Текст книги "Успех (Книги 4-5)"
Автор книги: Лион Фейхтвангер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Фейхтвангер Лион
Успех (Книги 4-5)
Лион Фейхтвангер
Успех (кн.4-5)
Три года из истории одной провинции
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ПОЛИТИКА И ЭКОНОМИКА
1. БРОНЕНОСЕЦ "ОРЛОВ"
Все остальные кинотеатры Берлина в этот час закрыты или сеанс проходит при самом незначительном числе зрителей, а здесь у входа – скопление автомобилей. Полицейские. Зеваки. Фильм "Броненосец "Орлов" демонстрировался уже тридцать шесть раз, по четыре сеанса в день. Тридцать шесть тысяч берлинцев уже видели его. Но люди так волнуются, словно им сейчас будет показано нечто такое, чего ждет весь мир.
Кленк – он головой выше сидящих вокруг – и не думает поддаваться общему настроению. Он читал: фильм без вымысла, без женщин, без сюжета; занимательность заменена тенденцией. Посмотреть такую штуку, раз уж он попал в Берлин, конечно, следует, но на удочку киноспекулянтов, раздувающих эту сенсацию, он не попадется.
Несколько тактов резкой музыки, дикой, очень громкой. Тайные документы из морского архива: тогда-то в виду города Одессы из-за недоброкачественного питания взбунтовался экипаж броненосца "Орлов". Ну и прекрасно, взбунтовались, значит. Такие случаи, надо думать, бывали и раньше. Мальчиком он, Кленк, с наслаждением читал о таких историях. Интересно для детей старшего возраста. Кленк усмехается.
Матросский кубрик. Койки вплотную одна к другой. Начальник, словно ищейка шныряющий среди неспокойно спящих матросов. Все вместе неплохо сделано. Так и кажется, что вдыхаешь спертый воздух тесного помещения. К тому же эта глухая, гнетущая музыка.
И вот приходит утро. Матросы, обступившие висящий на крюке кусок говядины. Они глядят на него неодобрительно. Подходит все больше и больше народу. Ни к чему долго принюхиваться, легко и так догадаться, что мясо скверно пахнет. Этот же кусок говядины в увеличенном виде: видно, что он кишит червями. Людям, должно быть, уже не раз отпускалась такая говядина. Брань. Это вполне естественно. Зовут судового врача, невзрачного человека. Он надевает пенсне, исполняет свой служебный долг, осматривает мясо. Находит его годным к употреблению. Мясо кладут в котел. Матросы отказываются есть суп. Ругаются. Самые обыкновенные действия, представленные с большой простотой, без всяких подчеркиваний. Кусок тухлой говядины, матросы, офицеры. Не очень способные офицеры, по-видимому, но и не особенно плохие. Материал среднего качества. У нас, в Баварии, пожалуй, тоже не лучше. Удивительно, что Кленк чувствует себя заинтересованным этими бесхитростными людьми и событиями.
На корабле возрастает озлобление. Трудно уловить его признаки, но каждый из зрителей в зале чувствует, что дело добром не кончится. Господа офицеры там, на экране, принимают происходящее недостаточно всерьез. Им следовало бы принять меры, решительные меры. Слепы они, что ли? Мы ведь тоже чувствовали в последний год войны это приближение грозы и тоже чересчур поздно стали принимать меры. Правда, у нас не было такой вот резкой, бьющей по нервам музыки. Отвратительная музыка, но она не выпускает вас из-под своей власти. Разумеется, этот гнусный фильм надо запретить. Это утонченная агитация. Безобразие! Если кусок говядины оказывается червивым, это вовсе еще не основание для нарушения дисциплины. Во время войны, милейший мой, нам еще и не такую дрянь приходилось жрать. И все же Кленк как-то не может стать на сторону офицеров – он на стороне матросов.
Резкая, таящая угрозу музыка продолжается. Недовольство растет. Капитан приказывает матросам выстроиться на палубе. Спрашивает, кто недоволен пищей. Минутное колебание. Несколько человек выступают вперед. И сразу же, как-то незаметно, все лучшие из числа матросов, недовольные, вожаки, оказываются отрезанными от остальных. Широкое, пустое, полное опасности пространство отделяет их от товарищей. Чертовски ловкие парни эти офицеры: сразу, одним махом, они захватили в руки зачинщиков, бунтовщиков. Вся масса матросов робко жмется друг к другу. Маленькая группа вожака отделена протянутым канатом, оттиснута в угол. Вот они, те самые, которые драли глотку, теперь стоят, дрожа, маленькой кучкой. Вот уже их накрыли парусом. Под натянутой парусиной видно, как кто-то из этих жалких людей мечется. Дула винтовок направлены на них. Слова команды. Равнодушные, сухие. Вот один из массы невольно открывает рот. Он кричит. Раздается команда "огонь!". Но огня нет. Винтовки молчат.
Опьянение охватывает людей: и тех, что на экране, и тех, что сидят перед ним. К чему было так долго ждать? Но теперь, теперь _оно_ пришло, теперь они поднялись, теперь начинается. И люди, сидящие перед экраном, ликуют, аплодируют тем, на экране. И когда на экране начинается бешеная, безобразно-смешная охота на офицеров, когда их вытаскивают из их нелепых убежищ, выкидывают за борт в весело всплескивающие морские волны, выкидывают одного за другим, включая невзрачного судового врача, а вслед за ним и его пенсне, – аплодисменты сливаются с этой жестокой, ликующей, резкой, отвратительной музыкой.
Кленк сидит совсем тихо. У него захватило дыхание, этот огромного роста человек сидит тихо, как мышь. Запрещать все это бессмысленно. Оно существует, оно живет, мы вдыхаем его вместе с воздухом, это другой, новый мир. Отрицать существование этого мира глупо. Приходится глядеть на него. Приходится слушать эту музыку, ее нельзя запретить.
Флаг спускается, новый флаг ползет вверх по мачте при общем неслыханном ликовании. Красный флаг. Матросы берут на себя функции офицеров. Механизм работает от этого ничуть не хуже. Корабль под красным флагом входит в одесский порт.
Город робко поглядывает на красный флаг, разевает рот от удивления, ликует. Дышит все чаще, испускает вопль восторга, вздыхает глубоко, с облегчением. Люди тянутся к кораблю, сначала поодиночке, затем целыми толпами. Весь город совершает паломничество к перевезенному на берег телу убитого матроса. Вокруг корабля под красным флагом кишат лодки с людьми. Город делится с матросами своими скудными съестными припасами.
Кленк раздражается. Неужели "те, другие" спокойно отнесутся к происходящему? Неужели они стерпят всю эту штуку? Он вовсе не на стороне "тех, других", он слишком впечатлителен, чтобы не поддаться пафосу таких событий. Но ему не нравится, что это упущение делает неправдоподобным ход действия, в остальном такой правдоподобный. Ему не нравится, что это не похоже на правду.
Но вот оказывается, что на правду все же похоже! Вот они – "те, другие". Они не теряли времени даром.
На экране – лестница. Огромная, широкая лестница, и нет ей конца. По ней народ непрекращающимся потоком несет к бунтовщикам проявление своих симпатий. Но это длится недолго: на лестнице появляются "те, другие". Цепь солдат шагает вниз по ступеням, винтовки наперевес, медленно, грозно, непреодолимо, занимая всю ширину лестницы. Толпа приходит в движение. Люди ускоряют шаг, бегут, мчатся. Они ищут спасения в бегстве. Некоторые ничего не замечают, ничего не понимают, медлят, выражают удивление. Видны спускающиеся по лестнице солдатские сапоги, огромные, они медленно продвигаются вперед – одна ступень, еще одна ступень. Из дул винтовок показывается легкий дымок. И вот люди уже не бегут по лестнице, они устремляются вниз, напрягая все силы своих ног и своих легких. Но некоторые просто скатываются вниз, и не их воля заставляет их катиться, не их ноги и легкие, а просто закон тяготения: они мертвы. И все так же равнодушно шагает солдатский сапог, и все больше людей скатывается вниз. Какая-то женщина везла детскую колясочку, она уже не везет ее. Кто знает, где она, ее уж нет. Но колясочка продолжает свой путь самостоятельно ступенька, и еще одна ступенька, и еще, еще, пока она наконец не останавливается. А за ней – огромный медлительный солдатский сапог.
На море тоже не потратили времени даром. К месту происшествия стянули другие суда, огромные, мощные. Они окружили "Орлова". На корабле под красным флагом все готово к бою. Дула орудий, блестящие как зеркала, нацеливаются, поднимаются и опускаются, гигантские, грозные, словно сказочные чудовища. Стрелки измерительных приборов бешено мечутся. А кругом все ближе подплывают враги, стальные орудия уничтожения, могучие, до мельчайших деталей разработанные организмы. "Орлов" держит курс прямо на них. Корабли, что за ними охотились, замыкающие вокруг него свое кольцо, одного с ним класса, шесть, восемь, десять таких же существ, как он. Нет никаких шансов прорваться – его орудия не дальнобойнее орудий противника. Он не может победить, может лишь, умирая, увлечь их за собой в объятия смерти. На экране и перед ним в зрительном зале царит мучительная тревога, когда гигантские корабли медленно смыкают кольцо вокруг "Орлова".
Но вот приговоренный к смерти корабль начинает подавать сигналы. Поднимаются, опускаются, веют в воздухе маленькие пестрые флажки. "Орлов" сигнализирует: "Не стреляйте, братья!" Медленно плывет по направлению к своим преследователям, сигнализируя: "Не стреляйте!" Слышно, как тяжело дышат люди перед экраном. Напряженное ожидание почти нестерпимо. "Не стреляйте!" – надеются, молят, жаждут всей силой своей души восемьсот зрителей берлинского кинотеатра. Неужели министр Кленк – кроткий, миролюбивый человек? Вряд ли оно так. Он здорово посмеялся бы, узнав, что о нем можно даже предположить что-либо подобное, Он грубый, дикий, воинственный человек, не склонный к нежности. О чем же думает он, в то время как мятежный корабль плывет навстречу заряженным пушечным дулам? И он тоже всей силой своего бурного сердца жаждет: "Не стреляйте!"
Неслыханная радость заливает сердца, когда кольца преследователей пропускает "Орлова", когда он, невредимый, входит в нейтральный порт.
Выбравшись из тесноты и мрака кинотеатра на светлую, просторную улицу, министр Кленк ощущает незнакомое чувство подавленности. Что же это такое? Неужели он не приказал бы стрелять в бунтовщиков? Как же это было возможно, чтобы такой человек, как он, мог ощутить подобное желание: "Не стреляйте"? Итак, _оно_ существует. Можно запретить его, но оно все же будет существовать на свете, и нет смысла закрывать на это глаза.
В одной из витрин он видит свое лицо, какое-то беспомощное. Да ведь он похож на зверя, попавшего в капкан. Что за история! Его лицо совершенно изменилось. Он смущенно улыбается, подзывает такси, вытряхивает трубку, закуривает. И вот он уже овладел своим лицом, вернул ему прежнее выражение неукротимости, жизнерадостности, самодовольства.
2. ГОРНЫЙ КОЗЕЛ
Бывший баварский министр юстиции Кленк, прислонившись к буфету, глядел на оживленную толпу собравшихся на "вечер за кружкой пива", устроенный председателем рейхстага. С тех пор как он оставил свой пост, события и люди, город Берлин и город Мюнхен, – все это стало как-то яснее и понятнее. Прежде, когда Берлин заявлял, что вся остальная Германия смотрит на Баварию как на тягостный груз, вредный как для развития государства в целом, так и для его международного престижа, он считал это дурацкой болтовней, рассчитанной на подрыв кредита южного конкурента. Сейчас он, потрясенный, ясно видел: для Берлина Бавария действительно была отсталым, упрямым ребенком, которого приходилось тащить за собой по трудному, полному опасностей пути.
Он стоял, прислонившись к буфету, машинально засовывая в рот один бутерброд за другим. Хорошо ли, что он сразу после ухода с министерского поста связался с "истинными германцами"? Всеобщее удивление вызывало то, что такой человек, как он, опустился до роли агента "патриотов". Какая "патриотам" цена – он, разумеется, знал не хуже этих надутых берлинцев. Вдохновенный Руперт Кутцнер был весьма мало похож на Орлеанскую деву. Он был талантливым организатором, великолепным барабанщиком, но отроду болваном из болванов. Второй столп "патриотов", генерал Феземан, после понесенного на войне поражения был не совсем в себе. Пока что "истинные германцы" в грандиозной трагедии, начавшейся восемь лет тому назад войной, играли роль комического персонажа. Это все было ему ясно, как шоколад. Но движение "патриотов" даже в тот период, когда он боролся с ним, всегда имело для него нечто притягательное, а он уже не раз на опыте убеждался, что в политике дела идут лучше, когда следуешь инстинкту, а не разуму.
Во всяком случае, великолепно было не нести никакой ответственности. Таким абсолютным диктатором, как сейчас, он не был еще никогда. Кутцнер, когда имел возможность показаться рядом с ним, чувствовал себя польщенным. Генерал Феземан, при всем своем властолюбии, после чисто формальной, недолгой воркотни, соглашался с каждым его предложением. Отвратительный Тони Ридлер был прижат к стене, уничтожен, потерял значение. Это согревало сердце Кленка. Но слаще всего был звериный испуг бывших коллег, когда они неожиданно узрели его в рядах "патриотов". Сволочь гнусная, мерзавцы, вытолкнувшие его! "В землю их загнать!" – вспомнил он старинное проклятие своей страны. И где-то в глубине его сознания прозвучало несколько тактов из увертюры к знаменитой драме, много лет назад написанной знаменитым немецким композитором (*33), – странно волнующие тихие удары литавр, прерываемые паузами. Давно не слышал он этой музыки, не вспоминал о ней. Но в последние недели она часто звучала в его ушах. Роковые удары литавр, достойные английской драмы, вступлением к которой они служили, драмы, в которой изображался вождь древнего Рима, высокоодаренный, но надменный, свергнутый народом и в гневе удалившийся в изгнание, откуда он накликает невзгоды на родную страну.
Кленк засунул в рот пятый бутерброд, вперил взгляд в полный оживления зал. Все эти люди считали его обиженным сановником, чем-то вроде баварского Катилины, бегущего к нищим духом, к шутам и поджигателям (*34), потому что другие не принимают его в компанию. Возможно, что любимой им Баварии действительно не принесет добра тот факт, что его загнали к "нищим духом". Но может быть также, если он бросит на это все свои силы, все еще обойдется, и он обратит слабоумие в благодать.
И все-таки чертовски глупо было связываться с этой компанией. Вот он таскается во имя Кутцнера по представителям северогерманской промышленности. Да разве это дело для такого человека, как он, лизать зад этим толстосумам? Умнее было бы месяца на три засесть в Берхтольдсцелле, заняться охотой, прочесть кое-какие стоящие книги. Не мешало бы повнимательнее приглядеться и к почтеннейшему своему сынку, к Симону, к парнишке.
Отто Кленк внезапно оживился, решительными шагами, словно ему нужно было кому-то сообщить нечто исключительно важное, пересек зал. Да, напротив, в углу, рассеянный и унылый, одиноко сидел неряшливо одетый человек. Он вздрогнул, увидев приближавшуюся к нему гигантскую фигуру Кленка, тоже оживился, острым, зорким, пронизывающим взглядом из-за толстых стекол очков впился в подходившего.
Грузный Кленк подсел к хрупкому доктору Гейеру, не пытавшемуся даже скрыть свое волнение, руки его нервно вздрагивали, глаза мигали. Кленк начал самым добродушным тоном. Нравился ли господину депутату Берлин? Стоило ли сюда перебираться? Он, Кленк, ожидал, что г-н доктор Гейер в гораздо более резкой форме будет нападать отсюда на баварскую юстицию.
Кленк задел больное место. Доктор Гейер в Берлине и в самом деле стал удивительно кроток. Его выступления и на пленуме рейхстага и в комиссиях были крайне бледны. Знаменитый адвокат казался лотерейной "пустышкой". На него, с тех пор как он покинул Мюнхен, словно столбняк нашел. Его речи звучали заученно, монотонно, не производили никакого впечатления.
Адвокат присматривался к своему врагу. Тот, несмотря на искусственную живость, выглядел далеко не блестяще. Пиджак болтался на нем, огромная сухощавая голова казалась костлявой. Адвокат улавливал каждую черточку, отражавшую слабость. С двойственным чувством. Известие о переходе Кленка к "патриотам" потрясло его. Кленк не был глуп, Кленк любил свою Баварию. Болезнь, необходимость оставить свой пост, должно быть, здорово выбили этого человека из колеи, если он теперь приносит в жертву интересы страны ради того, чтобы стать главой какой-то смехотворной партии. Доктору Гейеру было больно, что сидевший против него враг так ослабел.
Кленк был настроен совсем по-иному. Весь день он не мог отделаться от какой-то омерзительной скованности. Его душа привыкла к уверенности, а этот чертовски благоразумный Берлин заставил его горько почувствовать всю сомнительность проводимой им запутанной политики. Было в достаточной степени неприятно разыгрывать среди мудрых берлинцев деревенского дурачка из Баварии. В этой обстановке мучительно трудно было изображать благодушие и превосходство. Зато здесь, перед этим хорошо знакомым человеком он быстро нашелся. Перед ним сидел враг. Сейчас он был в силе, но в обычное время жалок и слаб, и, разумеется, можно было считать себя правым, выражая взгляды, противоположные тем, которых придерживается собеседник.
– Знаете ли вы, доктор Гейер, – начал он, – что в Мюнхене все сожалеют о вашем отъезде? Никакого удовольствия нет выступать против такой мелкоты, как ваши господа Грунер и Винингер. Им крышка раньше, чем успеешь на них дунуть. Жаль, что мы лишились вас.
Адвокат сам сожалел об этом. Ему не хватало проклятого города. Не только потому, что пришлось оставить там мальчика и Кленка, своего врага. Ему и многого другого не хватало, с тех пор как он был в Берлине. Часто по воскресеньям, в предобеденный час – как легко человек привыкает даже к неприятным вещам! – он ощущал желание отправиться в "Тирольский погребок", чтобы там посидеть с друзьями и врагами.
Он давно и горячо желал встретиться с Кленком, придумывал фразы, способные задеть его. Но при виде этого побежденного человека он уже не мог вспомнить их. Он отвечал вяло. В Мюнхене есть кому его заменить. С тех пор как там процветает Кутцнер, в городе, должно быть, заметен наплыв приезжих. Все гнилое, что не может удержаться нигде в стране, сейчас, уповая на баварское недомыслие, устремляется в Мюнхен. Всякая сорная трава, которая нигде не растет, пускает теперь корни на берегах Изара. И с полным основанием; баварская почва хорошо унавожена для такой посадки.
Кленк вспомнил генерала Феземана и подумал, что его собеседник не так уж неправ. Но он заметил также, что тот выражается как-то вяло и вообще не находится на обычной высоте. Он не счел нужным подчеркнуть это – Зато низверженный, он с безошибочным инстинктом нащупал единственную уязвимую точку противника. Начал осторожно. Заметил, что вот сидят они теперь мирно вместе. Хорошо, что можно, являясь сторонниками резко противоположных политических течений, все же так ладить друг с другом. Теперь, когда он приглядывается к политике со стороны, как частное лицо, ему нередко приходится встречать среди "патриотов" одного молодого человека, близкого, если он не ошибается, господину депутату Гейеру. Так вот всегда в конце концов замыкается круг.
У доктора Гейера, когда Кленк произнес это, замерло сердце. Казалось, что оно поднимается к самому горлу. Итак, значит, беда пришла отсюда. Итак, значит, они объединятся против него – мальчик и враг. При этом его томило безумное желание спросить Кленка о том, как живется мальчику. Но он подавил в себе это желание, как и желание дать противнику почувствовать его падение. Он не спрашивал и не оскорблял. Он только глядел на Кленка, видел, что тот продолжает говорить. И когда он снова стал прислушиваться, то понял, что Кленк говорил для самого себя. А говорил Кленк о детях, о сыновьях. О том, как в вопросах наследственности приходится брести ощупью, и о том, как мало твердого дает в этой области наука. Между тем асе это, если основываться на чувстве, как будто совсем просто. Человек стремится к продолжению самого себя: немыслимо ведь представить себе, что когда-нибудь перестанешь существовать. Поэтому в детях ищешь самого себя, поэтому желаешь видеть своих детей подобными себе. Он приблизил свое большое костистое лицо к тонкому, нервному лицу адвоката и сказал, интимно приглушая свой глубокий бас, что, как ни странно, именно этот юноша, Эрих Борнгаак, – лучший среди "патриотов". Но сказал он это вовсе не враждебно и сразу затем заговорил о собственном сыне, о Симоне, об этом парнишке, который тоже ничего не стоит. И все же, мол, хорошо, что он живет на свете.
Вскоре затем Кленк поднялся и собрался уходить.
– Да, кстати, доктор Гейер, – добродушно произнес он на прощание, знаете ли вы, что, останься я еще хоть неделю на своем посту, я помиловал бы вашего знаменитого доктора Крюгера?
Адвокат поглядел на огромного человека, стоявшего перед ним. Он увидел, что тот не лжет. Да и не было ему смысла лгать. Жаль, что враг уже не сидел за его столиком. Жаль, что он, Гейер, не сказал ему ничего из всего того, что должен был сказать. Жаль, что он не мог нанести ему удара, равного по силе этому последнему сообщению. Но Кленк пожелал ему доброго вечера. Кленк ушел. Неожиданная беседа окончилась.
В ближайшие затем дни у Кленка происходили совещания с банкирами и промышленниками, от которых "истинные германцы" надеялись получить денежную помощь. Это были неприятные часы. Почтенные господа много говорили о родине, о германском начале, о моральном возрождении. Но Кленк прекрасно знал: деньги "патриотам" они давали потому, что надеялись переманить людей из рядов красных, противопоставить им белые организации. Когда дело доходило до цифр, они не желали полагаться на "убеждения", а требовали гарантий в том, что "истинные германцы" на их деньги создадут действительно крепкую опору в борьбе с требованиями рабочих. Кленку одинаково не по душе были как слащавые изречения, так и торг о расходах на отдельные организационные ячейки и военные объединения. С досадой отметил он также и то, как настойчиво все эти господа справлялись о точке зрения именно Рейндля на движение "патриотов". Кленк не любил Пятого евангелиста. У него нередко создавалось впечатление, словно Рейндль, над ним, над всей партией просто издевается. С неудовольствием видел он сейчас, как далеко распространялось влияние этого человека.
Однако Кленку не приходилось жаловаться на плохие результаты. Его уверенные, добродушно-веселые манеры производили на господ промышленников благоприятное впечатление. И все же нередко, когда он видел, как понятия отечества и наживы сливались для них в одну неразделимую моральную идею, его охватывало жуткое и мучительное чувство одиночества. Он вспоминал, как однажды стоял перед трупом горного козла, редкой дичи, убитой им в гостях у одной высокопоставленной особы. Эти горные козлы были странными, старомодными животными, не поддававшимися приручению и обреченными на вымирание, на прозябание в зоологических садах. Они жили гордой, отшельнической жизнью. С непонятной уверенностью карабкались вверх по отвесным каменным склонам, нечувствительные к сильнейшему холоду. Выбирали высочайшие горные вершины, стояли там как изваяния, одинокие, неподвижные. Не обращали внимания на то, что у них отмерзали уши. Они были неимоверно драчливы. Приручению поддавались лишь в совсем юном возрасте. Вырастая, становились мрачными и злобными, делались такими упрямыми, что с ними не мог справиться ни один сторож. О таком горном козле, убитом им однажды в Итальянских Альпах, вспоминал бывший министр Кленк, ведя переговоры с промышленными магнатами, единодушными, целеустремленными, обходительными, прямолинейно расчетливыми, прямолинейно патриотичными.
Обратный путь в Мюнхен Кленк совершил на аэроплане. Людские поселения, если глядеть на них сверху, были неизмеримо малой частицей в сравнении с обширностью всего пространства. Виднелись леса, поля, реки, такие же, как тысячу лет назад. Города, о которых люди бог весть что воображали, были просто чепухой, если сравнить их со вселенной. Если бы тысячу лет назад человек мог подняться в воздух, он, несмотря на все бесконечные разговоры о, больших городах, о промышленности, о прогрессе и социальных сдвигах, увидел бы землю под собой почти такой же, какой видел ее теперь он, Кленк.
Перелетая через Дунай, он подумал, что некоторые виды живых существ, вероятно, обречены на то, чтобы с течением времени стать ручными и цивилизованными. Можно ли утверждать, что волк более отсталое животное, чем собака? Что касается лично его, то, родившись однажды горным козлом, он и не подумает стать добрым и забавным козлом домашним. Рискуя отморозить уши, он все-таки останется горным козлом. И сына своего Симона, парнишку, он также воспитает горным козлом.
3. ЖИЗНЬ ЗА ГОРОДОМ
Они лежали на бурых и красных листьях в лесу, карабкавшемся вверх по склону. Внизу наискосок тянулось озеро. Наверху сквозь ветви сияло небо. Неиссякаемой радостью была пронизана эта осень на Баварской возвышенности; дни сменялись, ясные и светлые. Иоганна и Тюверлен плавали в прозрачной воде большого озера. После холодного купанья разминали руки и ноги, чтобы согреться, подставляли свои тела потоку ярких лучей. Сидели в большом фруктовом саду за гостеприимно накрытым столом. На другом берегу живописная большая деревня, к югу – тонкая, остро очерченная, зубчатая линия гор. Всего лишь в часе езды автомобилем к северо-востоку – город Мюнхен со своими семьюстами тысячами жителей, суетившихся в поте лица, чтобы на деньги, с утра до полудня успевавшие упасть в цене, добыть хоть немного пищи и одежды. Ибо доллар уже стоил 1665 марок, за центнер картофеля приходилось выкладывать 110 марок, самое жалкое зимнее пальто нельзя было получить дешевле чем за 1270 марок. При этом цены так бешено прыгали и путались, что мозг терял способность соображать, Можно было за очень небольшие деньги иметь жилье, за неимоверно дешевую плату проехать 653 километра по железной дороге от Мюнхена до Берлина, но за восемь фунтов яблок приходилось платить столько же, сколько за этот проезд, а цена пятнадцати фунтов яблок была равна месячной плате за трехкомнатную квартиру. Разве можно было, лениво лежа на берегу тихого озера, представить себе, что на расстоянии какого-нибудь часа езды люди с беспокойным взором вырывают друг у друга из рук газету, торопясь узнать, на сколько более крупной цифрой они сегодня могут обозначить свое состояние?
Иоганна и Жак Тюверлен редко представляли себе это. Сразу же после премьеры обозрения Тюверлен предложил Иоганне провести осень за городом. Иоганна, не раздумывая, согласилась. Не спрашивая, куда они направятся, села она в автомобиль Тюверлена, и они поехали к бледному, тихому озеру Аммерзее. Казалось, одновременно со злополучным обозрением кончилась для Тюверлена и полоса неудач. Одна из его книг имела успех по ту сторону границы и принесла иностранные деньги, которых в пораженной инфляцией Германии могло хватить на несколько месяцев беспечного существования.
В то время как города были охвачены лихорадкой, они здесь, отгородившись от всего света, переживали мирные дни. Они сняли виллу "На озере", простой, поместительный дом. У них был свой кусочек берега, своя купальня, лодка, большой фруктовый сад. После отвратительной работы в театре Пфаундлера Тюверлен радостно и с увлечением принялся за свою радиопьесу "Страшный суд". Он нуждался в материале, собирал, копил его. Запряг и Иоганну в работу, не жалея ни ее, ни себя. Тщательно, кропотливо просматривал собрания писем, газеты, различные биографии, документы по истории культуры. Ему нужно было хорошенько знать так называемую действительность, нужны были рассказы очевидцев, все то, что из этой "действительности" можно было ухватить. Разве для получения ничтожной частицы радия не приходилось затрачивать огромное количество сырья? Ему, для того чтобы выпарить минимальную дозу утонченной реальности, нужны были бесконечные груды непросеянной "действительности".
С удивлением видела Иоганна, что он лишь ничтожную долю добытого пускал в дело, нередко даже выворачивал его наизнанку. Это сердило ее. Чего ради, спрашивала она, меняет он детали, известные всем и каждому, так что его изменения производят впечатление досадной ошибки? Зачем он заставляет своих героев слушать радио в годы, когда радио еще не было распространено? Почему, прекрасно зная, как выглядит министр Кленк, он на его место сажает выдуманного министра Преннингера? Тюверлен, весело щурясь, глядел на дальнюю линию гор.
– Ты видишь "Коричневую стену"? – спросил он.
– Разумеется, – ответила Иоганна.
– А видишь ли ты впереди "Девять зубцов"?
– Да ведь их отсюда видеть нельзя, – с удивлением ответила Иоганна.
– Но стоит тебе проехать сорок километров, – сказал он, – и ты можешь сфотографировать их. Зато "Коричневую стену" ты тогда уже фотографировать не сможешь: она не будет видна. Мне вовсе не хочется фотографировать отдельные черты второго или третьего года, мне хочется нарисовать картину всего десятилетия. Я меняю отдельные черты, которые сегодня в точности совпадают с действительностью, но через пятьдесят или, может быть, даже через двадцать лет будут уже неправдоподобны. Между документально проверенной действительностью и исторической правдой – большая разница. Возможно, что уже через двадцать лет в рассказе о людях нашего десятилетия радио будет не только соответствующей, но и необходимой деталью, хотя в третьем году оно и не существовало. Понимаешь ты теперь, почему вместо настоящего министра Кленка я ввожу выдуманного министра Преннингера?
– Нет, – сказала Иоганна.
И все-таки это были светлые для Иоганны дни. Никогда при виде упорной, серьезной, радостной работы этого человека не являлся у нее вопрос: имеет ли то, что он делает, смысл? Нужно ли оно? Кому оно нужно? Здесь человек творил с той уверенностью, с какой зверь строит свою нору. Однажды она спросила его, какую "высшую реальность" он мог бы выжать из ее, Иоганны, "действительности"? Они лежали друг подле друга, в ярких лучах солнца, на врезавшейся в озеро косе. Прищурившись, он поглядел на нее; на его голом, покрытом, загаром лице еще резче выделялись рыжеватые волоски. Ему лень сейчас отвечать, – своим сдавленным голосом пропищал он. Но так как она настаивала, он добавил: впрочем, он знает, как он мог бы ей и ее судьбе придать высшую реальность. Он показал бы, например, как борьба, даже во имя правого дела, может сделать человека дурным. Снова искоса, щурясь, он поглядел на нее. Она не ответила, взглянула на свои ногти, которые давно уже потеряли блеск и миндалевидную форму, стали четырехугольными и грубыми.
Возможно, что это произошло оттого, что Тюверлен учил ее править автомобилем. Она занималась новым спортом энергично, с увлечением, и оба весело хохотали при этом. В остальные свободные от работы часы они гребли, поднимались по лесистым склонам, уезжали глубже в горы. Плавая в холодной воде озера, Иоганна мало чем уступала Тюверлену. Дважды даже она превзошла его выносливостью.