355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лион Фейхтвангер » Испанская баллада (Еврейка из Толедо) » Текст книги (страница 27)
Испанская баллада (Еврейка из Толедо)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:01

Текст книги "Испанская баллада (Еврейка из Толедо)"


Автор книги: Лион Фейхтвангер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

Леонор сполна насладилась своим торжеством. Она почувствовала жалость к дону Альфонсо. Пошла за ним, опять стала совсем близко.

– Не будем ссориться, дон Альфонсо, – сказала она, и голос её звучал необычно мягко. – Ты ранен, измучен. Позволь мне поухаживать за тобой, я пошлю тебе моего Рейнеро, он сведущей твоих лекарей. И позволь мне сказать тебе еще одно: я сделала это ради себя, но также и ради тебя. Я люблю тебя, Альфонсо, ты это знаешь. Все эти годы я была вернее стен твоей крепости, я была верна тебе и тогда, когда убрала с твоего пути ее. Я не могла дольше видеть, как король Кастилии, отец моих детей, тонет в грязи. Ты можешь опозорить меня перед всем миром, ты можешь меня убить, но это правда.

Альфонсо знал – это правда, но он заставил себя не верить. Он мог понять донью Леонор, но только умом. Все в нем восставало против нее. Он не хотел её любви; любовь злодейки была ему ненавистна.

Он отвернулся, бросился вон из комнаты.

Альфонсо был смертельно утомлен разговором, рана болела сильней, чем раньше. Он позволил вымыть себя, перевязать рану, уложить в постель. Он спал долго, глубоко, без сновидений.

Затем поехал в Галиану.

Он ехал по узким, крутым улицам вниз, к Тахо, один, без свиты. Жители узнавали его, сторонились, испуганно смотрели в худое, окаменевшее лицо, обнажали головы и низко кланялись, многие падали на колени. Он не видел, не слышал, ехал дальше, медленно, уставившись в землю; машинально, не глядя, отвечал на поклоны.

Он подъехал к белым стенам. Было очень знойно, над Галианой стояло тяжелое, дрожащее на солнце марево, все было тихо, как заколдовано.

Садовник Белардо осторожно приблизился к королю. Робко поцеловал руку.

– Я очень несчастен, государь, – сказал он. – Я не мог заступиться за госпожу. Их было очень много, верно, больше двух тысяч, и привел их знатный рыцарь, а у меня была только священная дедовская алебарда. Что мог я сделать против такой толпы? Они кричали: «Так хочет бог!» – и тогда свершилось. Но больше они ничего не попортили. Все в порядке, государь, и в доме и в саду.

Альфонсо спросил:

– Вы похоронили её здесь, в Галиане? Сведи меня к могиле.

Могила ничем не была отмечена. Голое место со вскопанным дерном возле цистерн рабби Ханана.

– Мы не знали, как быть, – оправдывался Белардо. – Ведь наша госпожа донья Ракель была некрещеная, я не посмел поставить крест.

Король махнул ему рукой, чтоб он ушел.

А сам тяжело опустился на землю, весь во власти жаркого, душного, мутного марева. Дерн был положен кое-как, могила казалась заброшенной, он бы и собаку так не похоронил.

Альфонсо старался вспомнить, как гулял здесь с доньей Ракель, как они голые сидели на берегу пруда, старался вызвать в памяти её лицо, походку, голос, тело. Но вспоминал только отдельные черты; она же. Ракель, оставалась далекой, неуловимой, каким-то смутно мерцающим видением. Если её дух где-нибудь бродит, то бродит именно здесь, но он не умеет его вызвать, верно, духи появляются, только когда сами хотят. А может быть, Бертран прав: женщина волнует кровь мужчины, не его душу.

Здесь, под ним, лежит та, что давала ему безбрежное счастье и страстное волнение, а что она теперь? Тлен и пища червей. Но странно, это оставляло его равнодушным. Что искал он здесь, на этой жалкой, неубранной могиле? Он ни в чем перед ними обоими, перед теми, что лежат в ней, не виноват. Они виноваты пред ним. Виноваты за сына. Теперь он никогда не узнает, что сталось с его Санчо. Все равно как если бы мальчик был зарыт вместе с ними, как если бы зарыто было и тлело в земле его, Альфонсо, будущее. Не надо было ему приходить сюда. Во рту у него был плохой вкус, губы пересохли.

Он с трудом перебрался в тень ближайшего дерева. Растянулся под ним. Он лежал там, закрыв глаза, солнечные блики играли на его лице. И опять он старался представить себе Ракель. Но опять он видел только покровы, сама она оставалась смутной. Он видел её в длинном одеянии, похожем на рубашку, такой, как она ждала его у себя в опочивальне. Видел её в том зеленом платье, в котором она предстала перед ним в первый раз в Бургосе, когда насмеялась над замком его предков. Да, в тот раз, когда она заставила его построить ей Галиану, она прибегла к колдовству и черной магии, хотя сама и не была при этом. И сейчас еще она заманивает его сюда, в Галиану, а его ждут ратные и государственные дела.

Правда, у него есть одно дело, выполнить которое он может только здесь: он должен передать Иегуде слова сына. Он наморщил лоб, стараясь припомнить, что же такое сказал перед смертью Аласар. Он отчетливо слышал: «Скажи отцу…» но что он должен был сказать, Альфонсо так и не мог припомнить.

Он заснул. Вокруг все было в дымке, все расплывалось, ничего нельзя было удержать. И вдруг перед ним появилась Ракель. Она вышла из дымки совсем как живая – это её матово-смуглое лицо, её серо-голубые, цвета голубиного крыла глаза – и стала перед ним. Совсем так же она смотрела, молча, но очень красноречиво, когда не хотела его, а он взял её силой, так смотрела, когда он кричал на нее, что она украла у него сына, и молчание её было громче всяких укоров.

Он лежал с закрытыми глазами. Он знал, это эспехисмо – наваждение, горячечный бред; он знал, Ракель умерла. Но в мертвой Ракели было больше жаркой жизни, чем в живой. И пока она смотрела на него, не сводя глаз, ему вдруг стало ясно: душой он всегда понимал её немое красноречие, он только нарочно ожесточал себя, замыкался и не хотел понимать её настойчивых слов, её правды.

Теперь он открыл свою душу для её правды. Теперь он понял то, что Ракель тщетно старалась ему объяснить: он понял, что такое долг, что такое вина. У него в руках была огромная власть, и он злоупотребил ею; он, как мальчишка, безбожно, беспечно ею играл. Он превратил свое вино в уксус.

Образ Ракели затуманился.

– Не уходи, не уходи еще! – молил он, но удержать её он не мог, видение развеялось.

Альфонсо был обессилен и вдруг почувствовал голод. Он с трудом поднялся, пошел в дом. Приказал принести поесть. Он сидел за столом, за которым часто завтракал с нею, сидел и ел. Машинально, жадно, как волк. Не думал ни о чем, кроме еды.

Силы вернулись к нему. Он встал. Велел позвать кормилицу Саад; он хотел, чтобы она показала ему кое-какие вещи, оставшиеся после Ракели. Наступило смущенное молчание, потом ему наконец сказали, что Саад убита. Он вздохнул. Захотел узнать подробности.

– Она ужасно кричала, – сказал Белардо. – А наша госпожа донья Ракель не испугалась. Стояла спокойно, как настоящая знатная дама.

Альфонсо обошел дом. Остановился перед тем изречением, написанным буквами древнеарабского алфавита, которые он не умел прочитать и Ракель перевела ему: «Унция мира больше стоит, чем тонна победы». Пошел дальше. Он открывал шкафы, лари. Касался платьев. Вот в этом светлом платье она была в тот раз, когда они играли в шахматы, а вот эта совсем нежная ткань, которая, кажется, вот-вот разорвется от прикосновения его пальцев, облекала её в тот раз, когда вокруг неё прыгали собаки. Из ларя повеяло ароматом её платьев, её ароматом. Он захлопнул крышку. Нет, он не Ланселот.

Он нашел её письма к нему, написанные, но не отправленные: «Ты рискуешь жизнью ради безумств, потому что так должен поступать рыцарь, это безрассудно и увлекательно, и за это я люблю тебя». Нашел рисунки, сделанные Вениамином. Он внимательно рассматривал их, заметил черты, которых не видел в живой Ракели. И все же Вениамин видел не всю Ракель, подлинную Ракель видел только он, Альфонсо, и только теперь, когда её уже нет на земле.

Но она не ушла из мира. В нем, в Альфонсо, продолжало жить то полное знание, которое сейчас открыл ему её немой лик. Слова дона Родриго сказали ему, что такое вина и раскаяние, но не дошли до сердца. И его внутренний голос тоже только сказал. Лишь её немой лик врезал ему в сердце, что значат слова: долг, вина, раскаяние.

Он собрался с силами. Прочел молитву, кощунственную молитву. Он молился умершей, прося её являться ему в решительные минуты, дабы её молчание говорило ему, что делать и чего не делать.

Гутьере де Кастро стоял перед королем, широко расставив ноги, опершись на рукоять меча, в традиционной позе.

– Что тебе угодно, государь? – спросил он своим скрипучим голосом.

Альфонсо смотрел в его широкое, грубое лицо. Де Кастро спокойно выдерживал его взгляд. Он не боялся, это было ясно. Ярость короля улетучилась, он сам не понимал, почему с таким угрюмым сладострастием мечтал увидеть, как будет болтаться на виселице де Кастро. Он сказал:

– На тебя было возложено охранять население моей столицы Толедо. Почему ты этого не сделал?

Де Кастро ответил с холодной дерзостью:

– Народ был возбужден из-за проигранной тобой битвы, дон Альфонсо, его обуяла жажда разрушения, жажда крови. Они хотели убить виновных, а виновными они считали очень многих. Но пострадали только очень немногие, не будет и ста человек. Я мог с чистой совестью вернуть перчатку королеве, и я уверен, что угодил ей и заслужил её благодарность. Дон Альфонсо сказал:

– Ты отправился в Галиану вместе с толпой черни и убил моего эскривано и мать моего сына.

Он говорил твердо и ясно и вместе с тем очень спокойно. Де Кастро ответил:

– Народ требовал наказания предателя. Того же требовала и церковь. Мой долг был защитить невинных. А он был виновен.

Король ждал, что де Кастро сошлется теперь на хитрое и кровавое указание королевы и переложит на неё всю вину. Де Кастро этого не сделал. Мало того, он продолжал:

– Я тебе открыто скажу: я бы его уничтожил, даже если бы он не был предателем. Я – Гутьере де Кастро, и уже много лет, как я дал слово себе и всему испанскому рыцарству наказать обрезанного пса, запоганившего мой кастильо.

Король сказал:

– Распря между тобой и Кастильским государством была улажена, вира за твоего брата уплачена. Договор был подписан и скреплен печатью, твои требования удовлетворены.

– Я не хочу спорить с тобой, король Кастилии, – ответил де Кастро. – Если ты считаешь, что можешь на меня жаловаться, то жалуйся моему сеньору, королю Арагона, пусть он, равный мне, созовет суд равных. Но одно я должен сказать тебе, как рыцарь рыцарю. Из-за тебя погиб мой брат, славный ратными подвигами и победами на турнирах, ты это знаешь, и ты уплатил мне виру, и я не спорил, потому что сейчас священная война. Теперь случилось, что я убил человека, который нанес мне оскорбление. Кто этот человек? Твой банкир и старый еврей и только. Я думаю, ты не прогадаешь, если на этом мы покончим наши счеты.

Король не согласился. Он приказал?

– Расскажи, как все было. Де Кастро ответил:

– Я не осквернил свой меч поганой кровью. Я убил его ножнами.

Альфонсо с трудом, делая паузы между отдельными словами, спросил:

– А как погибла она?

– Этого я сказать не могу, – ответил де Кастро. – Мой взгляд был устремлен на еврея, когда прикончили ее. – Он говорил спокойно, слова его звучали правдиво. И грубо, откровенно, почти добродушно он прибавил: – Сейчас священная война, и я подавил ненависть и приехал сюда, чтобы сражаться под твоим началом. Примирись со случившимся, государь. Нам предстоит еще много тяжелой работы. Негоже рыцарю тратить слова из-за вырванных плевел. Позаботься о твоем городе и его стенах.

Альфонсо с удивлением заметил, что наглость барона де Кастро не вызвала в нем гнева. Де Кастро ни словом не упомянул о двусмысленном поручении доньи Леонор, он не возлагал вины на даму, он сам держал ответ за все, что случилось. «Ишь ты, Гутьере-то, оказывается, рыцарь», – подумал Альфонсо.

Обычно неутомимый, деятельный, каноник дон Родриго нехотя занимался теперь своими обязанностями, редко читал и писал. Грустно, сиротливо сидел он где-нибудь в углу.

Муса не часто беседовал с ним. В Толедо было много раненых и больных, спокойная решительность Мусы внушала доверие, и, несмотря на злобу против мусульман, многие обращались к его прославленному искусству.

Родриго завидовал другу, которого отвлекала от мучительных дум непрестанная деятельность; его самого все сильней одолевали печальные размышления о бренности всего сущего, он был внутренне скован.

Из Италии ему прислали рукопись, которая в словах выражала его собственное отчаяние. Написана она была молодым прелатом Лотарио Конти и называлась: «О свойствах человека». Одно место произвело на него особенно сильное впечатление: «Как ничтожен ты, о человек! Как мерзостно твое тело. Посмотри на растения и деревья. Они порождают цветы, листья и плоды. Горе тебе, ты порождаешь вшей, червей и прочую нечисть. Они выделяют масло, вино, бальзам; ты выделяешь мочу, харкотину, кал. Они испаряют благоухание; ты смердишь.». Родриго не мог отделаться от этих слов, они преследовали его даже во сне.

Он не жаждал уже того умиленного экстаза, в котором прежде искал прибежища в минуты отчаяния. Та ревностная, непоколебимая вера теперь казалась ему не благодатью, а дешевым самоопьянением, трусливым бегством от действительности.

Отраду приносили ему только редкие посещения дона Вениамина. Юноша, невзирая на собственное горе и на горе окружающих, упорно и терпеливо продолжал работу в академии. Каноника поражала сила воли Вениамина, его посещения прогоняли жгучую тоску.

Однажды он попросил своего ученика:

– Если это не растравит твою рану, расскажи мне, что вы делали и о чем говорили, когда ты в последний раз был в Галиане.

Вениамин молчал. Молчал долго, дон Родриго уже думал, что он не ответит. Но затем юноша в горячих словах стал восхищаться доньей Ракель, как прекрасна была она в этот последний день. И он откровенно рассказал, что она только потому не захотела укрыться за стенами иудерии, что король повелел ей ждать его в Галиане. В его словах звучало недовольство той страстной преданностью, с которой она верила в своего рыцаря и возлюбленного.

Каноник был потрясен. «Ты не знаешь, что такое любовь», – сказал ему король. Но он сам этого не знал. Альфонсо «любил» Ракель бурно, сильно, неистово, но он остался замкнут в себе, он не чувствовал согласно с ней. И вот этот злосчастный человек, этот рыцарь до мозга костей бросил необдуманное слово; вероятно, едва сказав, он уже забыл о нем, и это случайное слово толкнуло донью Ракель в объятия смерти. Его легкомысленная отвага всегда приводит к беде.

Дня два-три спустя несколько смущенный Вениамин показал канонику рисунок. Он как-то видел короля вблизи, был поражен переменой в нем. Желая вникнуть в эту перемену, он нарисовал короля и теперь, робея, показал портрет канонику, с нетерпением ожидая, что тот скажет.

Тот долго его рассматривал. Перед ним было лицо человека, который много пережил и много выстрадал, но все же это было лицо рыцаря, лицо необузданного, более того, твердого и жестокого человека. Он подумал о портрете короля, нарисованном словами в его летописи, он подумал об изображении короля, вычеканенном на Иегудиных золотых монетах. Он отложил рисунок. Принялся шагать из угла в угол. Снова взял портрет и стал рассматривать. И сказал, необычно взволнованный:

– Так, значит, вот какой король Альфонсо Кастильский!

Вениамин был поражен действием, которое оказал его рисунок.

– Я не знаю, таков ли Альфонсо. В моем представлении он именно такой. – И, помолчав, прибавил: – Теперь я думаю, что лучше было бы жить, если бы миром управляли мудрецы, а не воины.

Каноник попросил его оставить ему рисунок и долго, после того как ушел Вениамин, задумчиво его разглядывал.

Его дружба с Вениамином все крепла. Он так сблизился с ним, что даже не скрыл от него собственного малодушия.

– Несмотря на молодость, ты уже не раз видел, – сказал он, – как глупость и необузданный гнев все снова и снова сметают то, что создавали столетиями знания и труд. И все-таки ты продолжаешь думать, искать, мучиться. Тебе все еще кажется, что стоит трудиться? Кому нужен твой труд?

Лицо Вениамина светилось тем веселым лукавством, от которого прежде оно становилось таким молодым и обаятельным.

– Ты хочешь испытать меня, досточтимый отец, – сказал он, – но ты наперед знаешь мой ответ. Ну, конечно, тьма обычна, а свет – исключение. Но как раз в этой огромной тьме особенно радостен луч света. Я человек маленький, но я не был бы человеком, если бы не мог почувствовать эту радость. Я твердо верю, что свет не погаснет и разгорится. И мой долг способствовать этому своей малой лептой.

Каноник был пристыжен твердой верой Вениамина. Он достал свою летопись, заставил себя сосредоточиться, попытался работать. Но сейчас же почувствовал, как тщетны его усилия. Он хотел наглядно показать, что во всем виден промысл божий, он ретиво и наивно изображал бессмысленное так, словно оно было осмысленным. Но он только обдумывал и излагал события, объяснять их он не объяснял.

Как он завидовал Мусе! Мусе легко работать над своей летописью. Он исходит из формулы, под которую подводит все события, и формула эта гласит: все народы рождаются и умирают, переживают молодость и старость, и подтверждение своей формулы он находит у Аллаха и его пророка Магомета. В Коране сказано: «И каждому народу положен свой срок, и когда этот срок приходит, никто не властен ни на единый час отодвинуть или приблизить его».

Ему, Родриго, не посчастливилось найти смысл и порядок в истории. Ему казалось, что истинная вера запрещает даже искать его. Разве апостол Павел не пишет в Послании к коринфянам: «Немудрое Божие премудрее человеков – Quod stultum est dei, sapentius est hominibus»? И разве не учит Тертуллиан, что величайшее событие в истории, смерть сына Божия, требует веры, ибо оно противно разуму? Итак, если пути Господни неисповедимы, если человеческому зрению и человеческому разуму они представляются нецелесообразными, тогда, значит, даже само стремление говорить человеческими словами о божественном промысле – грех.

Целое столетие христианский мир воевал за Святую землю, сотни тысяч рыцарей нашли смерть в крестовых походах, а отвоевано ничтожно мало. Того, за что пролито столько крови, могли бы достигнуть в течение одной недели путем деловых переговоров трое послов. Понять это отказывался человеческий разум, и слова апостола Павла «немудрое Божие премудрее человеков» приобретали иронический смысл.

Родриго, склонившись над своей рукописью, сквозь зубы злобно сказал:

– Все суета. В том, что происходит, нет смысла. Промысла Божия нет.

Он испугался собственных слов.

– Absit, absit! Прочь, прочь от меня! Да не помыслю я так! – приказывал он себе.

Но если его сомнения в промысле божием – ересь, то в признании им тщетности своих трудов он прав. Вот так он стоял за высоким налоем и что-то писал и царапал целыми днями, а часто и ночами, и хотел видеть перст божий в событиях, целесообразность которых нельзя понять. Он дерзнул оживить великих мужей испанского полуострова, отошедших в вечность: святого Ильдефонсо и святого Юлиана, готских королей и мусульманских халифов, и астурийских и кастильских графов, и императора Альфонсо, и Сида Кампеадора. Он вообразил себя вторым пророком Иезекиилем, избранником Божиим, по слову которого они восстанут из гроба: «Я обложу вас жилами и выращу на вас плоть, и покрою вас кожею и введу в вас дух – и оживете». Но останки, которые он заклинал, не соединились опять воедино. Люди в его летописи не ожили; это не люди, а скелеты, которые, стуча костями, отплясывают танец мертвецов.

«Не сбивай слепого с пути», – учит Писание. А он как раз это и сделал. Его летопись сбивает слепых с пути и вводит в еще более черную тьму.

Он поднялся с громким стоном. Принес поленья, сложил в очаг, запалил. Собрал бесчисленные листы летописи и записок. Бросил в огонь, молча, крепко сжав губы. Смотрел, как они горели, лист за листом. Мешал обуглившиеся бумаги и пергамент, пока они не превратились в пепел, так что уже ничего нельзя было прочитать.

Бертран де Борн, которому рана не позволяла принимать участие в войне, стремился из Толедо на родину. Он хотел закончить жизнь монахом в Далонской обители.

Но его жестоко рассеченная кисть вспухла, опухоль пошла выше. В таком состоянии нельзя было и думать пробиться сквозь мусульманские полчища, которые проникли далеко на север и заняли все дороги.

Рана горела, мучительно ныла. Король упросил его посоветоваться с Мусой. Тот заявил, что осталось одно – отнять кисть руки. Бертран не хотел. Пробовал отделаться шуткой:

– В бою вы, мусульмане, не смогли отнять у меня руку, так теперь вы обратились за помощью к хитрости и науке!

– Не отдавай руки, господин Бертран, – хладнокровно ответил Муса. – Но тогда через неделю от тебя ничего не останется, кроме твоих стихов.

Смеясь и ругаясь, Бертрая покорился.

Его крепко привязали к скамье. Перчатка, олицетворяющая возложенное на него доном Альфонсо поручение, лежала в некотором отдалении на маленьком столике, у него на виду, а около столика стоял его старый оруженосец, певец Папиоль. Муса и лекарь Рейнеро дали выпить Бертрану крепкое, притупляющее боль снадобье и, вооружившись железом и огнем, приступили к операции. А Бертран, пока они возились с ним, диктовал Папиолю стихотворение к дону Альфонсо «Сирвент о перчатке».

Муса многое перевидал на своем веку, но такое страшное и величественное зрелище ему вряд ли доводилось видеть раньше. В комнате, где стоял смрад от жженого мяса, лежал старый рыцарь, крепко привязанный к скамье, и, то теряя сознание, то снова приходя в себя, скрежеща зубами от боли, подавляя крики, снова впадая в забытье и снова приходя в себя, диктовал свои мрачно-веселые стихи. Иногда удававшиеся ему, иногда нет.

– Повторяй за мной, Папиоль, дурья башка! – приказал Бертран. – Ты понял? Запомнишь? Мелодию слышишь? – спрашивал он.

Старый Папиоль видел, как жадно его господин ждет, что он скажет, и старался как можно явственнее выразить бурный восторг. Он с восхищением повторял стихи, смеялся до слез, не мог остановить смех, который переходил в плач и рыдания.

День спустя Альфонсо навестил Бертрана. Спросил о здоровье. Бертран хотел махнуть рукой, но кисти не было.

– Я и забыл… – усмехнулся он и сказал: – Врач думает, недели через две я настолько поправлюсь, что смогу сесть на коня и уехать. Итак, государь, я покину тебя и удалюсь в Далонскую обитель. Моему верному Папиолю тоже не под силу тяготы войны. Он настаивает, чтобы мы ушли от мирской суеты.

Альфонсо расхваливал и превозносил «Сирвент о перчатке» и обещал послать крупный вклад в монастырь.

– Я тебя все-таки попрошу об одном одолжении, – сказал он. – Спой мне сам «Сирвент о перчатке». И Бертран запел:

 
Тебе перчатку отдаю.
Я долг исполнил свой.
Хоть мы разгромлены в бою,
Я горд своей судьбой
И не ропщу на бога.
Пускай потеряна рука
Потеря эта мне легка,
Твой скипетр – мне подмога.
И ты не думай много
О том, как враг на этот раз
В недобрый час
Осилил нас.
Еще иной настанет срок!
Мне руку отсекли,
Ты потерял кусок
Возлюбленной земли,
Но час расплаты недалек!
Пускай отрублена рука
Я дрался ей наверняка,
С врагом вступая в схватку,
Она в неистовом огне
На славу послужила мне,
Одетая в перчатку.
Теперь, вдали от дел мирских,
Хочу остаток дней моих
В монастыре прожить я.
Но средь обрядов и молитв
Гимн в честь грядущих славных битв
Еще могу сложить я!
Чтоб воинство Христово
Мои слыхало зовы,
Чтобы вокруг гремелощ
Врагу наперекор:
Друзья! Рубите смело! Вперед! A lor! A lor!
 

Альфонсо внимательно слушал; он чувствовал размах стихов, они будоражили ему кровь. Но они не заглушали голоса рассудка, который говорил, что старый рыцарь отжил свое и немножко смешон.

Повсюду вокруг Толедо рыскали отряды мусульман, они перерезали все дороги. Но дальновидный халиф не спешил, он подготовлялся к серьезной и мощной осаде. С этой целью он продвинулся далеко на север и подчинил себе большую часть Кастилии. Покорил Талаверу, покорил Македу, Эскалону, Санта-Крус, Трухильо, покорил Мадрид. Кастильцы держались стойко. Особенно мужественно оборонялись духовные князья, в боях пали епископы городов Авилы, Сеговии, Сигуэнцы. Но всякое сопротивление разбивалось о превосходные силы противника. Стойкость отпора только разжигала ярость мусульман. Они опустошили страну, вытоптали посевы, уничтожили виноградные лозы, угнали скот.

Мусульмане покорили и большую часть королевства Леон. Дошли до реки Дуэро. Разорили старую славную столицу Саламанку. Заняли много португальской земли. Захватили святой, пользующийся широкой известностью Алькобасский монастырь. Разграбили его, перебили почти всех монахов. В христианской Испании воцарились голод, мор, нищета. Еще ни разу с тех пор, как началось отвоевывание страны у мусульман, не было на Испанию такой напасти, как после поражения под Аларкосом.

Христианские короли во всем винили Альфонсо. Леон и Наварра начали переговоры с мусульманами. Наваррский король дошел до того, что предложил халифу союз против других христианских государей. Предполагалось, что наследный принц женится на дочери Якуба Альмансура, сам король соглашался признать себя ленником халифа и в качестве его вассала управлять всеми землями, отторгнутыми мусульманами у христиан.

И вот, обеспечив себя с севера, халиф приступил к осаде Толедо. Со стен своего замка Альфонсо видел, как медленно, все грознее надвигаются тараны и осадные башни.

Де Кастро потребовал, чтоб его отпустили защищать свои собственные владения – маркграфство Альбаррасин. Альфонсо не удерживал его.

– А как же благодарность, государь? – спросил де Кастро.

– За что? – в свою очередь, спросил Альфонсо.

Донья Леонор все это время оставалась в Толедо. Она думала, что гнев дона Альфонсо нашел исход в той ужасной вспышке и что теперь, когда все его помыслы заняты войной, память о еврейке скоро изгладится. Правда, он избегал всякого разговора с ней и ограничивался холодной учтивостью, однако Леонор была уверена, что он к ней вернется, надо только выждать. Но теперь, когда враг осадил Толедо, ждать было нельзя. Здесь она мешает, в Бургосе она нужна.

В душе она надеялась, что Альфонсо попросит её остаться.

Она прошла к нему. Взяла себя в руки и приложила все старания к тому, чтобы выглядеть молодой и красивой. Она знала – её дальнейшая жизнь зависит от этой встречи.

Альфонсо, согласно требованиям куртуазного обхождения, подвел её к креслу, сам сел напротив, вежливо и выжидательно смотрел он в её белое, красивое лицо. Она глядела на него испытующим взглядом спокойных зеленых глаз. В нем не осталось ничего от мальчишеского задора, который так увлекал ее, теперь перед ней было жесткое лицо зрелого мужа, черты заострились, на лбу залегли глубокие морщины, – лицо мужа, который перенес много горя и вряд ли побоится причинить горе другому. Но и к этому Альфонсо она стремилась всем своим существом.

Здесь, в Толедо, начала она, она не может уже быть ему полезна. Пожалуй, ей лучше, пока это еще возможно, вернуться в Бургос, где она возьмет на себя заботы о дочерях, подождет окончания войны. Кроме того, оттуда она может вести переговоры с колеблющимися королями Леона и Наварры.

Альфонсо многому научился. Он смотрел в её душу, её внутренний мир лежал перед ним, словно поле, на котором ему предстоит вести бой. Он мог бы сказать ей её собственными словами все, что она думает и на что рассчитывает. Она, несомненно, думает, что с полным правом убрала со своей дороги соперницу, для его и для государства пользы, и он должен это понять и быть ей благодарен. Она молода, красива, он примет её обратно на свое ложе, бог смилуется, и она еще родит ему наследника. Конечно, Леонор так думает и ждет, что он попросит её остаться. Но она ошиблась в расчетах. Он никогда не коснется убийцы своей Ракели, даже если бы то, что она родит ему сына, было так же непреложно, как аминь в церкви.

Она сидела прямая и строгая, но все же манящая и податливая. Она ждала.

– Меня радует твое решение, донья Леонор, – ответил он с любезной улыбкой на тонких губах. – Ты окажешь мне и всему христианскому миру большую услугу, если отправишься в Бургос и со свойственным тебе и не раз испытанным умом поведешь переговоры с трусливыми королями-отступниками. Кроме того, я рад, что наши дочери будут под твоим надзором. Я охотно дам тебе сильный конвой.

Леонор выслушала, взвесила его слова. Страсть к Ракели как будто утихла. Если он все же так холодно и с насмешкой говорит с ней, то, верно, только потому, что считает это своим рыцарским долгом по отношению к умершей. Леонор чувствовала себя достаточно сильной, чтоб сразиться за него с мертвой еврейкой. Она сказала:

– Мне передали, что ты не сделал попытки удержать барона де Кастро.

Глаза Альфонсо опасно посветлели. Как осмелела! Не к добру завела она снова этот разговор. Но он сдержался.

– Тебе правильно передали, – ответил он. – Я не думал уговаривать человека, который удирает от меня в минуту опасности.

Леонор ответила тоже равнодушным тоном:

– Мне кажется, ты слишком строг к нему, дон Альфонсо. Его маркграфству действительно угрожает эмир Валенсии. Я пообещала ему награду, а ты заставил его слишком долго ждать. Он был прав, ибо его лишили обещанного.

Альфонсо страшно побледнел, на осунувшемся лице сильней выступили скулы. Но ему удалось сохранить маску вежливости.

– С божьей помощью, – сказал он, – я защищу Толедо и без де Кастро.

– Ты сам знаешь, что дело не в этом, – возразила Леонор. – Нам надо удержать его, чтобы он не поступил так же, как наши братья-короли Леона и Наварры, и не договорился с мусульманами. Или попросту не перешел на их сторону, как сделал Сид Кампеадор, когда твой прадед Альфонсо недостаточно щедро наградил его. Мы ущемляем его уже не первый раз, а он обидчив. Мне кажется, что толкать его в объятия мусульман нам невыгодно. Ты не собираешься отдать ему кастильо, дон Альфонсо?

И снова дон Альфонсо понял, что творится в её душе, и на этот раз он почувствовал злобное торжество. Ракель умерла, она, Леонор, жива и стоит перед ним, холодная, царственная, и все-таки она искушает его, она хочет, чтобы он отрекся от мертвой, и тогда все пойдет по-старому. Но она ошибается, дочь благородной дамы Алиеноры ошибается. Ракель жива.

– Не можешь же ты серьезно думать, донья Леонор, – сказал он, – что я еще награжу предателя, который оставляет меня в беде. Я покупаю себе латников, но не рыцарей. Кроме того, мне кажется неразумным раздражать толедских евреев в нынешнее тяжелое время; а если бы я оказал такой почет убийце лучшего среди них, я бы вызвал их недовольство. Я уверен, что при твоем государственном уме, возлюбленная моя Леонор, ты это, конечно, поймешь.

В его звонком голосе была чуть слышна насмешка. Но эта чуть слышная насмешка лишила донью Леонор рассудка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю