Текст книги "Окнами на Сретенку"
Автор книги: Лора Беленкина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Сретенка
(Панкратьевский переулок)
1934 год
Новое жилье находилось на первом этаже, пол вровень с землей, на всю квартиру два окна. Будто бы нас с солнечных высот бросили в сырой подвал.
Во времена нэпа здесь была парикмахерская, потом сделали перегородку, и получилась двухкомнатная квартира, а огромная черная обитая железом печь отапливала сразу три помещения: нашу и соседнюю комнаты и большую темную переднюю. Помимо комнат там была еще кухня с окном за железной решеткой, довольно просторный туалет и холодные сени. В небольшом помещении перед комнатой соседей стояла ванна, но не был проведен водопровод. Единственный кран находился на кухне над железной раковиной. Потолки везде были очень высокие. Наша комната была длинная и узкая, стены оклеены выцветшими синими обоями, высоко под потолком – лампа с металлической тарелкой. Пахло сыростью, на наружной стене выступили пятна плесени. Левая стена упиралась в окно, поэтому только вдоль правой стены можно было поставить наши кровати, а слева – шкаф, сундук, этажерку и мой столик у окна. Обеденный стол и буфет в комнате не умещались, их поставили в передней, где мы потом и обедали.
Первую нашу соседку я не помню – не успели мы прожить на этой квартире месяца, как она умерла в больнице от гнойного аппендицита. Соседняя комната была шире нашей, и в ней стояла роскошная мебель в стиле позднего ампира: диван с резным зеркалом сверху и застеленными этажерочками по бокам, все было украшено позолотой. Еще были кресла, письменный стол и мраморный столик, все из красного дерева. Эту мебель оставила в квартире женщина, за полгода до того уехавшая в Швейцарию.
Окно наше выходило на Сретенку. В то время там еще ходили трамваи, 2-й и 17-й, на последнем можно было через центр попасть на Арбат. Остановка была прямо напротив нашего окна, поэтому здесь всегда толпился народ. К тому же перед самым нашим окном всегда стояли маляры, предлагавшие прохожим свои услуги; в холодную погоду они приплясывали и стучали об землю своими кистями. На другой стороне улицы был Торгсин (магазин, где продавались товары за золото или валюту, в Москве таких было несколько). Из-за этой сутолоки, пыли и шума открыть окно было невозможно, и мы проветривали квартиру, раскрыв настежь входную дверь. (Правда, через нее к нам влетали полчища мух.)
Вход в квартиру был со двора, с Панкратьевского переулка. К нам вела двойная двустворчатая дверь. Звонка не было, и те, кто приходил к нам, стучали или в окно со Сретенки, или, обязательно ногами, чтобы услышали, в дверь. Двор был мрачный, в нем не бывало солнца. Рядом с нашей дверью справа – ход на лестницу в некоторые другие квартиры. Слева от двери, над маленькими окошками, висела надпись: «Склад посуды и ламп П. Зимина».
Напротив нашей двери, в углу, – помойка, в которой копошились большие рыжие крысы. В подворотне, как во всех домах в те времена, доска, на ней белым по черному – номера квартир и фамилии жильцов. Напротив доски – низенькая дверца в квартиру дворника Филиппа, красивого, вечно подвыпившего мужчины. Он всегда ходил с метлой – гонял ею крыс, немножко подметал и, главное, опирался на нее, чтобы не упасть. Его мать, тетя Маша, всегда сидела перед окошком, открытым или закрытым, смотря по сезону, и следила за двором. Она знала всех, знала сложные взаимоотношения между соседями, но не сплетничала, и ее уважали.
После того как мы переехали, папа продолжил писать заявления с просьбой дать нам постоянное нормальное жилье. И вдруг – мы, кажется, прожили на Сретенке месяца два – он прибежал с работы радостный и взволнованный: на Каляевской улице закончилось строительство кооперативного дома НКВТ (Народный комиссариат внешней торговли). Там одну или две квартиры выделили особо нуждающимся, папе предложили комнату размером 20 кв. м, и туда срочно надо было въезжать. Всю ночь мы не спали, снова упаковывали и увязывали вещи, и на следующий день после работы папа увез на грузовике часть вещей, чтобы потом заехать за остальными и забрать нас. Помню, как мы с мамой, дрожа от волнения, сидели в прихожей на тюках, ожидая его возвращения.
Папа вернулся лишь часа через два. Вернулся… и привез назад вещи. Он был совершенно расстроен. Когда он приехал на Каляевскую, то обнаружил, что другой мужчина, у которого был ордер на и-метровую комнату в той же квартире, занял накануне нашу комнату, перевез туда все вещи, уже переночевал там, а теперь заявил, что никуда не уйдет, предложив папе занять свою. Папа бросился выяснять, и оказалось, что юридически ничего нельзя предпринять. Все это было так неожиданно и нелепо, что мы с мамой даже поплакали, пока развязывали вещи. Я представляю, каково было на душе у папы…
Позже рядом с тем домом начали строить еще одно кооперативное здание, папа вступил в этот кооператив и ежемесячно вносил туда какую-то сумму. Но года через два строительные работы почему-то были прекращены, и внесенные деньги отдали обратно. И, хотя пошли слухи, что хозяйка квартиры навсегда осталась в Швейцарии, мы не предполагали, что нам суждено прожить в этой «темной дыре», как мы ее сначала называли, целых 37 лет!
Правда, выяснилось, что в нашу длинную комнату-кишку даже заглядывает солнце: окно выходило на юго-запад, и лишь в три зимних месяца солнце не поднималось выше крыши Торгсина. На широком низком подоконнике могли прекрасно цвести растения в горшках. Но все равно квартира была очень темной, сырой и неуютной.
Постепенно менялась и Москва. Когда мы переехали, посередине Сухаревской площади еще стояла башня – мрачное закопченное здание из красного кирпича. Оно имело большую историческую ценность, но оказалось в наше время в нелепом месте и очень мешало транспорту. Под ее аркой помещались две пары рельсов, там грохотали трамваи, идущие со Сретенки на Первую Мещанскую, а трамвай Б и другие, ходившие по Садовому кольцу, объезжали ее дугой. Башню начали сносить в 1934 году, и никто об этом особо не жалел. Вообще Москва в те годы менялась на глазах. Уже в 1935 году со Сретенки убрали трамваи, брусчатку залили асфальтом и проложили один из первых троллейбусных маршрутов – № 2, от Ржевского вокзала да Кутузовской заставы. Под нашим окном сразу стало тише. Стала меняться и Садовая – постепенно исчезали деревья и садики, вырастали новые дома, но этот процесс был более длительным. В центре снесли почти всю Китайскую стену, и вместе с ней исчез и базар букинистов, где папа, бывало, всегда подыскивал мне книги.
Жизненный уклад
(1934–1937)
Поскольку мы потом прожили на одном месте много лет и кое-что слилось в моей памяти, то напишу несколько слов об общем укладе нашей жизни в 1934–1937 годы.
Выходные обычно начинались с того, что мы с Билльчиком, едва проснувшись, устраивали соревнования по борьбе. Сначала надо было встать на расстоянии нескольких шагов друг от друга, скрестив руки на груди. Потом мы протягивали друг другу правые руки и, как бы перекидываясь, менялись местами, после чего уже начиналась сама борьба. Побеждал тот, кто клал противника на обе лопатки. Топот и возня начинались невообразимые, прибегала из кухни мама и, стоя в двери, качала головой и всегда говорила одно и то же: «Перестаньте, прекратите эти глупости, я же знаю, это добром не кончится!» И действительно, поскольку на обеих лопатках (на полу или на кровати) оказывалась брыкающая и визжащая я, то в результате я иногда со злости немножко ревела настоящими слезами: «Билластина противный, ты нечестными приемами» и т. д. Но я тут же начинала смеяться при виде папы, напевающего «В пещере горного короля» Грига и под эту музыку шагающего взад и вперед по комнате, подражая походке орангутана. После этого мы с папой часто исполняли всякие придуманные нами танцы: медленный восточный под «Танец Анитры», причудливо-страшный под «Пляску Смерти» Сен-Санса или танец в египетском стиле на музыку из «Аиды». После завтрака мы всегда отправлялись гулять, а мама в это время готовила обед. Маршруты у нас были разные: через Кузнецкий мост на улицу Горького, обратно бульварами или по Садовому кольцу. По дороге покупали горячие пирожки, которые везде в центре, особенно около Мосторга, продавались с лотков. «С рисом, с рисом!» – кричали торговки, а папа хулиганил: «Джим, прислушайся: как им не стыдно, что они хотят от бедной рыбы?» Папа обязательно заходил во все букинистические магазины, искал что-то для себя, иногда и для меня выбирал какие-нибудь книжки о дальних странах на немецком языке или Жюля Верна.
Папа очень полюбил Москву, и его интересовало все новое, все перемены. Помню, мы наблюдали, как передвигают на улице Горького дом вглубь двора. Еще помню, с каким энтузиазмом и гордостью он встретил открывшееся в мае 1935 года метро. В каждой станции он находил какие-то особые прелести. На работу папа почти всегда ходил пешком, стараясь идти разными путями. Станкоимпорт ютился сначала в тесном помещении на Кузнецком мосту (дом 22), а потом переехал в новое белое здание с большими окнами и просторными залами, проезд Художественного театра, 2.
Праздники
Я бывала в Станкоимпорте всякий раз перед майскими и ноябрьскими праздниками, когда там устраивались торжественные собрания с концертами самодеятельности и «товарищескими ужинами», бесплатными в первые годы. До середины 1937 года я встречалась на этих вечерах с Ирой. Торжественная часть длилась всегда часа два: выбирался президиум, потом кто-нибудь произносил страшно длинную и нудную речь. Мы с Ирой садились в первый ряд и всегда находили повод похихикать: то оратор без конца пил воду, то в президиуме кто-нибудь начинал клевать носом или чесал ногу; иногда мы безмолвно смеялись так, что трясся весь ряд кресел. А однажды, к ужасу наших родителей, нас даже выгнали из зала. В художественной части всегда выступал дядя Ваня Шустов: он пел, играл в пьесах и скетчах и выглядел очень красивым в гриме.
На демонстрации мы тоже ходили с сотрудниками Станкоимпорта (кажется, только в девятом классе я ходила со школой). Демонстрации в те времена были очень многолюдными, все ходили на них с удовольствием, потому что было весело. И почему-то 1 мая всегда была хорошая погода. Собирались всегда где-нибудь довольно далеко от центра и долго топтались на одном месте. Кто-нибудь плясал русского, играли во всякие незамысловатые игры. Например, ведущий левой рукой загораживает сбоку глаз, правую ладонь засовывает под мышку левой руки, кто-нибудь из окружающий ударяет его по ладони, все быстро поднимают кверху большой палец, а ведущий оборачивается и должен угадать, кто его стукнул. Или один кричит: «Птица летает! Кто еще летает?» Потом, полусогнувшись, бьет себя спереди по бедрам и кричит: «Поехали, поехали, поехали, поехали, сорока!» При слове «сорока» он поднимает вверх руку, все окружающие – тоже. «Поехали, поехали, дирижабль! Поехали, поехали, муха! Поехали, поехали, стул!» Кто-то, зазевавшись, и тут поднимает вместе с ним руку, но стул-то не летает, и все хохочут.
В воздухе пестро от воздушных шаров. Около одиннадцати часов колонны приходят в движение, идут то медленно, то вдруг какой-то кусок пути приходится бежать, все кричат, смеются, потому что в таком темпе песни уже не поются. Потом, ближе к Красной площади, колонны выстраивались по шесть человек в ряду, папы сажали нас на плечи, и мы, размахивая флагами или бумажными цветами, проплывали мимо Мавзолея: «А я Сталина видела!» Потом домой надо было идти вверх по Яузскому бульвару, Чистым прудам, добирались усталые и пыльные, но настроение у всех было веселое. По дороге, в конце Сретенского бульвара, непременно покупали у китайцев трещотки, шарики «уйди-уйди», пестрые бумажные игрушки с двумя палочками на концах: сложишь палочки – получается веер, а сложишь другой стороной – разноцветный шар, еще как-то вывернешь – подобие цветка или гармошка. Очень любили мы и набитые опилками бумажные «мячики» на резинках, они иногда продаются и сейчас. Кстати, о китайцах: в те годы в Москве еще существовало несколько китайских прачечных (одна из них – на Самотеке), где отлично стирали белье. Иногда и на улице можно было встретить китайцев в серовато-голубых кителях и узких штанах такого же цвета. Вот китайцы и делали те красивые праздничные игрушки.
Мама и ее хор
Несколько слов надо сказать о маме и о том, что помогло ей вынести всю нашу бытовую неустроенность и неприятности. Кажется, еще со времени нашей жизни на Арбате у мамы появилось занятие, которому она посвящала несколько вечерних часов почти каждый выходной вплоть до середины 1937 года. В Москве на улице Герцена в то время существовал Клуб иностранных рабочих, где было много всяких кружков. Не знаю, кто первый привел маму туда, но она сразу записалась в хор, и пение в этом хоре доставляло ей большую радость. Руководил хором некто Хаускат; мама рассказывала, что он страшно заикается, но прекрасно поет. Маму сразу приняли, у нее было меццо-сопрано и хороший слух, правда, Хауската очень удивило, что она совсем не умеет петь по нотам. Мама общалась в клубе с немками, австрийками, венгерками, все говорили по-немецки, и уже одно это было для нее, наверное, какой-то разрядкой. Пел же хор песни и на немецком, и на русском, и даже на испанском языке, когда начались события в Испании: Las companies d’assero contando a la muerte van…Участникам хора сшили одинаковые желтые блузы с красными пуговицами. Выступал хор на вечерах в самом клубе, а один раз я была на концерте в мюзик-холле (в те времена зал был отдан под выступления самодеятельности). Публики было маловато, но мне было приятно, что мама выступает уже для широкой аудитории, и я радовалась за нее. После этого они еще как-то пели по радио вместе с Эрнстом Бушем [36]36
Эрнст Буш (1900–1980) – немецкий актер, певец, антифашист, лауреат Международной Ленинской премии «За укрепление дружбы между народами». – Прим. ред.
[Закрыть]. «Некрасивый, рыжий, грубо выражается, – рассказывала мама. – Но наш Хаускат сказал – вот у кого вам всем надо учиться рот раскрывать!» Мама старалась не пропускать ни одного занятия, она могла помчаться в клуб после поездки в Ильинское, могла дома бросить все, лишь бы попеть в своем хоре, – такое это доставляло ей удовольствие. Особенно любила она петь Moorsoldaten(«Болотные солдаты» – песня узников концлагерей). А в один из выходных летом 1937 года явившимся на хор объявили сначала, что Хаускат болен, а потом – что он арестован. Мама была очень огорчена и недоумевала, как этот скромный заика мог быть врагом народа.
Папа
В отличие от мамы папе пришлось забросить все свои хобби. Фотоаппарат его устарел, все уже пользовались «Лейками» и ФЭД, а у нас на покупку таких аппаратов не было денег. «Трехъярусный» наш самодельный радиоприемник тоже часто выходил из строя, запасных деталей не было, к нему был присоединен аккумулятор, который мы время от времени таскали куда-то на Каретный ряд на перезарядку. Уже появились неплохие приемники – дядя Эля завел себе ЭЧС-2, потом купил ЭЧС-3, а сломанный ЭЧС-2 отдал нам, папа его разобрал и вместе с одним знакомым они целый выходной возились и чинили. И как же я была счастлива, вновь услышав: «Говорит Москва, радиостанция имени Коминтерна». Это было на длинных волнах, а на средних работала радиостанция ВЦСПС и еще, по вечерам, РЦЗ. Я очень любила слушать по радио музыкальные передачи и включала приемник, когда только была возможность.
Папа приходил домой, как правило, довольно поздно: рабочий день тогда был ненормированный. Часто он задерживался до десяти часов, и ему удавалось только послушать «Последние известия» (с 23:00 до 23:30), которые он никогда не пропускал: времена были полны событиями, и папа с тревогой за ними следил. После «Последних известий» папа еще долго сидел на кровати и читал: художественную литературу (обычно – журнал «Иностранная литература»), технические статьи по специальности, разные публикации в «Науке и жизни», а ближе к 1940-м он по вечерам взялся изучать по вузовским учебникам физическую географию, геологию и астрономию. А на творческую работу ему, видимо, не хватало тогда ни времени, ни сил, ни настроения.
1934 год
(продолжение)
Поскольку первые месяцы жизни на новой квартире мы все еще ждали каких-то перемен в наших жилищных делах, меня не переводили в более близкую школу. Две последние четверти третьего и один месяц четвертого класса я ездила в свою старую любимую школу на Староконюшенном. Каждый день в переполненном до отказа трамвае А («Аннушке») от Сретенских ворот до Сивцева Вражка. Выбиралась из вагона с трудом, вечно отрывались пуговицы от пальто и ручка от портфеля. Как-то я потеряла гривенник на обратную дорогу и отправилась домой пешком, но на Арбатской площади меня застал дождь, и я, преодолев ужасный стыд, попросила деньги на трамвай у одной тетеньки. Четвертый класс занимался во вторую смену, и, наверное, чтобы мне не приходилось возвращаться поздно вечером в темноте, меня забрали и перевели в школу на улице Мархлевского, недалеко от телефонной станции. Но это было в конце сентября, а до этого еще было лето, запомнившееся двумя событиями.
Но еще до лета произошло одно странное явление, усугубившее мрачное настроение наших первых месяцев на новой квартире. Однажды вечером мы с мамой сидели вдвоем в комнате: я у окна за своим столиком, кажется, делала уроки, а мама – на своей кровати у двери. Она перечитывала бабушкины письма, и я заметила, что она то и дело вытирает слезы. Вдруг мы обе одновременно подняли головы и вопросительно посмотрели друг на друга: у нашей двери послышался какой-то странный звук, будто кто-то часто-часто дергает не совсем плотно привинченную дверную ручку. Звук этот был такой странный, что мы боялись даже взглянуть на дверь. Мы к тому времени уже привыкли к стуку в наружную дверь или окно, усвоили все звуки этой квартиры, но такое было впервые. «Что это?» – шепотом спросила меня мама. Я в ответ только помотала головой. Но потом я первая нашла в себе смелость громко спросить: «Кто там? Войдите!» Звук прекратился минуты на две, потом снова тихо застучало. Нас охватил ужас, мы боялись пошевельнуться. Рядом, за окном, была шумная, людная Сретенка, а мы сидели, объятые странным страхом, и продолжали сидеть, даже когда звуки прекратились. Как радостно мне было, когда наконец послышалось хлопанье входной двери, в передней зажегся свет, и мы узнали папины шаги. Я сорвалась с места и выбежала ему навстречу: «Как хорошо, что ты пришел!» Мама спросила, не он ли нас пытался напугать, но он был в полном недоумении. Мы рассказали папе о странных звуках и весь вечер пытались как-нибудь воспроизвести их, но напрасно. Ручки дверей и нашей, и соседей были крепко привинчены и не шатались, печная дверца в прихожей издавала звук совсем иной, крысы тоже возились разве что на кухне. Мы пробовали греметь посудой и ложками в буфете, пробовали постукивать даже за окном – не послышится ли эхо: все напрасно. Мы так никогда и не выяснили, что это было, и никогда больше не слышали подобных звуков. Одной из нас могло бы почудиться, но сразу обеим? Я потом про себя решила, что, раз мама читала бабушкины письма, то к нам, наверное, приходил бабушкин дух. Или дух совсем недавно умершей соседки. Но вслух высказать такие предположения я боялась.
Лето 1934 года
Из двух запомнившихся мне событий того лета первым была поездка в Звенигород на Иванову ночь с маминым клубом. Я в то время от скуки снова начала вести дневник – вела я его, однако, всего дней десять. От дневника 1933 года он отличался тем, что его я уже писала по-русски. Довольно нескладно, но – без орфографических ошибок.
Вот записи из этого дневника.
22. VI.1934
Я не понимаю, как мы завтра поедем с немецким клубом в Звенигород. Город, который звенит. Сегодня, во всяком случае, от дождя. Если поедем, я возьму листок и карандаш и запишу, а после перепишу сюда.
23. VI.1934
Дождь льет сегодня утром как из ведра. Сейчас 10 часов утра, а на улице и в комнате темно. Сверкают молнии, и гром не перестает. Но, наверное, мы все-таки едем!
Дневник Звенигорода. В Москве у вокзала было очень жарко. Все собрались и сели в поезд. В нашем вагоне едет оркестр, 1/ 27-го вечера. Туда два часа езды. Я стою у открытого окна, мимо пролетают красивые ландшафты: леса, луга, деревушки. Но солнце спряталось, и дождь забарабанил по окну. Мы закрыли окно – перестало. Я опять наслаждаюсь лесами из различных цветов зелени. За 10 минут до Звенигорода пошел опять сильный дождь. Поезд остановился, и, боже мой, кругом дождь и грязь ужасная. Все собрались с флагами и портретами Тельмана, и мы пошли по дороге, где грязь доходила до костей ног. Наконец мы пришли в самый Звенигород, и, пока говорили речь, я смотрела в небо. Небо было какого-то серого голубого цвета, и были там и облачка, светло-и темно-фиолетовые. Долго смотря в небо, мне показалась там целая картина. Вот будто бежит собака и 20 овечек преследуют ее, а вот даже как будто лицо и тележка какая-то. Мне показалось, что это должно что-то означать, и, взглянув на деревья, кусты и близкий лес, на это небо, я почувствовала, будто есть огромный Защищатель природы. Не людей и зверей, а лесов, деревьев, полян и лугов – особенно деревьев; и мне стало странно и жутко.
Мы пошли дальше, и нас и еще человек 50 повели в белый Дом крестьянина. В зале молочным светом горела лишь одна лампа, и было темно. Мы поужинали в столовой, которая была в минуте ходьбы от нас. Было 1/ 212-го. Пока мы устраивали на полу лежанки, все ушли смотреть костры. Я уже легла, как вдруг мой Билль решил смотреть этот огонь. Я заплакала, и наконец мне позволили тоже пойти. На пижаму мне накинули пальто, и мы пошли. Главная группа недалеко еще ушла, и мы их догнали. Мы долго шли по направлению к тому месту, где будут костры, мы ходили по ужасной грязи и по лужам, которые в темноте не были видны. Гак мы тащились километра три, и папа решил пойти обратно. Я подняла крик, что хочу идти дальше, я думала, что до цели уже недалеко. Но пришлось идти назад, было уже 2 часа утра, на востоке появлялась заря. Я все время плакала от досады, но вскоре я уснула. Ведь я в жизни еще не видела этого праздника, когда ночью разжигают костры, и прыгают, и пляшут вокруг огня. Очень мне было досадно.
24. VI.1934
Я проснулась. 1/ 48-го. Кое-где уже шепчутся и двигаются, но мой Билль еще храпит. Наконец мы все встали, умылись, и я пошла на улицу. Как красив Звенигород! Вчера было темно, и я ничего не видела. Домики за деревьями, сады, а сзади, если посмотреть по дорожке, темные зеленые деревья и светлый солнечный луг. Я молча приветствовала природу и вспоминала ее Защищателя. Но теперь мне не было страшно, было светло, голубое небо и светлые облачка – такие как всегда. Я встала на пень. На меня светило солнце. Может быть, меня вчера выбрала Природа и я теперь знаю ее тайны? Скоро мы пошли завтракать, ели какую-то противную кашу, кисель и кофе с хлебом. Потом мы пошли в дом отдыха им. Рыкова. Там я прогулялась немного, и мы пошли в музей, где смотрели старые, старые вещи из 13, 14 и 18 века. Какие тогда были вещи! Мне всегда очень интересно рассматривать старое. Но я не могу представить себе, какие тогда были люди. О чем они думали и как? Очень хотелось бы немножко пожить тогда.
Мы пошли обедать. Обед был вкусный, было даже мороженое. К нам подошел, наверное, заведующий. Он потирал руки и спросил: «Ну что – вкусно?» «Очень вкусно и много!» – ответил Билль. Тот самодовольно улыбнулся: «Сумели-таки подготовиться! А то говорили, что у нас плохо кормят».
Потом мы, то есть Билль, мама, я, тов. Хрипченко и еще какая-то женщина, одни, раньше компании, поехали домой. Я печально посмотрела на весь чудесный старый Звенигород, посмотрела и на небо; было пять часов, облачка были белые, и теперь там было наоборот: уже волк или собака преследовали овец. Я вспомнила опять Покровителя природы, и у меня потекли слезы. Почему? Наверное, от счастья. В Москве мы сели в пустой трамвай, 14-й, и скоро очутились дома, а в голове у меня еще раз ожил красивый городок, леса, монастырь и Москва-река. Я легла спать в и часов и вскоре уснула…
Так возникла моя собственная религия, которую я держала в тайне. Позже я придумала мелодии двух хвалебных гимнов Защитителю природы, которого я почему-то назвала Бастилио. Эти гимны надо было обязательно напевать, когда поезд проезжал мимо рва между Ромашковым и Раздорами, а также в дни двух великих праздников, которые я учредила, – 12 мая и 4 августа. Появились и другие ритуалы – например, незаметно обнимать и целовать две сосны у лесной дороги в Ильинском. Но моя религия занимала меня исключительно за городом, в городе никакого божества не было, и я ничего не чувствовала. В городе были другие дела. От скуки я опять писала – сразу две повести, одну на русском, другую на немецком. В обеих описывалась жизнь дружных детей одной деревни и, соответственно, детей одной большой семьи, все эти дети были для меня как живые, и я себя отождествляла с ними.
А вообще-то лето прошло под знаком «Таинственного острова» Жюля Верна. Когда папа купил мне эту книгу, мы начали вместе ее читать: я днем, а папа догонял меня вечером. Часто я вкладывала ему записочки: «Когда Билль закончит эту главу, он от удивления подпрыгнет до потолка и сразу захочет читать дальше!» Книга совершенно заворожила меня, мне нравились дружные колонисты, у меня мороз пробегал по коже от всех таинственных явлений на этом острове, совершенно необъяснимых… пока не обнаружился капитан Немо. Папа тоже увлекся, он наизусть мог нарисовать карту острова со всеми подробностями. Все то лето во время поездок в Ильинское с дядей и тетей мы играли в колонистов: папа был Сайрус Смит, я – Герберт. Тетя Люба была Гедеон Спилет, дядя Эля сказал, что он будет Наб или, если угодно, даже Юп. Мама была у нас Пенкроф (хотя она, в общем-то, не играла с нами особенно активно). На пляжи мы придумывали новые приключения, обнаруживали всякие загадочные вещи и так далее.