки и гимнастки – это главное из того немногого, ради чего стоит ежедневно по утрам подниматься с постели.

Я проснулся на рассвете весь в поту, сердце колотилось как сумасшедшее. Попробовал успокоиться и заснуть, но не тут-то было. Встал, выпил настой из альпийской липы. Стало немного лучше, но не совсем. Тогда я надел спортивный костюм и спустился к машине. Проехался немного по кольцевой М-30. На М-40 повороты лучше и скорость можно развить побольше, но беда в том, что она контролируется Гражданской гвардией. Не успеешь расслабиться, как сзади пристраивается мотоциклист, специально натренированный ловить таких метеоров, и тут же тебе вклеивают жуткий штраф, так что глаза на лоб лезут. М-30 патрулирует муниципальная полиция, и у них то ли нет хороших мотоциклистов, то ли они берегут их для парадов. Поэтому самое страшное, на что они способны, – это сфотографировать тебя и прислать штраф на дом. У меня дома скопилось уже сто семьдесят восемь таких штрафов от муниципальной полиции, все, как один, потерявшие силу, поскольку они вовремя не оформили посланные мною опротестования. Процедура такая простая, что на этом можно было бы сделать хороший бизнес. Разумеется, в один прекрасный день до них дойдет, они изменят закон, и придется покупать себе личную подвесную дорогу.

Устав жать на педаль, я выехал с кольцевой и поискал телефонную кабинку. Набрал номер Сонсолес. Шесть гудков, и после звучного щелчка, как будто тот, кто взял трубку, сразу же ее выронил, я услышал голос Армандо:

– Да? Кто это?

– Сонсолес, – прошептал я.

– Кто это?

– Сонсолес, – опять прошептал я.

– Иди в задницу, сукин сын. – И повесил трубку.

Я снова повторил операцию.

– Кто это, на хер, в конце концов? – снова Армандо.

– Сонсолес, – снова прошептал я.

Он повесил трубку. Я выждал десять минут и снова позвонил. На этот раз только два гудка.

– Кто ты, педик вонючий? – неповторимо прокаркала Сонсолес.

Я шумно засопел в трубку. Она молчала, пока я не перестал сопеть.

– Свинья. Думаешь, напугал? – захохотала она.

Она была права. Получалось довольно пошло. Я достал носовой платок, прикрыл им трубку. И заговорил гулким голосом:

– Привет, Сонсолес. Ты меня не знаешь, а я тебя вижу каждый день. Слежу за тобой уже не первую неделю.

– Понятно, и хочешь, чтобы мы встретились или чтобы я сказала тебе, ношу ли трусики.

– Я не из этих мужчин.

– Ах, так ты – мужчина?

– Более-менее.

– Так более или менее?

– Знаешь, чего я хочу, Сонсолес?

– Умираю от любопытства.

– Хочу вырвать твою печенку, зажарить и съесть. Твое сердце я брошу псу, а тело высушу, набью чучело и отдам на забаву своему орангутангу. А покуда я тут, дорогая, берегись, прикрывай спину.

– Я сейчас же позвоню в полицию. – Сонсолес уже не смеялась.

– И что им скажешь? Нечего тебе сказать. Звоню из автомата, кто я – ты не знаешь. Представляешь, сколько таких случаев за день они складывают в долгий ящик? И будут ждать, когда я тебе что-нибудь сделаю.

– Я тебя знаю.

– Не трудись понапрасну.

– Ты – шваль.

– А как же иначе. Мой орангутанг шлет тебе воздушный поцелуй. Он спит и видит, как позабавиться с тобой.

Я повесил трубку. На сегодня достаточно. Разумеется, мне самому было противно то, что я делал, но, надо сказать, это здорово помогло расслабиться. Было время, когда я почти не делал гнусностей и считал, что те, кто их делает, – грязные типы и, сделав пакость, ужасно мучаются и даже хотят покончить с собой. Однако же, сам став гнусняком, убедился, что, когда даешь выход дурным инстинктам, чувствуешь себя не виноватым, а опустошенным, а это – единственный способ для гнусняка успокоиться. Сделаешь пакость – и порядок. Худо, если останавливаешься на полдороге, вот тогда неймется, свербит, нету мочи.

В тот вечер, к примеру, я пришел домой, лег и спал как убитый. А когда проснулся, увидел, что вся подушка – в слюнях. Хотя Фрейд об этом ничего не написал, а попусту тратил время на спорные тонкие материи, сон в слюнях– непременно счастливый сон.

Вонючая контора, и вот что думает о ней ее жертва.

В современном мире, отчасти под влиянием присущих концу тысячелетия конвульсий, на рынке труда сосуществуют три четко выраженных касты.

Во-первых, процентов тридцать, а то и больше составляют те, кто служит давно и успел укорениться в головной конторе и потому обеспечивается особо. Головные конторы обычно более изобильны, чем может показаться и чем полагается знать тем, кто не пользуется их льготами. Благодаря усилиям влиятельных профсоюзных деятелей эта публика не совсем еще покинула золотую пору офигительных трудовых соглашений. Тогда еще существовали дополнительные оклады по случаю круглой даты служения данной конторе, в полдень заведено было уходить на сиесту, по утрам пить кофеек, а в сентябре выдавалось индивидуальное пособие, которого хватало снарядить в школу детишек, да еще оставалось на хорошую жрачку с выпивкой и сигарой. Разумеется, новая модель трудовых взаимоотношений начинает тревожить и их, однако требуется землетрясение, чтобы они забеспокоились всерьез, да и то скорее всего решат, что землетрясение сдвинет стулья только под временными служащими. Они знают: худшее, что с ними может случиться, – отвалят хороший куш, урезав жалованье у молодых служащих, и отправят по домам предаваться порокам. На так называемую досрочную пенсию. А пока, в ожидании, когда наступит срок или подойдет очередь, эти будды все восемь часов, полный рабочий день, развлекаются, зачеркивая крестиками дни в календаре или заполняя клеточки лотерейных карточек. Они регулярно подхватывают грипп (две недели), весеннюю аллергию (десять дней), летнюю простуду (восемь дней) и обязательно ломают лучевую кость в последний день летнего отпуска (двадцать дней). Каждые два года им вырезают какой-нибудь жировик (тридцать дней), и они ломают большую берцовую кость, катаясь на лыжах (два месяца). Но всего этого им кажется мало, и они никогда не упускают случая присоединить денек-другой к праздникам (мостик).

Если говорить всю правду, то среди тех, кто пользуется этой благословенной вседозволенностью, встречаются иногда идиоты, которые работают, поскольку имеют принципы или призвание. Ну конечно же все над ними смеются. У этого идиота, видите ли, принципы, которых ни у кого уже давным-давно нет (раз воруют министры, то с меня ничего не спрашивайте, заявляют сегодня девяносто пять процентов опрашиваемых). Эти, с принципами, особенно смешны (девяносто девять процентов опрашиваемых насмерть стоят на том, что принципы пусть спрашивают с отпетых сукиных детей, которые сосут прибыли). А потому позвольте в моем кратком анализе обойти вниманием этих, кого народная мудрость так безоговорочно презирает.

Четыре пятых из оставшихся семидесяти процентов составляют мудаки – временные служащие. Поймите правильно: я имею в виду не тех, у кого временный контракт, а тех, у кого контракт составлен в пользу работодателя, который может уволить их в любой момент. Истекший контракт постоянного служащего возобновляется тотчас же. Временный мудак – это тот, кто был нанят на работу после того, как контракты скурвились настолько, насколько могут скурвиться контракты: зверские условия для новеньких и крайне деликатные для работающих давно, а именно для будд. Мудаки-временные могут работать в любом секторе или отделе, а их профсоюзные представители, там, где они имеются, если и играют какую-то роль, то роль камикадзе. Другая особенность мудаков-временных – их средний возраст: он гораздо ниже среднего возраста будд. Но зато выглядят они гораздо хуже, поскольку им едва хватает денег на приличную одежду (разумеется, на лыжах они не катаются и летом никуда не ездят), а двенадцатичасовой рабочий день для здоровья гораздо более вреден, чем тихая восьмичасовая отсидка в конторе. Если какому-нибудь будде случится столкнуться в коридоре с мудаком-временным и он снизойдет до того, чтобы взглянуть на него, то с чувством глубокого удовлетворения убедится, что, невзирая на разницу в двадцать лет, мудак-временный гораздо менее загорел, уши у него торчком, а в волосах гораздо больше седины, которую ему к тому же некогда закрасить.

Согласно последним подсчетам, жизнь мудака-временного имеет несколько меньшую ценность, чем жизнь мокрицы. Если ему случится заболеть более двух раз за год, контракта ему не возобновят. Если однажды в двенадцать ночи ему скажут, что он должен заново переделать всю сделанную за день работу, а у него при этом немного скривится лицо, контракта ему не возобновят. Если он плохо размешивает сахар в кофе, контракта ему не возобновят. Если это секретарша и она наденет брюки, контракта ей не возобновят. Если она не улыбается постоянно (притом, что улыбающаяся физиономия с темными кругами под глазами выглядит чудовищно), контракта ей не возобновят. Если взбредет в голову спросить, что такое “мостик”, контракта не возобновят. Существует перечень, содержащий еще двести пятьдесят тысяч причин, в силу которых мудаку-временному могут не возобновить контракта. Перечень не продолжили не потому, что больше не нашлось, а потому, что без надобности: нет такого мудака-временного, которого нельзя было бы уволить три тысячи раз в день с помощью тех причин, которые в этом перечне значатся.

Может показаться, что нет положения хуже, чем у мудака-временного. Их всегда меньше, чем нужно, и они должны делать всю работу, в то время как будды знай заполняют лотерейные карточки. Платят мудакам-временным плохо, потому что если бы им платили хорошо, то не из чего было бы выкраивать роскошные пенсии для других. У них нет социальных благ, потому что, если бы они их имели, будды не получали бы замечательного медицинского обслуживания, которое позволяет им чудесным образом полностью восстанавливаться после их многочисленных “злоключений”. Кроме того, когда они доживут до старости (имеются в виду те немногие, которые доживут), все, что они внесли в Фонд социального обеспечения, наверняка окажется растраченным за долгую жизнь буддами, а на их долю останется лишь хороший пинок под зад.

И тем не менее есть такие, кто внушает еще большую жалость. Это – оставшаяся пятая часть от семидесяти процентов, которые трудового соглашения и не нюхали: придурки (например, я). Их можно встретить на самых важных постах: в коммерческих банках, в биржевых посредниках, в мультинациональных компаниях любого профиля и иногда даже там, где спокойно поправляют свое здоровье будды. Придурки – не временные и получают хорошее жалованье, по сути, даже лучшее, чем сами будды. А потому всякие профсоюзные игры у них считаются отчасти неприемлемыми, а отчасти – признаком дурного тона. Они молоды, хорошо одеваются и стараются сохранять презентабельный физический облик, чего достигают различными скорее менее, чем более разумными способами. Если иногда им позволяют “мостик” – объединить выходные и пару праздничных дней, – они едут кататься на лыжах, а летом отправляются за границу. В остальное время года они самым жалким образом искупают свои грехи.

Согласно последним подсчетам, жизнь придурка стоит дешевле жизни мокрицы с оторванными лапками. Во-первых, их рабочий день еще длиннее, чем у мудака-временного. Они не могут болеть, так как всегда по той или иной причине срочно требуется их присутствие, а потому они вынуждены глотать уйму различных лекарств, чтобы вопреки всему быть готовым к труду в любое время дня и ночи. Перенося температуру на ногах или сдерживая тошноту, им, бывает, приходится давать разрешение какому-нибудь будде уйти домой из-за легкой головной боли. И хотя официально почти все они – начальники, они все владеют компьютером, ксероксом, факсом и скоросшивателем, поскольку в часы, когда они обычно заканчивают работу, даже распоследнего мудака-временного в конторе уже нет (к этому времени будды, имеющие детишек школьного возраста, успевают проверить у них уроки и, уложив спать, сидят попивают виски у телевизора). Но мало того, за любую допущенную ошибку они могут быть унизительно и жестоко наказаны – и никаких возражений.

Некоторые придурки полагают, что все это – лучше, нежели вылететь на улицу (крайнему наказанию их подвергают не так часто, как мудаков-временных), – и только улыбаются, когда начальники плюют им в лицо, и только благодарят за то, что они – придурки, а не мудаки-временные. Любой с куриными мозгами понимает, что мудак-временный по крайней мере может посмотреться в зеркало. И хотя и тот и другой наверняка помрут, не дожив до пенсии по старости, у временных мудаков остается еще надежда, что хотя бы их дети любят их и позаботятся о них в тяжкую пору. Придурки не только не заслуживают уважения собственных детей, но едва ли могут надеяться, что те знают, что за тип появляется в доме по праздникам (не по всем).

Невозможно объяснить, каким образом столько приличных людей, и иногда даже относительно стоящих, проживают под этим проклятьем всю свою придурочную жизнь. Некоторые позволяют ослепить себя деньгами или тешат тщеславие каким-нибудь высоким постом, обозначенным на визитной карточке. Всегда найдется такой, который, пребывая на должности координатора с окладом, к примеру, 80, будет свято верить, что тот, кто находится на должности заместителя координатора и имеет оклад 79, соответственно находится ниже его на шкале зоологической ценности. Из этого оболваненного воинства рекрутируется значительная часть придурков, которые рассеяны по всему свету, и самое тревожное – в наши дни подобных болванов такое перепроизводство, что любая потребность в них будет тотчас же удовлетворена с избытком.

Однако есть и придурки, которые не любят деньги больше всего на свете (или же им безразлично, будет ли их визитная карточка представительнее, чем у других). Таких больше всего волнует, что они – придурки, и, возможно, именно потому они более других виноваты и заслуживают своей собачьей участи, ибо, имей они яйца и прояви характер, они бы не оказались в столь унизительном положении. А оказались они в нем исключительно из тщеславия. Они залезли в пасть к волку не подумавши – или подумавши, но не желая того, а может, решили, что никогда в жизни не захотят и не позволят увлечь себя этой мерзости. Вот тут-то их и принимаются искушать: ну-ка посмотрим, можешь ты то или это. Они знают, что они могут и то, и это, и начинают показывать, как они могут, чтобы уже никто не усомнился. А потом подходит очередь еще другого и третьего, и опять они могут и показывают, что могут. Итак далее, и так далее.

А если бы они захотели обернуться назад и посмотреть, какую кучу дел наворотили, доказывая свои способности, они бы поняли: ничто из сделанного, какими бы трудами оно ни давалось, не стоит ни шиша. И наоборот, есть куча вещей, которые дорогого стоят, и на это они тоже были способны в свое время, но столько времени потратили на вещи, не стоившие ни шиша, что теперь уже сами ни на что другое не годятся. И позорнее всего, что большинство этой публики вместо того, чтобы вскочить в машину и сигануть с обрыва, старается отбросить сомнения, чтобы не мучить себя понапрасну, и с еще большим рвением отдается делу, не стоящему ни шиша. И даже радуется, когда их похлопывают по плечу, желая видеть в этом похлопывании одобрение: так бабник, не схлопотавший по морде после смелого захода, предпочитает счесть это за поощрение.

Вот тут и нужны как раз те самые упомянутые выше яйца. Тщеславие есть у нас у всех, и каждому нравится, когда его хвалят за любую чепуху. Однако надо иметь яйца и сказать дрессировщику, желающему, чтобы ты прыгнул через горящий обруч, что через обруч пусть прыгает его долбаная мамаша,– и конец, может браться за кнут. Стоит только раз прыгнуть через обруч– как яйца повиснут на нем, и назад их не получишь. А для тех, кто не знает, скажу: яйца – вещь легковоспламеняющаяся.

Было время, когда я сопротивлялся, не хотел ходить в придурках. Я никогда не боготворил ни деньги, ни визитную карточку, и гордость моя не взыгрывала оттого, что восхищались моими акробатическими способностями. В ту пору у меня были яйца. А потом почему-то втемяшилось в голову, что худо человеку быть одному, выбиваться из круга и не делать того, что делают все, или, во всяком случае, все, кто это может. Я лично мог, не хуже любого другого. И я позволил себе прыгнуть через горящий обруч только затем, чтобы не кончить свои дни в канаве безо всякого проку. Я принял это решение как временное, пока картина не прояснится и я не устрою все на свой лад. Прошло около десяти лет. И вот я – придурок и одинок еще больше, чем прежде.

Думая об этом, я всегда вспоминаю Фридриха Ницше. У меня был преподаватель религии, который при каждом удобном случае злорадствовал по поводу того, что этот безбожник, судя по всему, умер, тронувшись разумом. Яникогда не был в восторге от старика Фридриха, разве что когда обнажал свой ствол, однако не считаю справедливой наградой за утверждение, что человек– звучит гордо, получить репутацию маразматика и вдобавок чтобы какой-то антропоид в сутане сто лет спустя изгалялся на твой счет перед горсткой сопляков.

Возможно, я еще не сказал, что было лето. Обстоятельство довольно важное по причинам, которые прояснятся далее, и еще потому, что летом рабочий день в банке короче и заканчивается в полдень. И хотя мы, придурки, почти никогда не пользуемся этим благом, вполне допустимо раза три или четыре за лето позволить себе соскочить с круга и уйти с работы вместе со всеми остальными, чтобы обнаружить: за дверями банка существует мир. В котором есть парки, птички, детишки с мамашами и тучи баб в облегающих маечках и с пупком наружу.

Именно так я и поступил в ближайший четверг – ушел с работы пораньше, но не для того, чтобы созерцать голые пупки, а дабы сделать попытку продвинуться дальше по пути слежки и морального изничтожения Сонсолес. Словом, мне хотелось последить за ней, понять ее привычки. А потом придумать что-нибудь такое-эдакое и скомпрометировать мою избранницу. Облить грязью, вздрючить как следует, чтобы эта идиотка прокляла день, в который встретилась со мной. Теперь, когда пишу, я даже не могу вспомнить, какие именно пакости я против нее затевал.

Да и наплевать. Потому что в тот день случилось такое, что спутало мои расчеты и перевернуло все. До того дня вся моя суета вокруг Сонсолес была чем-то вроде собирания в горсть шелковичных червей, чтобы зажарить их в ложке на бунзеновской горелке. Не знаю, понятно ли я изъясняюсь. Все, что я делал, не было необходимым и не доставляло мне особого удовольствия. Ипродолжай я свои идиотские забавы, скорее всего непоправимого не случилось бы. Но в тот день я предал свои принципы, забыл уроки и разочарования сокрушительной науки жизни и поддался безумию – позволил себе увлечься человеческим существом.

Когда мне было восемнадцать, я сочинил выдающееся эссе под заглавием: “Хвала импотенции, трусости и другим видам недобропорядочности во имя преобразования реальной действительности”, которое стоило мне исключения из маоистского кружка, куда я затесался по неведению. Теперь у меня много свободного времени, и я имею возможность перечитать эссе. На одной странице категорически утверждается следующее:

“В беспощадно симметричной Вселенной вид как таковой стремится сделать несчастным индивидуум во имя блага всего вида, и каждый отдельный индивидуум может избежать беды, только если перестанет беспокоиться об участи вида. Тот, кто станет обращать внимание на себе подобных более, чем следует для того, чтобы просто не столкнуться с ними, встает на верный путь самоуничтожения. И нет лучшего заклятья от этой опасности, чем недостаток смелости, который иногда смешивают с неспособностью. Для благословения мучеников и порицания нестойких или слабых стадное чувство создало такое бредовое понятие, как честь. Но разум утверждает иное, предпочитая снять вину с тех, кто действовал, руководствуясь хитроумием или необходимостью, нежели славить деяния какого-нибудь чудилы”.

Фалес Милетский (а может, Иммануил Кенигсбергско-Калининградский) сказал как-то, что нет худшей мудрости, нежели то, что усвоено преждевременно, ибо впоследствии это приводит к ужасающему невежеству. К несчастью, мне довелось убедиться на собственном опыте в справедливости этого афоризма, автору которого Зевс Громовержец должен был бы врезать так, чтобы задница отвалилась.

Дальнейшие события можно было бы пересказать в их последовательности, но для разнообразия и чтобы не делать лишнего я просто воспроизведу одну запись, которая обладает двумя достоинствами: непосредственной близостью к событиям, поскольку она была сделана в первую же ночь после случившегося, и вдобавок свидетельствует о силе чувств, – я писал волнуясь, как последний идиот.

Вот она, эта запись:

“Спрашивается: как случилось, что я понапрасну растратил жизнь? Почему из всех возможных жизней я в конце концов выбрал эту, всю сплошь из дерьма и никуда не ведущих глухих туннелей? Несколько часов назад я сидел на скамейке в парке Ретиро, снова и снова задавая себе эти два вопроса (или один, какая разница). Если долгие годы я носил их в себе и при этом не менялся, значит, я все это время старательно твердил их, как богомолка перебирает четки, не вникая в смысл. А сегодня, сидя на скамейке, взглянул им прямо в лицо. И мне сделалось так мерзко и так грустно, что не знаю, почему я не бросился из окна, не размозжил голову о дворовый асфальт в назидание всем умственно отсталым особям нашего дома.

Нет, знаю почему. Как ни трудно, признаюсь: я включил компьютер и сел писать. Тот самый приступ ярости и тоски, который терзал меня двумя проклятыми вопросами, как раз и сохранил в целости мою черепушку.

Вначале казалось, ничего вообще не произойдет. Битых два часа я проторчал напротив дома мерзкой сучки, в голове клубились идеи. Ровно в шесть открывается автоматическая дверь гаража и выплывает кабриолет Сонсолес, и она – за рулем. И точно так же, как и два дня назад, смотрит на все и на всех сверху, скрываясь за огромными темными очками, которые делают ее похожей на помесь выдры с астронавтом. Я смиренно трогаюсь и пристраиваюсь ей в хвост. Машине, которую я одолжил у двоюродной сестры, пока моя подвергается пластической хирургии, не хватает лошадиных силенок, и мне приходится жать на газ. Сонсолес ездит как таксист, другими словами, полагается на удачу и на осторожность других водителей, то и дело проявляя дикое лихачество, лучше бы она засунула его себе куда-нибудь, глядишь, и сама была бы целее. Чтобы не упустить ее, мне пришлось то и дело кидать подлянки совершенно неповинным людям, и оттого я все больше злился, появлялось желание распялить ее под кварцевой лампой и оставить жариться на медленном огне недели две.

К счастью, путь оказался коротким. На перекрестке Сонсолес сворачивает, наплевав на все указатели, которые регулируют движение четырех улиц, оставляет машину во втором ряду и идет к двери колледжа для сеньорит. Мать-одиночка? Невероятно, если добавить еще время на аборт и на епитимью после него. Я паркуюсь так, чтобы видеть школьный выход, не очень при этом мешая другим, и жду. Десять минут. И тут начинают выходить девочки в сине-белом, десятки потенциальных Сонсолес. Зрелище, которое у меня вызывает то тошноту, то нездоровые желания. Наконец появляется Сонсолес, а с нею – девочка, вернее, молоденькая девушка лет пятнадцати. У меня обрывается пульс, как будто меня выключили. И тут все происходит.

Существо это – самое потрясающее из всех, кого мои грешные глаза видели за всю мою свинскую жизнь. Если Сонсолес ее мать, то я принимаю божественный смысл существования Сонсолес, каким бы неуместным оно мне до сих пор ни казалось. Если же она ей не мать, то одно лишь то, что она пришла забирать эту девочку из школы, придает на время ценность и пользу ее жалкому существованию. Мое сердце снова забилось, и забилось бешено. Тыщу лет со мной уже не происходило ничего подобного, и я с трудом привожу в порядок впечатления, но инстинкт восполняет недостаток навыка. Мало-помалу я начинаю понимать, что попался. Они садятся в автомобиль, я трогаюсь следом, не сопротивляясь, не строя заранее никаких планов, безропотно.

С этого момента Сонсолес, которую я до того преследовал, превращается в мутное мокрое пятно, сопровождающее непонятное юное божество. Девочка словно заполняет собою все. Даже закрыв глаза, я могу ее видеть: ее долгое тело, готовое вот-вот расцвести, волосы, как у изумительных нимф, которых рисовал этот озорник Боттичелли, и синий взгляд такой глубины, какой ни измерить, ни охватить. Мелькнула мысль, что меня никогда не привлекали женщины-блондинки, но и она не женщина, и чувство, которое она во мне вызывает, не похоже на обычное влечение. Обычным влечением, как известно, забиты все духовные помойки.

Далее все разворачивается молниеносно. Я доезжаю с ними до улицы Серрано, где они входят в магазин, в котором все цены на одежду округлены путем умножения на десять тысяч. Конечно, мне бы хотелось войти с ними и в примерочную, в ту, разумеется, куда пойдет девочка, но мое появление выглядело бы слишком подозрительным. Возвращаются они минут через пятнадцать, освобождая типа, который все это время томился в машине, потому что Сонсолес загородила ему дорогу своим кабриолетом, – девочка несет два целлофановых пакета и Сонсолес – штук шесть. Они не кладут их в багажник, потому что, во-первых, удобнее просто бросить на заднее сиденье. А во-вторых, потому, что описать, во что превратился багажник после того, как я его поцеловал, можно только стихами. Они трогаются, и я снова еду за ними. Когда мы останавливаемся у светофора, девочка перекидывает волну волос на одну сторону и устремляет взгляд на полицейского – из тех, что носятся-рычат на своих мотоциклах, но иногда все-таки вынуждены слезать с них и регулировать движение на перекрестках. Муниципальный ковбой пропадает прямо на глазах: свисток чуть не вываливается изо рта, а сам он едва не испаряется от сознания собственного ничтожества и удерживается лишь благодаря ковбойским сапогам. Через пять минут дверь гаража в доме Сонсолес открывается и кабриолет тонет в подземной темноте. Конец видению.

Времени – четверть восьмого. Еще белый день и солнце не село, но ничто больше не имеет смысла. А я сижу в чужой, взятой на время машине и с выпотрошенной душой гляжу, как опускается дверь гаража: вот она захлопывается, и я погружаюсь в глухую ночь. Тоска и чувство потери мне не в новинку, эта растительность заполонила весь мой сад, и я даже научился стричь в нем живую изгородь. Но какая на этот раз тяжкая, какая удручающая горечь– я уже и забыл, что такое бывает. Кажется, я переживал такое когда-то. Когда с мальчишками на ярмарке мы купили лотерейные билетики и одному достался вожделенный велосипед, а мне – дурацкий танк, который трещал и пукал. А может, когда мы играли в фанты и я потерял Палому, у которой кожа была как фарфоровая, ей выпал фант поцеловать меня, и я почувствовал ее нежную щеку и что ей противно, а потом смотрел, как она уходит и ушла навсегда. А может, когда умерла моя мать, в тот день мне должно было исполниться девятнадцать, а исполнилось сто.

Я поискал место, где поставить машину, и направился в Ретиро. Вошел в решетчатые ворота и быстро зашагал по тропинке в глубь парка, где нет людей. Сел на скамейку и смотрел на деревья. Было жарко, и я чувствовал себя скверно. Некоторое время я старался от них уйти, но в конце концов все-таки задал себе эти два вопроса: как случилось, что я понапрасну растратил жизнь? Почему из всех возможных жизней я все-таки выбрал эту, всю сплошь из дерьма и никуда не ведущих глухих туннелей?

Короче, мне глубоко насрать на все, чего я не могу или чего у меня нет: секрет в том, что все, что видишь вокруг, – дерьмо или находится на пути к этому. Но беда, если вдруг встречаешь нечто, явно не являющееся дерьмом, и в то же время понимаешь, что тебе это недоступно. Вот это – унижение, а унижения не любит никто. Какой-то несчастный, к примеру я, может долго строить из себя циника, хотя, по сути дела, остается все тем же несчастным. До тех пор, пока не испытает унижения. И вот тогда надо бежать и прятаться, чтобы тебя никто не видел, и рыдать, рыдать, глотая сопли. Ты вдруг снова видишь юное хрупкое раздавленное существо, на которое взгромоздилась тяжелым задом твоя взрослая личность, и умираешь от тоскливого желания достичь мечты, отчетливо понимая, что это невозможно. И не имеет значения, как быстро ты бегаешь и каким высоким вырос: это чувство тебя сокрушает. Человек может быть очень мужественным или очень ловким, но трудно оставаться твердым, когда глотаешь сопли.

В этот вечер я сидел под деревьями до глубокой ночи, пока не появился риск, что какой-нибудь злоумышленник выпустит мне кишки и заберет кредитные карточки (вернее, наоборот, потому что если он сперва выпустит кишки, то от кого же узнает секретный номер кредитной карточки). Потом я сел в машину и медленно поехал под огнями ночного города. И вот я тут пытаюсь найти облегчение при помощи дурацкой машинки, но машинка делает только то, что ей прикажешь, и в виде светящихся строчек знай выдает мне обратно мое остолбенение.

Должен объяснить, почему я повинуюсь участи, хотя в этом как раз труднее всего признаться. Я опускаю веки и вижу ее: как она двигается, как улыбается, как поводит своими потрясающе синими глазами. И думаю: возможно ли хоть в самом отдаленном будущем добиться ее? Мне бы следовало знать, что нет, или хуже: окажись такое возможным, все незамедлительно превратилось бы в прах, в дерьмо, в ничто. Следовало понять это и сделать выводы. Но коль скоро я пишу, а не валяюсь с размозженной черепушкой на дне двора-колодца, значит, я не желаю этого понять. Когда я еще был способен верить, это беспокойство означало, что я жив. Теперь это же самое означало бы оскорбить того, кто повелел мне быть мертвым. Так пусть же кара, когда она меня постигнет, будет не слишком тяжкой”.

Закончив это признание в своей вине и даже в преступном помышлении, я оставил удобную и подленькую слежку за Сонсолес и поспешил навстречу своей погибели. А тем, кого удивит смешная чувствительность этих строк, как она удивляет меня самого, скажу, что в ту пору я переживал меланхолию, имевшую чисто химическую основу, и, без сомнения, именно благодаря ей оказался столь уязвимым. После нескольких лет неясности и сомнений я вконец разуверился в психиатрах и в бензодиасепинах. Не знаю, способно ли это служить оправданием, но глядишь, поможет понять суть дела. Несколько дней подряд я вынашивал замыслы мрачной забавы насчет Сонсолес, и вдруг– эта девочка, она оказалась слишком сильным искушением. Возможно, я выродок, допускаю. Но злопыхательски готов утверждать, что на моем месте сам Иммануил Кенигсбергско-Калининградский послал бы к чертям собачьим категорический императив и, перестав поучать окружающих, завалился бы на койку предаваться гнусным и сладостным мечтам педофила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю