355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лиз Мур » Алая река » Текст книги (страница 4)
Алая река
  • Текст добавлен: 11 апреля 2020, 23:32

Текст книги "Алая река"


Автор книги: Лиз Мур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

– Жаль, что с вашей сестрой так случилось, – выдает Алонзо.

– Как – так?

Алонзо молчит. Лицо у него вытягивается. Характерная гримаса человека, сообразившего, что проболтался.

– О чем вы, Алонзо?

Он качает головой.

– Да я толком не знаю. Может, недопонял чего. Или недослышал.

– Что конкретно вы недослышали и недопоняли?

Алонзо наклоняет голову набок, косится за окно, на угол, где обычно торчит Пола. Заметив, что Полы нет, продолжает:

– Наверное, пустяки какие-нибудь. Просто позавчера Пола сказала, что Кейси исчезла. Что ее уже месяц никто не видел, если не дольше. Что никто не знает, где она.

Киваю. Рот держу закрытым, плечи – расправленными. Ладони мои спокойно лежат на ремне, и вообще я просто воплощенная невозмутимость.

– Вот как, – говорю.

– Пола небось напутала, – юлит Алонзо. – Она в последнее время малость того… – Его лицо выражает сочувствие. Похоже, он готов сделать что-нибудь катастрофическое – например, похлопать меня по плечу. Слава богу, не двигается с места. Он будто застыл. И я тоже.

– Вы правы, Алонзо. Пола определенно что-то напутала.

Тогда

Некоторые люди склонны видеть причину всех бед в собственном трудном детстве. Кейси как раз такая. Незадолго до того, как мы перестали общаться, она пришла к выводу: в ее проблемах виноваты отец с матерью, которых она лишилась слишком рано, а также Ба, которая никогда не любила Кейси, а пожалуй, даже испытывала к ней неприязнь.

Помню, я, услыхав это откровение, на миг онемела, а потом заметила, что обстоятельства у нас были одинаковые.

Мое мнение: я стала тем, кем стала, потому что принимала правильные решения, а не полагалась на слепой случай. Наше детство, конечно, безоблачным не назовешь, но по крайней мере одна из нас вышла из него подготовленной к продуктивной жизни.

Но когда я это озвучила, Кейси закрыла лицо ладонями.

– Для тебя, Мики, все всегда было иначе. С самого начала.

Так она сказала, и я до сих пор не пойму, что имелось в виду.

Впрочем, если взвешивать шансы, если выяснять, у кого детство было труднее (в любом из смыслов), мои обстоятельства определенно перетянут.

Я говорю так потому, что помню маму – а Кейси не помнит. Причем воспоминания мои – светлые. Значит, мамину смерть я восприняла тяжелее. Кейси была слишком мала, чтобы уяснить всю глубину нашей потери.

* * *

Мама умерла молодой. В восемнадцать, учась в выпускном классе, она забеременела мною. А училась хорошо, и девочкой была примерной, по словам Ба. Только с нашим отцом и встречалась, других парней не знала. И вот, нате вам: несколько месяцев свиданий – и залет. От кого, от кого, а от Лизы такого не ожидали, повторяла Ба. Сама она, если ей верить, была потрясена больше всех. До сих пор Ба говорит об этом с горечью – острой, как в день, когда все открылось. Никто не верил, говорит Ба. Все только ахали. Только переспрашивали: «Лиза?! Да ладно!»

Религиозные убеждения Ба сразу исключили аборт. Но из-за этих же убеждений она приняла беременность дочери в штыки. Стыдилась сверх всякой меры. А год был 1984-й. Сама Ба вышла замуж в девятнадцать, родила в двадцать. «Тогда времена были другие» – вот и все ее объяснение. Наш дед умер рано – погиб в аварии. Пьяный ехал, как я сейчас догадываюсь. Ба вечно твердила, что дед любил заложить за воротник. Больше она замуж не вышла.

Одно время я задавалась вопросом: как бы все было, не погибни наш дед? Была бы бабушка другой? Ведь львиная доля ее усилий уходила на то, чтобы просто держаться на плаву: есть самой и кормить нас, платить за коммунальные услуги и выкарабкиваться из вечных долгов. Если б супруг вносил свою долю в денежном и эмоциональном эквиваленте, как знать, может, бабушке, да и нам с Кейси, жилось бы легче… Глупые, сентиментальные предположения, ибо по сей день Ба мужчин презирает – от них, мол, одни проблемы, и если б не продолжение рода, так хоть бы они и вовсе перевелись на свете. Подспудно Ба не доверяет ни одной особи мужского пола. Избегает их, насколько это возможно.

Краткое замужество дало бабушке единственный повод для гордости – право заявлять, что она забеременела, будучи мужней женой. «Мужней женой!» – повторяет Ба, тыча себя пальцем в грудь. То есть все у нее получилось по правилам.

Узнав, что дочь беременна, Ба настояла на браке, даром что лишь единожды видела «этого Дэниела Фитцпатрика»; именно так Ба говорила об отце, даже когда он исчез из наших жизней. Однако недостаток информации о будущем зяте не остановил Ба. Сначала она усадила юных грешников на диван и устроила им хорошую головомойку, а затем отправила в церковь, где те дали клятвы любви и верности. Дэниел Фитцпатрик сам рос без отца, с беспутной матерью – потаскухой, по убеждению Ба, также зачавшей вне брака. «Чего и удивляться», – говорила Ба. «Яблочко от яблоньки», – говорила Ба. Хуже того: Дэниела Фитцпатрика содержала благотворительная организация. «Лучше б на трудящего человека денежки тратили», – ворчала Ба.

Что обо всем этом – о ребенке, о свадьбе и о самой Ба – думала мать Дэниела Фитцпатрика, неизвестно. Я ее совсем не помню. Она даже на мамины похороны не явилась, чем нанесла Ба смертельную обиду.

Если верить Ба – а верить приходится, ведь других источников нет, – Лиза и Дэниел тихо обвенчались в церкви Святого Спасителя в среду, ближе к вечеру. Свидетелями были сама Ба и дьякон. После свадьбы Дэниел стал жить в доме Ба. Молодым она уступила среднюю спальню; иногда ей даже удавалось содрать с них арендную плату. От остальных родственников Ба скрывала этот брак, сколько могла. Ходила с гордо поднятой головой. Глядела с вызовом.

Через пять месяцев родилась я. Через полтора года – Кейси.

А через четыре года мама умерла.

* * *

Если успокоиться, если собраться с мыслями – явятся воспоминания об этом кратком периоде. Увы, чем дальше, тем труднее их вызвать. Порой, колеся по району, я вижу себя маленькой, на заднем сиденье. Естественно, никаких детских кресел. Мама за рулем, что-то напевает. Если я оказываюсь возле холодильника, причем любого, стоящего где угодно, – мелькает другое видение: моя молоденькая мама жалуется Ба, что холодильник пуст. «Да неужто, – отзывается Ба из соседней комнаты. – Ну так положи туда чего-нибудь».

Более смутно помнится бассейн в чьем-то доме. Может, я всего раз там побывала. И фойе кинотеатра. Не знаю, какого именно. Сейчас все кинотеатры сместились в центр Филадельфии. Те, что остались, давно превращены в концертные площадки.

Я помню мамину юность. Мама сама была как ребенок, как ровня мне. Нежнокожая, с сияющими, легкими волосами, она даже бабушку заставляла оттаять. Ба рядом с мамой становилась спокойнее, не мерила, по обыкновению, комнату быстрыми нервными шажками. Смеялась против воли, зажимала себе рот, головой трясла. «Малахольная ты, Лиза! – так она реагировала на очередную выходку дочери. – Дом в бедлам превратила». Взглядывала на меня, улыбалась с гордостью. В те дни она была добрее. Ее завораживало победоносное Лизино легкомыслие; она не догадывалась, какая судьба уготована ей, какая судьба уготована всем нам.

В тишине и темноте моей спальни являются, если очень постараться, еще более интимные воспоминания. Тут мне одной не обойтись, тут нужен Томас – лобастенький Томас, бодающий меня в подмышку, лежащий так близко, что можно вдыхать запах детского мыла. Лишь в такие мгновения приходит мама, склоняется над моей кроваткой. Моя юная мама, по-девичьи хрупкая, с мягкими, неоформившимися чертами лица, в неизменной черной футболке с надписью, которую я не умею прочесть. Мамины руки, обнимающие меня. Мамино лицо – веки опущены, рот приоткрыт. Мамино дыхание, свежее, как у жеребенка или козленка, что питается одной травой. Мне четыре года; я глажу маму по щеке. «Привет!» – шепчет она, и целует меня, и бормочет что-то неразборчивое, сладкое, мне в темя, в ухо, в ямку под подбородком. И снова целует. И кусается в шутку. И повторяет снова и снова: «Малютка моя» – самую главную фразу. Дальнейшее требует напряжения всех душевных сил. Потому что это – мамин голос. Высокий, звонкий, счастливый, порой – с нотками изумления: как ее, Лизу О’Брайен, вообще угораздило родить?

* * *

Но я не помню ничего, совсем ничего, связанного с маминой наркозависимостью. Возможно, все плохое просто вытеснил инстинкт самосохранения. Возможно, об этом я не знала в силу возраста; не видела, не могла видеть, как наркотики разрушают мамино сознание, мамино тело. В моих воспоминаниях одно только хорошее, светлое – но тем они мучительнее.

Соответственно, я не помню ни маминой смерти, ни сообщения о ней. Память сохранила только бабушкину реакцию. Вот Ба мечется по дому, как львица по клетке; рвет на себе волосы и рубашку. Снимает телефонную трубку – и вдруг принимается методично колотить ею себя по лбу. Вцепляется зубами в собственное запястье, чтобы не вырвался из горла вопль. Еще помню, взрослые говорили шепотом. Меня и Кейси впихнули в платья из жесткой материи, натянули на нас колготки и застегнули на наших ножонках чересчур тесные туфельки. Потом, подавленные, удрученные, все потащились в церковь. Ба почти упала на скамью. Еще: Ба дернула Кейси за руку, чтобы та не шумела. Помню отца. Он сидел рядом с нами в полной прострации. Потом сборище переместилось в бабушкин дом, словно пропитанный чувством стыда. Мы с Кейси были забыты. Нас не замечали. Не брали на руки. Не умывали. Не кормили. Я сама шарила в буфете и холодильнике. Ела и тащила еду для Кейси. Кормила ее с рук. В доме постоянно толклись взрослые. Я, маленькая, натыкалась на их колени, видела их ботинки, в лучшем случае – полы пиджаков и пальто, но не видела лиц. Шорох одежды. Никаких детей. Двоюродных сестер и братьев к нам не водили. Бесконечная зима. Пустота и горечь. Наполовину пустая бутылка содовой в холодильнике – содовую не допила мама. Поиски в родительской спальне (отец все еще жил у Ба). Обнаружение той самой черной футболки (она, как и постельное белье, пахла мамой). Помню, я нюхала даже мамины тапки. Ба, застукав меня за этим занятием, целый день выделила, чтобы постирать и вычистить мамины вещи. Тогда я стала осторожнее. В ящике комода нашлась мамина щетка для волос. Ее я тоже нюхала; снимала волосины, обматывала себе пальцы. Кончики пальцев становились пурпурными, а я все мотала, мотала – туже, еще туже…

С каждым годом воспоминания блекнут. Сейчас мне большого труда стоит вызвать какой-нибудь эпизод; убедившись, что он пока цел, я поскорее заталкиваю его обратно. Потому что свет воспоминаниям вреден. Они и так уже почти выцвели. А мне надо сохранить хоть что-нибудь для Томаса. И я дозирую эпизоды, длю их тающую сладость.

* * *

Когда мама умерла, Кейси было всего два года. Она еще подгузники носила (которые порой не меняли целыми сутками). Потерянная, одинокая сестра ковыляла по дому; рискуя свалиться, карабкалась на лестницу; надолго забивалась то в шкаф, то под кровать. Выдвигала ящики, полные опасных предметов. Наверное, ей хотелось попасть в поле зрения взрослых, этих великанов; часто я обнаруживала сестру на кухонном столе или на краешке ванной – замершую, словно птичка, одинокую, никому не нужную. У Кейси была тряпичная кукла по имени Маффин и две пустышки, которые отродясь никто не мыл. Эти сокровища Кейси тщательно прятала. Однажды обе пустышки пропали. Ба не стала покупать новые, и Кейси проревела несколько дней подряд. Сосала пальцы, отчаянными глотками втягивала в себя воздух.

Не по своей инициативе я начала опекать сестру. Просто увидела: больше никому дела до нее нет, вот и впряглась. В то время Кейси еще спала в колыбели, которая стояла в нашей общей комнате. Но очень быстро она выучилась выбираться наружу и делала это из ночи в ночь. С проворством, которого и не заподозришь в таком маленьком ребенке, моя сестра, словно паучок, выползала из колыбели и ложилась спать со мной. И так повелось, что именно я напоминала взрослым: надо сменить Кейси подгузник, надо переодеть ее в чистое. Именно я приучала сестру к горшку. Со всей серьезностью относилась к роли опекунши. С гордостью тащила это бремя.

Когда мы чуть подросли, Кейси каждый вечер просила: «Расскажи про маму!» И каждый вечер я, маленькая Шахерезада, напрягала память, чтобы выдать сестре новый эпизод, или же попросту сочиняла. «Помнишь, как мы с мамой ездили на море?» – спрашивала я, и Кейси поспешно кивала. «Помнишь, как мама купила нам мороженое? Помнишь, какие вкусные оладьи она пекла нам на завтрак? Помнишь, как она читала нам на ночь сказки?» (Все эти проявления родительской любви регулярно упоминались в детских книжках.) Я вычитывала их сама. Я лгала сестре. Кейси слушала, прикрыв глаза, словно кошка на солнцепеке.

С великим стыдом признаю: статус хранительницы семейной истории давал мне власть над сестрой, давал оружие сокрушительной силы, которое я применила всего один раз. Был вечер, мы поссорились, уже не помню из-за чего, Кейси на меня кричала – долго, надрывно. Устав от воплей, я совершила злодейство, в котором тут же раскаялась. «Меня мама больше любила, чем тебя!» – выпалила я. По сей день это – моя самая чудовищная ложь. Я тотчас сама себя опровергла – но было поздно. Маленькое личико Кейси побагровело и сморщилось. Ротик открылся, словно для ответа. Но крыть сестре было нечем. И она разревелась. Завыла от непоправимого горя. Так могла бы выть взрослая женщина, знавшая боль, видавшая виды. До сих пор этот вой свеж в моей памяти.

* * *

После похорон кто-то заикнулся: теперь, мол, отец нас заберет, увезет в другое место. Но у отца, похоже, не было ни денег, ни желания что-то менять, и мы, все трое, остались жить у Ба.

И зря.

Отец с самого начала не ладил с тещей; теперь же, когда мамы не стало, они только и делали, что скандалили. Обычно Ба напускалась на отца, кричала: «Ты когда за комнату платить будешь, голодранец?!» Кейси, в отличие от меня, этих сцен не помнит. Вскоре отец не выдержал – съехал. Мы остались на попечении бабушки. Она рвала и метала. Стоило Кейси набедокурить, заводила: «Будто не хватит на мой век соплей да бардака!» Никак не получалось встретиться с Ба взглядом. Она не смотрела прямо на нас – только вбок или повыше наших мордашек. Так смотрят на солнце. Сейчас я догадываюсь: потеря дочери, обожаемой до самозабвения, удерживала Ба от нежностей. В нас она видела подтверждение: мы смертны, как и Лиза; мы – бомбы замедленного действия, начиненные новой болью.

Нам с Кейси доставалась лишь малая часть бабушкиного раздражения. Самые сильные эмоции были направлены на нашего отца. К нему Ба питала ненависть разрушительную, как торнадо. Ненависть многократно усиливалась, когда отец пренебрегал своими родительскими обязанностями. Ежемесячно, не найдя в условленный день чек на наше содержание, Ба разражалась привычным монологом: «Я, как его увидала, так сразу и раскусила, и говорю Лизе: мутный он, хахаль твой; таких-то мутных поискать!»

Еще одно откровение (правда, бабушка его не нам с Кейси озвучивала, а кому-то по телефону – но достаточно громко); так вот, Ба говорила: «Он ее на это дерьмо подсадил. Сгубил мне девку».

Когда мама умерла, «этот Дэниел Фитцпатрик» умалился до местоимения. Стал единственным, к кому подходило местоимение «он», если не считать пары-тройки дядьев да Господа Бога. Других лиц мужского пола в нашей жизни не было. При встречах мы называли его папой. Сейчас это кажется нелепым, не верится, что слово «папа» слетало с моих губ. Но даже и в те времена странно было произносить «папа» после очередной долгой разлуки. Отец сам так себя называл, говорил Ба: «Я – их папа». А Ба отвечала: «Значит, веди себя, как папы ведут».

В итоге он исчез с концами. На целое десятилетие. А когда мне уже сравнялось двадцать, кто-то из его приятелей сообщил, что Дэниел Фитцпатрик умер. Как? Да так же, как все мрут на северо-востоке Филадельфии. Так же, как умерла Кейси – в первый раз. И во второй. И в третий.

Тот отцовский приятель думал, я уже в курсе; моя реакция стала для него неожиданностью.

А вот о маме Ба почти не говорила. Иногда я заставала ее глядящей на мамино фото – старое школьное фото, где маленькая Лиза О’Брайен улыбается беззубой улыбкой. Только оно и осталось от мамы – единственное свидетельство, что Лиза О’Брайен бегала по этому дому. Фото цело до сих пор. Висит на стене в гостиной. Мамино изображение пережило ее саму; но, может, знай мама, как по ней будут тосковать, она бы здесь задержалась.

Еще, очень редко и только по ночам, я слышала бабушкин плач – нечеловеческий вой, приглушенный подушкой, или детские всхлипы. И то, и другое говорило о неизбывном горе. Но в дневное время Ба держалась. Молчала. Только иногда бросит: «Она сама виновата; сама в это дерьмо влезла. Вы, обе, – глядите, тоже не вляпайтесь».

* * *

Так мы росли – без отца и без матери.

Когда мама умерла, бабушка была еще сравнительно молода – ей только исполнилось сорок два. Нам она казалась гораздо старше. Она постоянно работала. Как правило, в нескольких местах. Зимой в доме властвовал невыносимый холод. Батареи были отрегулированы на 55 градусов[10]10
  55 градусов по Фаренгейту соответствуют 12,5 градуса по Цельсию.


[Закрыть]
; если б не риск, что трубы лопнут от мороза, Ба, пожалуй, и вовсе отключала бы отопление. Мы ходили в куртках и шапках. Если жаловались, Ба кричала: «Вы, что ли, будете по счетам платить?» В ее отсутствие активизировались призраки – дом принадлежал семье с 1923 года, когда дедушка Ба, ирландец, купил его. Сама Ба унаследовала дом от своего отца. Двухэтажный таунхаус, тесный, без архитектурных излишеств; на втором этаже, в ряд, вдоль коридора, три крошечные спальни, на первом, тоже в ряд, изолированные друг от друга гостиная, столовая и кухня. Входя в любую из комнат, мы запинались о низкий порожек – как о напоминание о строгих рамках.

Мы бродили по дому – туда-сюда, от парадной двери до черного хода, или по коридору второго этажа – всегда предсказуемо вместе, где одна, там и другая. Ба придумала для нас две клички – МикКейси и КейМики. Неразлучные, мы были нелепы в паре; я – долговязая, темноволосая худышка и Кейси – беленькая, крепенькая, как гриб-шампиньон. Мы вели переписку; наши рюкзачки и карманы были полны измаранных вдоль и поперек бумажек.

Потом мы обнаружили, что в углу спальни ковролин отходит от плинтуса, и устроили там, под ковролином, под неплотно закрепленной половицей, настоящий тайник. Оставляли друг другу записки, рисунки, бесценные мелочи. В деталях планировали жизнь, которая начнется для нас, как только мы покинем бабушкин дом. Я мечтала поступить в колледж, получить полезную специальность, найти работу с приличной зарплатой. Потом выйти замуж, родить детей и осесть где-нибудь, где всегда тепло. Но сначала, конечно, посмотреть мир. Кейси, напротив, одолевали фантазии. То она хотела играть в ансамбле, даром что отродясь музыкального инструмента в руках не держала. То мечтала об актерской карьере. То воображала себя шеф-поваром. Иногда – моделью. Порой тоже говорила: «Поступлю в колледж»; но на мой вопрос, в какой именно, начинала перечислять учебные заведения, заведомо недоступные для нас обеих. Те, которые упоминали в телепрограммах. Те, в которых учатся дети богатых родителей. Я не считала себя вправе развеивать иллюзии сестры. Хотя, наверное, следовало бы.

Я заботилась о Кейси, как любящая, но неопытная мать; я безуспешно пыталась оградить ее от опасностей. А Кейси была мне подружкой, и в этом статусе всё толкала меня к своим приятелям, всё социализировала.

Но по вечерам, в нашей общей постели, мы становились самими собой – сестрами-сиротами; мы цеплялись друг за друга, елозили головами, темной и светлой, сбивали в общий колтун распущенные волосы и шепотом перечисляли школьные несправедливости, постигшие нас за день.

Уже будучи подростками, мы продолжали спать вместе, хотя был момент, когда каждой из нас могло достаться по комнате. Но нам тогда и в головы не пришло разделиться. Среднюю спальню – «мамину комнату» – ни я, ни Кейси не рискнули бы занять – она была чем-то вроде музея, в ней жила память о маме. Правда, Ба периодически пускала туда на постой какого-нибудь родственника, согласного платить ежемесячно несколько сотен долларов. А потом ей вздумалось демонтировать кондиционер у себя в спальне, и окно заклинило в открытом состоянии. Ба не стала тратиться на слесаря – она забила окно тряпьем и фанерками, заперла дверь, проклеила щели скотчем и перебралась в среднюю спальню. Скотч, однако, плохо помогал против декабрьских сквозняков; ту зиму мы перемещались по дому, завернувшись в одеяла, словно в тоги.

* * *

Бабушку вечно мучила проблема: с кем нас оставить? В «Гановере» продленки не было, и Ба выкручивалась как могла.

Однажды она прознала о программе Полицейской атлетической лиги. Ходить было недалеко и бесплатно, и Ба нас туда записала.

В двух просторных, с эхом, комнатах, к которым прилагался стадион, мы играли в американский футбол, волейбол и баскетбол. Опекала нас офицер Роза Залески, высокая женщина, явно сама в прошлом и футболистка, и волейболистка, и баскетболистка. Еще нам регулярно рассказывали о пользе школьных занятий и вреде алкоголя и наркотиков. (Об этом мы слышали из уст «завязавших»; наставления сопровождались устрашающими фото и заканчивались лимонадом и печеньем.)

Офицеры Лиги сочетали в себе строгость с отзывчивостью и вдобавок умели увлечь детей. Прежде мы с Кейси знали совсем других взрослых; при них от нас только и требовалось, что «вести себя прилично». Офицеры Лиги приятно контрастировали с этими взрослыми. Выбрав себе наставника, а точнее – кумира, ребенок ходил за ним по пятам, во всем подражая ему. Таким образом, у каждого офицера быстро формировался свой отряд; со стороны наставник и воспитанники больше походили на утиное семейство. Кейси боготворила вечно замороченную Олмуд, миниатюрную женщину с буйным чувством юмора. Офицер Олмуд, не стесняясь, выражала недовольство «недоделанным миром, полным недоделков» и трунила над «кучкой придурков» – так она называла своих подопечных, почему-то провоцируя их истерический хохот. Кейси мигом «слизнула» у Олмуд и походку, и интонации, и вообще все повадки. Пыталась она и выражаться афоризмами, как Олмуд, причем при бабушке. Правда, та живо пресекла эти попытки.

Мой кумир не привлекал к себе столько внимания.

Офицер Клир поступил в Лигу совсем молодым. Ему было всего двадцать семь лет. Но мне эти двадцать семь казались глубокой зрелостью, предполагающей развитое чувство ответственности. У офицера Клира был маленький сынишка, о котором тот с восторгом рассказывал; но обручального кольца он не носил, ни о жене, ни о подруге не упоминал. Устроившись в уголке просторной, как кафетерий, комнаты, где мы делали домашнее задание, офицер Клир утыкался в книгу. Время от времени он поднимал взгляд над страницей, озирал нас – не шалим ли? не отвлекаемся ли? – и снова возвращался к чтению. Длинные голенастые ноги у него, вероятно, затекали, и он их то вытягивал, то закидывал одну на другую. Довольно часто Клир вставал и обходил нас по одному, склонялся над каждым, спрашивал, что задали и все ли получается, и указывал на ошибки. Он был строже всех офицеров в Лиге. Не хохмил с детьми, как другие. Лицо его почти постоянно выражало задумчивость. Кейси офицера Клира на́ дух не выносила.

Зато я жизни без него не мыслила. Офицер Клир внимательно выслушивал каждого, кто бы к нему ни обратился; глядел в глаза и чуть кивал – дескать, понимаю, всё понимаю. И вдобавок он был красивый. Черные волосы зачесывал назад, ба́чки носил самую чуточку длиннее, чем, наверное, полагалось по уставу (в 1997 году бачки были в тренде). Сдвигал темные брови, если какой-либо пассаж в книге казался ему особенно интересным. Плюс высокий рост, широкие плечи и легкий налет старомодности – словно Клир шагнул в эту казенную комнату прямо с экрана, прямо из фильма тридцатых-сороковых годов. Да еще учтивость. Однажды Клир придержал для меня дверь и, пока я стояла, совершенно опешившая, принялся нахваливать мою прилежность в занятиях, называя ее «редкостным даром». Поскольку я не двигалась с места, он простер вперед руку – мол, после вас – и чуть нагнул голову в галантном поклоне. Я была потрясена. С тех пор каждый день я занимала место всё ближе к офицеру Клиру, и вскоре нас разделял лишь узкий проход между столами. Сама я с Клиром никогда не заговаривала – только еще тщательнее и внимательнее делала домашние задания в надежде, что Клир заметит и при всех похвалит мое усердие.

Наконец надежда оправдалась.

В тот день офицер Клир учил нас играть в шахматы. Мне сравнялось четырнадцать. Я пребывала в фазе максимальной закомплексованности. Рта почти не раскрывала; мучилась из-за прыщей, из-за нечистых волос и тела (на водопроводной воде, как и на отоплении, Ба тоже экономила); стеснялась обносков (в благотворительном магазине Ба вечно доставались вещи либо на два размера больше, либо на два размера меньше, чем надо).

Но, страдая по поводу внешнего вида, я чрезвычайно гордилась своим умом. Мне нравилось воображать ум великолепным драконом, спящим на куче сокровищ, охраняющим эти мои тайные сокровища от всех, в первую очередь – от Ба. На них я уповала, ибо верила: однажды они спасут нас обеих – меня и Кейси.

В тот день, невероятным умственным усилием, проявив чудеса сосредоточенности, я обыграла почти всю нашу группу. Нас, полуфиналистов, осталось четверо. Все взгляды были устремлены к нам, а взгляд Клира я ощущала на физическом уровне, хотя сам офицер стоял где-то сзади, невидимый мне. Сутулой спиной, торчащими лопатками я чувствовала: вот он, здесь, совсем рядом – высокий, широкоплечий, прочный, как скала. Вот он затаил дыхание. Вот выдохнул. Вот снова затаил.

Я вышла в финал.

– Отличная работа, – прокомментировал офицер Клир, и я расправила плечи и тут же снова их ссутулила. Всё это молча.

И вот решающая игра – с мальчиком старше меня, «сделавшим» половину отряда. Он, тот мальчик, уже несколько лет серьезно занимался шахматами. Он и меня вмиг «сделал».

Ребята расходились по домам, но офицер Клир медлил. В итоге мы остались наедине – он, высокий, сильный, уперевший руки в бока, и я – выдохшаяся после матчей, пунцовая под его взглядом, не смеющая поднять глаз.

Офицер Клир медленно протянул руку, взял моего поверженного короля, сделал им правильный ход. Затем опустился на колени передо мной, сидевшей за столом, и тихо спросил:

– А раньше ты в шахматы играла, Микаэла?

Он всегда называл меня Микаэлой, и я это ценила особо. Кличка «Мики», придуманная бабушкой, меня коробила; тем неприятнее было, что ее подхватили все – и родня, и одноклассники, и учителя. Кстати, мама тоже использовала мое полное имя; по крайней мере, мне так помнится.

Я покачала головой – дескать, нет. Говорить я просто не могла.

Офицер Клир кивнул. И произнес:

– Я очень, очень впечатлен.

* * *

И начал учить меня шахматам. Каждый день он уделял двадцать минут мне одной. Показывал, как открыть игру гамбитом, объяснял, какие еще бывают стратегии.

– Ты чрезвычайно способная, Микаэла, – говорил офицер Клир. – А как у тебя в школе?

Я пожимала плечами. Краснела. При нем я всегда была красная, кажется, не только лицом, но и всем телом. Кровь пульсировала во мне бурно, выбивала в висках: «Я – живая! Живая!»

– Н-нормально, – мямлила я.

– Значит, стремись, чтобы было отлично, – напутствовал офицер Клир.

Он поведал мне, что азы шахмат ему преподал отец – тоже полицейский. К сожалению, добавил офицер Клир, отец умер молодым.

– Мне было восемь, – сказал он, в раздумье беря и снова ставя пешку.

Я быстро взглянула на него и снова уставилась на клетки шахматной доски. «Значит, и он через это прошел», – мелькнуло в голове.

Офицер Клир носил мне из дому книги. Сначала это были детективы – как основанные на реальных событиях, так и полностью вымышленные. Нравившиеся его отцу. «Хладнокровное убийство» Трумена Капоте, «Убойный отдел» Дэвида Саймона. Весь Чандлер, вся Агата Кристи, весь Дэшил Хэммет. Офицер Клир рассказывал о фильмах. Любимым фильмом у него был «Серпико»; еще он хвалил «Крестного отца» («Считается, что лучшая часть трилогии – вторая; а на самом деле лучшая – первая», – доверительно сообщил мне офицер Клир). Были упомянуты также «Славные парни» Скорсезе и несколько более старых фильмов. Особо отмечены – «Мальтийский сокол» («Даже лучше книги!»), «Касабланка» и все триллеры Хичкока.

Ни одна книга, ни один фильм из рекомендованных офицером Клиром не остались не прочитанными или не просмотренными мной. «Тяжелые времена в отеле “Эль Рояль”» я даже переписала себе на диск. Я покупала диски любимых групп Клира – «Флоггинг Молли» и «Дропкик Мёрфиз». Клир сказал, что группы – ирландские, и я ожидала напевности скрипок и завораживающего звона ударных. К моему неприятному удивлению, из колонок раздались хриплые мужские вопли и агрессивное дребезжание гитар. И все-таки я допоздна слушала эти записи на плеере, или же скользила лучом карманного фонарика по страницам, которых касался офицер Клир, или в гостиной, на диване, просматривала классику детективного жанра, столь милую его сердцу.

– Понравилось тебе, Микаэла? – неизменно спрашивал офицер Клир, а я отвечала: «Очень понравилось», даже если это было совсем не так.

* * *

Офицер Клир мечтал о карьере следователя. Часто говорил: «Обязательно займусь этим вопросом, вот только сынишка подрастет». Пока ребенок был мал, Клиру больше подходила служба в Лиге – без ночных дежурств и срочных выездов. Несколько раз он приводил сына, мальчика лет четырех-пяти, на занятия. Звали его Габриэль, он был вылитый отец – темненький, худощавый. Голенастые лодыжки торчали из слишком коротких брючек. При первом знакомстве офицер Клир, явно гордясь Габриэлем, пронес его на руках по всей комнате. Я жутко взревновала. Не знаю, чего я хотела. Чувствовала только, что ревную одновременно и к отцу, и к сыну.

Наконец Клир остановился рядом со мной.

– А это, сынок, Микаэла. Мы с ней лучшие друзья.

Вся трепеща, я подняла взгляд. Еще много дней эта фраза отзывалась во мне, грела, нежила: «Лучшие друзья. Мы с ней – лучшие друзья».

* * *

Увы, примерно в тот же период у Кейси начались серьезные проблемы. Сейчас мне кажется, виной всему – моя невнимательность к сестре. До того, как в мою жизнь вошел офицер Клир, я была безраздельно предана Кейси. Делала с ней домашние задания, давала советы в поведенческих аспектах (если, конечно, сама что-то в них смыслила), улаживала конфликты с бабушкой, по утрам заплетала Кейси косы, с вечера готовила ей бутерброд в школу. Кейси в ответ открывалась мне; я была в курсе ее маленьких тайн, ее школьных обид. Я одна знала, сколь глубокая, сколь неизбывная тоска порой наваливается на мою сестру и сколь тяжело Кейси выплывать из этой тоски. Но, размечтавшись об офицере Клире, я отдалилась от сестры. Мои мысли, мои желания, мое томление – все принадлежало ему. Для Кейси ничего не осталось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю