Текст книги "Бальтазар (Александрийский квартет - 2)"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Сейчас требовалось только знание форм, не более, ибо эти едва ли не сказочные жители пустыни были всего лишь механизмы; вспомнив вдруг о Маунтоливе, Нессим улыбнулся – где, интересно, британцы умудрились собрать столько сказок о пустынных арабах, чтобы слепить из них популярный миф? Яростная тривиальность их судеб была столь бедна, столь незамысловата. Если они вообще могли волновать, вызывать интерес, то подобный интерес вызывает и волынка, неспособная выразить ничего, кроме банальности, причем банальности примитивной. Он наблюдал, как свободно вертит ими брат, опираясь всего лишь на знание их форм поведения, – так трюкач манипулирует дрессированными блохами. Бедняги! И возросшее на городской почве чувство превосходства тихо шевельнулось в нем, поигрывая мускулами воли, сдержанности и строгой дисциплины ума.
Теперь они ехали все вместе, тесной группой, к шатрам шейха, вдоль длинных рифленых языков песка, сквозь миражи зеленых пастбищ, грезы грозовых туч, пока наконец не добрались до стоящих по окружности шатров, этих рукотворных из звериных кож небес человечества, выдуманных людьми, чьи детские воспоминания были столь ужасны, что они просто вынуждены были выдумать небо не столь широкое, чтобы спрятать под ним семя расы; в этом маленьком кожаном конусе был рожден первый ребенок, и первая близость человеческого поцелуя родилась на свет здесь же... Нессиму вдруг остро захотелось уметь писать, так же хорошо как Клеа. Абсурдная мысль, и совершенно не к месту.
Но шейховы шатры раскинулись широко, покрыв едва ли не две тысячи квадратных футов полосами зеленой, темно-бордовой и белой материи, сотканной из козьей шерсти. В тех местах, где полосы были сшиты между собой, свисали длинные разноцветные кисти, и ветер их перебирал.
Шейх и его сыновья, похожие на разложенную по порядку колоду игральных карт, встретили их традиционными приветствиями, и на каждое из них Наруз знал правильный ответ. Шейх самолично ввел их в шатер и произнес: "Этот дом – ваш дом, все, что есть в нем, – ваше. А мы – ваши слуги". А за его спиной уже теснились водоносы – следовало омыть руки, ноги и лица: кожа у них после поездки высохла и заветрела. В коричневой здешней полутьме они отдыхали не менее часа, ибо полуденный жар был в разгаре. Наруз храпел на подушках, раскинув руки и ноги, Нессим же дремал, проваливаясь временами в сон, временами пробуждаясь, чтобы снова увидеть спящего брата, – свободное, без усилий течение сна человека, втянутого в круговорот физической деятельности. Он вяло думал об уродстве брата – о великолепных белых зубах, сияющих сквозь щель в ярко-розовой верхней губе. Время от времени бесшумно входил глава очередного рода, снимал у входа в шатер обувь и целовал Нессиму руку. Каждый шепотом произносил одно-единственное слово приветствия: "Махуббах".
Далеко за полдень Наруз наконец проснулся, потребовал воды, быстро разделся и попросил принести свежую одежду, что и было немедля исполнено, причем принес требуемое старший сын шейха. Наруз широко шагнул из шатра на раскаленный солнцем песок и сказал: "Теперь займемся лошадкой. Это может занять пару часов. Ты не возражаешь? Мы, может быть, припозднимся сегодня, а?" Неподалеку, в тени, разложили подушки, и Нессим с радостью сел, откинулся назад и принялся наблюдать за тем, как брат быстро идет по ослепительно блестящему на солнце песку к табунчику представленных ему на суд молодых лошадей.
Кони играли легко и невинно – плавное движение их голов и грив казалось ему и в самом деле похожим на "волну в июньском море", совсем как в поговорке. Наруз подошел к ним и остановился, внимательно присматриваясь. Затем что-то выкрикнул, и к нему тут же побежал человек с уздечкой и шенкелями. "Белая!" – хрипло крикнул Наруз, и сыновья шейха тоже что-то прокричали в ответ, но Нессим не расслышал. Наруз снова повернулся и каким-то странным ныряющим движением метнулся в самую середину табуна – и едва ли не в тот же момент уже сидел на спине белой кобылы, взнуздав ее неуловимым движением руки.
Мифический зверь стал как вкопанный, кося назад широко раскрытым блестящим глазом, словно пытаясь осознать во всей полноте незнакомое и страшное ощущение всадника на спине, затем медленная дрожь пробежала по его телу – первые сквознячки паники, непременного спутника подобных столкновений людского мира с миром зверей. Лошадь и всадник застыли, словно позируя скульптору, замкнутые друг в друге.
Лошадь заржала вдруг тихо и пронзительно, встряхнулась и, выгнувшись, раз десять или двенадцать подпрыгнула на месте каким-то нелепым деревянным манером, словно механическая игрушка, каждый раз с силой опускаясь на передние ноги. Наруз, однако, по-прежнему сидел у нее на спине – разве что нагнулся вперед и прорычал ей что-то прямо в ухо; лошадь взвилась и пустилась с места неровным, прыгающим, беспорядочным кентером* [Мелкий галоп.], вертясь, подскакивая и припадая на передние ноги. Она медленно шла по неровной кривой вокруг лагеря, пока не вернулась обратно, туда, где у входа в главный шатер уже стояла и молча глядела целая толпа арабов. Тут бедное животное, словно осознав, что некая часть его жизни – может быть, детство – ушла безвозвратно, простонало еще раз, так же пронзительно и тихо, и сорвалось вдруг в размашистый, легкий, летящий галоп, столь характерный для ее породы, мигом перечеркнув пустыню до самого горизонта, подобно падающей звезде на ночном небе; всадник словно прирос к лошади, сжав ей бока могучими ножницами ног, – неподвижный, как крепленная рым-болтами фигура на носу корабля, – и стал быстро уменьшаться в размерах, пока оба они вовсе не исчезли из глаз. Общий крик одобрения поднялся над шатрами, и Нессим, вместе с кофе и творожистым сыром, принял набор адресованных брату комплиментов.
Два часа спустя Наруз пригнал ее обратно, мокрую от пота, задыхающуюся, и сил у нее, завоеванной, хватало лишь на то, чтобы переставлять ноги и загнанно фыркать. Но и сам он был измотан до предела, так, словно успел за эти два часа съездить в ад и обратно; запавшие, налитые кровью глаза и сведенное судорогой лицо ясно свидетельствовали: борьба шла не на жизнь, а на смерть. Он шептал лошади на ухо что-то ласковое, и губы его были сухи и потрескались. Но там, внутри, под коркой усталости и жажды, он был счастлив – и счастье буквально брызнуло из него, когда он каркнул, чтобы принесли воды, и попросил полчаса на отдых, прежде чем отправиться в обратный путь. Ничто не могло сломить это могучее тело – даже оргазм долгой и жестокой схватки. Но стоило ему закрыть глаза под струей воды, которую сливали ему на голову, и он снова увидел темное, истекающее кровью солнце, образ смертельной усталости, и ощутил, как пышущий жаром и безжалостным отблеском света пустынный песок высасывает из него влагу прямо сквозь кожу. В голове у него одновременно вспыхивали ярких контрастных тонов пятна и удивительно четкие картины, несколько разом, – весь его аппарат восприятия растаял на солнце и спекся, как краски в забытом на песке ящике, сплавились воедино мысль, желания и чувства. На душе у него было легко и радостно, и он ощутил себя невесомым, как радуга. Но не прошло и получаса, как он уже был готов ехать домой.
Они тронулись в путь, и сопровождали их на сей раз совсем другие люди сквозь наклонный частокол косых закатных лучей, разбросавших пятна розовой и пурпурной тени по ложбинам меж барханов. До Квазир-эль-Аташа ехали дольше, чем днем. Наруз распорядился, чтобы сыновья шейха доставили ему белую кобылу позже, на неделе, и ехал теперь никуда не торопясь, ни о чем не беспокоясь, роняя время от времени куплет-другой какой-то песни. Когда они добрались до Пристанища Тех, Кого Мучит Жажда, уже стемнело. Они попрощались с хозяевами и двинулись дальше.
Они ехали небыстро и глядели, как встает из-за горизонта пятнистая ущербная луна, – в полной тишине, нарушаемой разве что внезапным – иногда перестуком копыт по каменистым обнажениям да завываниями шакалов вдалеке, и вот теперь ни с того ни с сего Нессим ощутил, что барьер снят, и сказал: "Наруз, я женюсь. Я хочу, чтобы ты сказал об этом Лейле вместо меня. Не знаю почему, но мне трудно самому это сделать".
Наруз почувствовал, как его тело обратилось в кусок льда, – фигура без лица, закованная в доспехи; он покачнулся в седле, будто бы от радости, и буквально выдрал из глотки слова: "На Клеа, Нессим? На Клеа?" – и кровь облегченно хлынула назад в его пересохшие, сухо пульсирующие жилы, когда брат покачал головой и удивленно на него посмотрел. "Нет. С чего бы? На бывшей жене Арноти", – ответил Нессим с привычной классической ясностью мысли. Некоторое время они ехали молча, сопровождаемые лишь скрипом седел, а потом Наруз – его лицо сияло во тьме широкой улыбкой – крикнул: "Я так рад, Нессим! Наконец-то! Ты будешь счастлив, и у тебя будут дети!"
Здесь, однако, Нессима вновь захлестнула волна неуверенности, и он пересказал Нарузу все, что знал о Жюстин и о ее пропавшем ребенке, добавив в конце: "Она пока меня не любит и даже не притворяется, но кто знает? Если я смогу вернуть ей ребенка, смогу вернуть ей спокойствие духа, чувство уверенности в себе, всякое может случиться". И через минуту спросил: "Как ты думаешь?" – не потому, что его интересовало чье бы то ни было мнение, просто чтобы перебросить мостик через молчание, выросшее вдруг между ними, как наметенная ветром песчаная дюна. "С ребенком труднее всего. Криминальная полиция раскопала все, что только можно было найти, – если и есть какие-то улики, они указывают на Магзуба (Боговдохновенного), в городе в тот вечер был праздник, и он там был. Его уже несколько раз обвиняли в похищении детей, но потом отпускали за недостатком улик". Наруз весь подобрался и ощетинился, как волк. "Ты имеешь в виду гипнотизера?" Нессим продолжил задумчиво: "Я посылал к нему человека, предлагал деньги – очень большие деньги – за интересующие меня сведения. Чуешь?" Наруз с сомнением покачал головой и поскреб в короткой бороде. "Он сумасшедший, этот твой Магзуб, сказал он. – Каждый год появляется на Святой Дамьяне. Но он не просто сумасшедший. Зайн-эль-Абдин. Он еще и святой".
"Да, ты понял, о ком я говорю", – сказал Нессим; и, словно вспомнив об упущенном важном деле, Наруз остановил обоих коней и обнял его, выложив весь набор положенных в семье по такому случаю поздравлений. Нессим улыбнулся и спросил: "Так ты скажешь Лейле? Прошу тебя, брат".
"Конечно".
"После того как я уеду?"
"Конечно".
Напряженность ушла, с Нарузом все вышло на удивление гладко, и у Нессима как будто гора упала с плеч. И тут же он почувствовал, что очень устал, что еще чуть-чуть – и он заснет прямо в седле. Ехали они быстро, но без особой спешки и только к полуночи достигли края пустыни. Здесь лошади вспугнули зайца, Наруз попытался загнать его кнутом, но быстро потерял в темноте.
"Это очень хорошая новость! – крикнул он издалека, словно короткая скачка по залитым лунным светом пескам как раз и позволила ему сосредоточиться, чтобы составить окончательное мнение. – Ты привезешь ее к нам на той неделе – нужно показать ее Лейле, ладно? Я ее, кажется, видел, но точно не помню. Очень смуглая, да? "Мотыльку огонь в ночи такие очи", как в песне". Он рассмеялся, глядя по обыкновению вниз.
Нессим дремотно зевнул. "О Господи, у меня все кости болят. Вот что получается, когда подолгу живешь в Александрии. Наруз, прежде чем я окончательно усну, хочу еще кое о чем тебя спросить. Я не успел повидаться с Персуорденом. Что собрания?"
Наруз со свистом втянул воздух сквозь зубы и поднял на брата лучистые глаза. "Да-да. Все в порядке. В следующий раз – на мулид Святой Дамьяны, в пустыне. – Он поиграл могучими мышцами плеч и шеи. – Все десять семей будут, можешь себе представить?"
"И ты будешь очень осторожен, – сказал Нессим. – И проследишь, чтобы все было тихо и чтоб не было утечки".
"Конечно!"
"Я хотел бы, – продолжил Нессим, – чтобы на начальных стадиях это не имело политической окраски. Когда они разберутся по-настоящему, как в действительности обстоят дела, вот тогда и... А? Я не думаю, например, что тебе имеет смысл говорить с ними открыто, скорее – дискуссия, позиции сторон, общие вопросы. Мы не имеем права рисковать. Видишь ли, дело не только в англичанах".
Наруз нетерпеливо дернул ногой и ковырнул ногтем в зубах. Он вспомнил о Маунтоливе и вздохнул.
"Французы тоже – и они не ладят между собой. Конкуренция. Вот если бы мы могли обернуть это себе на пользу..."
"Да знаю, знаю", – перебил его Наруз и тут же осекся под жестким взглядом брата. "Слушай меня внимательно, – сказал тот резко, – потому что очень многое зависит от того, насколько хорошо ты поймешь и почувствуешь грань, за которую нам пока никак нельзя переходить".
Наруз сник окончательно. Он покраснел и, глядя в упор на брата, сплел пальцы. "Я слушаю", – проговорил он тихо, севшим голосом. Нессиму стало стыдно, он взял брата за руку и продолжил негромко, доверительным тоном:
"Понимаешь, время от времени происходят странные вещи. Например, старик Коэн, меховщик, он умер и прошлом месяце. Он работал на французов в Сирии. Когда он вернулся, египтянам было известно о его миссии все. Каким образом? Не знаю, и никто не знает. Среди наших друзей определенно есть враги – прямо в Александрии. Теперь понимаешь?"
"Да, понимаю".
На следующее утро Нессиму нужно было уезжать, и братья вместе доехали, не торопясь, до самой переправы. "Почему ты никогда не выберешься в город? спросил Нессим. – Поехали со мной прямо сейчас. Сегодня бал у Рандиди. Развлечешься – для разнообразия". На лице у Наруза тут же появилось неприятное выражение, как всегда, когда кто-нибудь предлагал ему съездить в город. "Я приеду на карнавал", – сказал он медленно, глядя в землю; Нессим рассмеялся и дотронулся до его руки: "Так и знал, ничего другого ты и не мог ответить! Всегда одно и то же, раз в год, на карнавал. Хотел бы я знать почему!"
Он прекрасно знал почему. Наруз смертельно стыдился своего уродства и сам загнал себя в угол, в полную изоляцию, почти как мать. Только карнавал с его безликим черным домино мог дать ему свободу от ненавистной этой рожи; последнее время он даже в зеркальце для бритья не мог на нее смотреть. Была и еще одна причина, уже и вовсе неожиданная: длившаяся вот уже несколько лет страсть к Клеа, к той самой Клеа, с которой он за всю жизнь не сказал и пары слов, да и видел-то ее всего дважды, когда Нессим привозил ее в имение, так сказать, "на экскурсию". Тайны этой исторгнуть из его груди не могла бы даже пытка, но каждый год он неизменно приезжал на карнавал и бродил в толпе всю ночь в смутной надежде на случайную встречу с прекрасной дамой, чьего имени он доселе даже вслух никогда не произносил – если был не один.
(Ему так и не суждено было узнать, что Клеа терпеть не могла карнавала и все время, пока шел праздник, проводила, запершись у себя в студии: рисовала, читала.)
Они расстались тепло, напоследок обнявшись, и Нессимова машина перечеркнула пыльным вымпелом теплый воздух над полями за рекой, стремясь поскорее вернуться назад, на шоссе вдоль морского берега. Боевой корабль на рейде дал двадцать один орудийный залп, салют в честь какой-нибудь египетской высокопоставленной персоны, и мерное буханье пушек, казалось, и взбило жемчужную пену легких облаков, всегда по весне висевших над гаванью, подрагивающих и меняющих цвет. На море сегодня опять была высокая волна, и четыре рыбацкие лодки галсами шли к берегу, торопились с уловом домой. Нессим остановился только раз – чтобы купить себе гвоздику в петлицу у цветочника на углу Саад Заглуль. Затем направился прямо к себе в контору. Уже на лестнице он остановился еще раз, и ему почистили туфли. Город никогда не казался ему таким красивым. Уже сидя за столом, он подумал о Лейле, потом – о Жюстин. Что скажет мать о его решении?
Наруз отправился в летний домик выполнять возложенную на него миссию в то же утро; но прежде нарезал целую охапку красных и желтых роз, чтобы сменить цветы в двух огромных вазах по обе стороны отцовского портрета. Мать спала, сидя за столом, но щелкнула щеколда, и она тут же проснулась. Змея прошипела сонно и снова опустила голову на землю.
"Благослови тебя Бог, Наруз", – сказала она, увидев у него в руках цветы, и встала, чтобы вынуть из ваз старые. Они принялись подрезать розы и ставить их в вазы, и Наруз тут же выложил свою новость. Мать остановилась посреди комнаты и стояла так довольно долго; она не была слишком взволнована, но глаза у нее посерьезнели – она словно сверялась с самыми сокровенными своими мыслями и чувствами. Наконец она сказала, скорее для себя же, чем для кого-либо другого: "Почему бы и нет?" – и повторила эту фразу раз или два, словно проверяя верность тона.
Затем она поднесла к губам большой палец, укусила его легонько и, обернувшись к младшему сыну, сказала: "Но если она авантюристка и охотится за его деньгами, я этого не допущу. Я уж постараюсь от нее отделаться. В любом случае ему придется просить моего согласия".
Нарузу слова ее показались невероятно смешными, и он расхохотался так, словно услышал хорошую шутку. Она осторожно взяла его волосатую руку. "Я так и сделаю", – сказала она.
"Да брось ты!"
"Я тебе клянусь".
Он хохотал уже вовсю, закинув голову и явив свету розовое нёбо. Она же по-прежнему отрешенно слушала себя. Сама едва заметив, она похлопала легонько его, смеющегося, по руке и прошептала: "Тише", – а затем, после долгой паузы, сказала, словно бы даже удивившись собственным мыслям: "Вот ведь что самое странное: именно так я и сделаю".
"И что, ты рассчитываешь на меня, да? – спросил он, все еще смеясь, но в голосе у него уже шевельнулась тревога. – Ты же не можешь поручить мне следить за собственным братом, оберегать его честь, так сказать". Смех еще владел его телом, согнутым почти пополам, но лицо было серьезным. "Бог мой, – подумала она, – как он уродлив". Ее пальцы пробежали по черной парандже, ощупывая сквозь ткань огромные оспины на лице, с силой прошли по коже, словно пытаясь их стереть, сгладить.
"Славный мой Наруз, – сказала она едва не со слезами в голосе и запустила пальцы в густую его шевелюру; волшебная поэзия арабской речи сразу успокоила его, расслабила. – Мой сладкий, голубь мой, хороший мой Наруз. Скажи ему, да и передай мое благословение. Скажи ему – да".
Он стоял смирно, как жеребенок, впитывая музыку ее голоса и такую редкую ласку ее теплой, умело нежной руки.
"Но передай ему, что он должен привезти ее сюда, к нам".
"Я передам".
"Передай сегодня же".
И он ушел нелепой судорожной походкой, большими шагами – ушел в особняк, к телефону. Мать снова села, облокотилась на пыльную столешницу и повторила дважды, тихо и удивленно: "Зачем это Нессиму понадобилась еврейка?"
V
Все это – реконструкция, и материалом к ней мне послужил лабиринт оставленных Бальтазаром заметок. "Воображать – не обязательно выдумать, пишет он. – Да и трудно претендовать на всезнание, толкуя людские поступки. Из веток растут листья, действия – из чувств, по крайней мере так принято считать. Но возможно ли сквозь поступки прозреть те чувства, что вызывают их к жизни? Если писателю достанет смелости самому заделать зияющие дыры между фактами, взвалив на себя ответственность интерпретатора, кто знает, может, ему и удастся вернуть утраченное единство. Что творилось в голове, в душе Нессима? Вот вопрос, чтоб ты над ним помучился".
"Или – в голове, в душе Жюстин? В то же самое время, а? Разве можно знать наверное; единственное, и чем я уверен, так это в том, что их уважение друг к другу росло в обратной пропорции к чувству взаимной расположенности, – я, по-моему, достаточно ясно показал тебе: никакой любви между ними не было, да и быть не могло, согласно взаимной договоренности. Вероятнее всего, и сейчас ничего не изменилось. Я подолгу с ними говорил, с каждым в отдельности, но так и не смог отыскать ключа, ответа на вопрос что их связывало? Да и сама их привязанность таяла день ото дня; так понижается понемногу уровень земли, уровень воды в озере, и никто не знает почему. Искусством камуфляжа они владели в совершенстве – ведь в дураках остались едва ли не все, кто знал их, ты например. Хотя, конечно, я отнюдь не разделяю взглядов Лейлы – ей Жюстин сразу не понравилась. Я ведь сидел с нею рядом на тех смотринах, которые организовал Наруз, приурочив их к ежегодному, под Пасху, большому мулиду в Абу Гирге. Жюстин уже распрощалась с иудаизмом и перешла в лоно Коптской церкви, как хотел Нессим; а поскольку жениться он мог на ней только частным, так сказать, образом – она ведь уже побывала один раз замужем, – Нарузу пришлось довольствоваться не настоящей свадьбой, а всего лишь, по его понятиям, вечеринкой, чтобы показать невесту брата всем, кто имел отношение к Дому, всем, на кого он смотрел как на членов одной большой семьи".
"На четыре дня вокруг особняка вырос целый город из шатров и навесов ковры, роскошные люстры, праздничные украшения. Александрия была выметена начисто – в ней, по-моему, не осталось ни единого оранжерейного цветка, ни единой хоть сколь-нибудь значимой в свете персоны; вся эта роскошно разодетая публика снялась с места и тронулась в скрашенное изрядной долей иронии путешествие в Абу Гирг (ничто не способно вызвать в Городе такое количество язвительнейших сплетен и пересудов, как фешенебельная свадьба), чтобы засвидетельствовать свое уважение и поздравить Лейлу. Все окрестные мюриды и шейхи, все крестьяне, все официальные лица из близлежащих – и не из близлежащих – мест толпами шли и ехали на праздник; от бедуинов, чьи владения граничили с землями Хознани, прибывали одна за другой живописные группы всадников; они скакали во весь опор вокруг имения и палили в воздух из ружей – целая канонада, словно Жюстин была "настоящей невестой", девственницей. Представь себе улыбки Атэны Траша, Червони и прочих! Сам старик Абу Кар собственной персоной въехал по парадной лестнице прямо в гостиную на белом своем арабе с вазой, полной цветов..."
"Лейла же, Лейла ни на секунду не сводила умных черных глаз с Жюстин. Она следила за каждым ее жестом, словно зевака, сподобившийся увидеть знаменитость. "Разве она не прелесть?" – спросил я, проследив за направлением ее взгляда, и она глянула на меня быстро, по-птичьи, прежде чем снова вернуться к предмету своего сосредоточенного изучения. "Мы старые друзья, Бальтазар, и я могу говорить с тобой прямо. Я уже успела убедиться, что она очень похожа на меня – в молодости, конечно, – и что она авантюристка: этакая маленькая черная змейка свернулась кольцами в самом сердце Нессимовой жизни". Я начал было протестовать, из чистой вежливости, надо заметить; она пристально посмотрела мне в глаза и медленно усмехнулась. То, что она сказала дальше, удивило меня. "Да-да, она как я – безжалостна в погоне за наслаждениями и притом бесплодна: все молоко в ней высохло и превратилось в жажду власти. Но она похожа на меня и в том, что она нежна, добра, и – она та женщина, которая нужна мужчине. Я ненавижу ее, потому что она слишком похожа на меня, ты понимаешь? И боюсь – она может читать мои мысли". Она вдруг рассмеялась. "Дорогая моя, – обратилась она к Жюстин, иди сюда, сядь со мной рядом". И она буквально сунула ей под нос тот единственный сорт сладостей, который сама просто на дух не переносила, засахаренные фиалки, – и я не мог не заметить, сколь сдержанно Жюстин их приняла – она ведь тоже их терпеть не может. Вот так они и сидели рядышком, сфинкс под вуалью и сфинкс без оной, и ели фиалки в сахаре, обеим вполне отвратительные. Я был просто очарован возможностью понаблюдать за женщиной в самой примитивной ее ипостаси. Хотя, конечно, обоснованность подобных суждений весьма относительна. Мы ведь все на них горазды – в отношении друг друга".
"Но вот что странно: невзирая на явную антипатию, сразу возникшую между двумя этими женщинами, – антипатию по взаимному сходству, так сказать, – с нею вместе росло странное чувство близости, ощущение редкостного сродства душ. Так, например, когда Лейла отважилась в конце концов встретиться с Маунтоливом, сделано это было втайне, и организовала встречу Жюстин. Именно Жюстин свела их вместе во время карнавала, и оба были в масках. По крайней мере, так мне рассказывали".
"Что же касается Нессима, то я позволю себе, рискуя упростить все до предела, сказать нечто в следующем роде: он был настолько невинен, что не понимал вполне очевидной вещи: невозможно жить с женщиной и хоть сколько-нибудь в нее не влюбиться – ведь ревность на девяносто процентов состоит из чувства обладания! Сила собственной ревности напугала его, привела в смятение, и он честно испытал себя в чувстве, совершенно для него новом, – в безразличии. Истинном или притворном? Я не знаю".
"А с другой стороны, поменяв орла на решку, я почти уверен: Жюстин отнюдь не обрадовалась, когда обнаружила, что брачный контракт, столь обдуманно заключенный, на уровне всего-то навсего коммерческой сделки, оказался на поверку помехой куда более серьезной, чем обручальное колечко на пальце. Женщина никогда не станет думать дважды (если есть на то санкция страсти), прежде чем изменит мужу; но измена Нессиму казалась ей чем-то вроде кражи из фамильной шкатулки. Что ты на это скажешь?"
Мне кажется (расе* [Да позволит (лат.).] Бальтазар), Жюстин просто начала мало-помалу открывать для себя нечто спрятанное глубоко в душе этого одинокого, милого, много страдавшего человека: а именно ревность, тем более опасную, что доселе она не находила себе выхода. И иногда... но мне бы не хотелось обнародовать некоторые из тех тайн, что поведала мне Жюстин за время нашего с ней так называемого романа, который так больно ранил меня и во время которого, как я понял теперь, она лишь использовала меня в качестве прикрытия для совсем иной деятельности. Я уже писал об этом; если же я стану излагать все, что она говорила о Нессиме ее же словами, возникнет опасность, primo* [Во-первых (лат.).], углубиться в материи, которые читателю будут решительно неприятны, да к тому же и по отношению к Нессиму это было бы нечестно. Secundo* [Во-вторых (лат.).], я более не уверен в – пусть даже относительной – истинности этих сведений, в том, что они не являются частью хорошо обдуманного замысла. Во мне теперь даже сами тогдашние чувства ("важные уроки" и т. д.) окрашены в единый цвет сомнения: Бальтазаров Комментарий сделал свое дело. "Истина есть источник противоречий..." Господи, какой все это фарс!
Однако то, что он пишет о Нессимовой ревности, правда, ибо я сам долго жил в ее тени, да и, глядя на Жюстин тогда, сомневаться в существовании оной не приходилось. Едва ли не с самого начала она поняла: за нею следят, она под наблюдением, и это обстоятельство, конечно же, не прибавило ей уверенности в себе; неуверенность же становилась еще страшнее оттого, что Нессим никак своей ревности не обнаруживал. Невидимая тяжесть висела над ее головой – постоянно, назойливо, меняя смысл самых что ни на есть обыденных фраз, невиннейших послеобеденных прогулок. Он сидел против нее за столом, между высокими свечами, и улыбался ласково, а в голове у него прокручивался раз за разом, гулко отдаваясь в ушах, протокол допроса.
Простейшие, не подлежащие сомнению вещи – визит в публичную библиотеку, список покупок, несколько слов, набросанных на карточке, лежащей у прибора на званом обеде, – обращались в загадку под оком ревности, корни которой – в бессилии чувств. Нессиму причиняло боль каждое ее желание, ей – сомнение, ясно читаемое в его глазах, даже та нежность, с которой он накидывал ей на плечи манто. Ей казалось – удавку на шею. Странным образом их отношения порой напоминают описанные в "Mнurs" ее отношения с первым мужем – Жюстин ведь стала тогда для них всех скорее Случаем, нежели человеком, ее и в самом деле едва не свели с ума бесконечные допросы. Они тогда не знали меры, не понимали, что даже больного следует на время избавить от опеки. Да, она и в самом деле попала в ловушку, вне всякого сомнения. Эта мысль отдавалась у нее в голове безумным смехом – приступ за приступом. И я до сих пор слышу эхо.
Они шли по жизни плечом к плечу, как два опытных спортсмена, и вся Александрия завидовала им, пыталась им подражать и терпела фиаско. Нессим снисходительный, любящий муж, Жюстин – прекрасная, счастливая замужем.
"По-своему, – замечает Бальтазар, – он, я думаю, тоже всего лишь охотился за истиной. Рефрен уже и не смешной даже, а? Давай его опустим, с общего согласия. В конце концов, все настолько запутано... Хочешь еще пример, из другой области? То, что ты написал о смерти Каподистриа на озере, всем нам в то время казалось более всего похожим на правду, хотя, конечно, вслух об этом ничего не говорили".
"Однако в полицейских протоколах все свидетели упоминают одно занятное обстоятельство – а именно: когда его тело выловили из воды, где оно плавало рядом с черной повязкой, и стали переваливать через борт в лодку, изо рта у покойника выпала вставная челюсть, с грохотом ударилась о стлани и всех перепугала. А теперь послушай: три месяца спустя я обедал с Пьером Бальбзом, он был дантистом Да Капо. Он-то и заверил меня, что у Да Капо были прекрасные, здоровые зубы и ни о какой вставной челюсти, которая могла бы со стуком выпасть изо рта, не могло быть и речи. Кем в таком случае был сей труп? Я не знаю. Ну, а если Да Капо просто исчез и подставил вместо себя обманку, у него были на то веские причины: за ним осталось долгов на два миллиона. Как тебе?"
"Факт по самой своей природе – вещь изменчивая. Наруз сказал мне как-то: я, говорит, люблю пустыню за то, что "ветер задувает твои следы за тобой, как свечи". Вот и реальность, сдается мне, делает то же. Так не является ли всякий поиск истины делом изначально обреченным?"
* * *
Помбаль колебался между дипломатическим тактом и низменным коварством провинциального прокурора; он сидел, сцепив пальцы, в покойном глубоком кресле, и противоборство чувств явственно читалось на жирном его лице. Но маску он старательно держал – безмятежного, как ему казалось, спокойствия. "Говорят, – сказал он, испытующе глядя мне в лицо, – что теперь ты работаешь на британскую Deuxiиme. A? Нет, нет, ничего не говори, я же знаю, тебе нельзя. И мне нельзя, если ты меня о том же спросишь. Ты думаешь, что знаешь, что я работаю на французскую, – но тут я встаю в позу и принимаюсь все как есть отрицать. Я просто задаюсь вопросом, а можем ли мы с тобой и дальше жить под одной крышей? Это выглядит несколько... как бы это сказать?.. Черт знает, как это выглядит. Нет? Я, собственно, подумал: а почему бы нам не продавать друг другу некоторые идеи, а? Я знаю, ты не станешь. Я тоже не стану. Наше чувство юмора... Я говорю только, что если мы работаем на... хм.