Текст книги "Письма маркизы"
Автор книги: Лили Браун
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Последний акт
Принц Фридрих-Евгений Монбельяр – Дельфине
Париж, 3 мая 1786 г.
Наконец-то, возлюбленная, весть от тебя! Она снимает с нас запрещение и не только подает мне надежду на свидание с тобой, в мыслях об этом я колеблюсь между мукой и блаженством, так как должен купить это слишком большим унижением! – но, главным образом, сулит мне возможность обсудить с тобой великий вопрос нашего будущего. Целые месяцы я молчал. Быть может, я не в состоянии был бы исполнить твое желание, если бы передо мной не явилось чудное видение.
Это было в октябре прошлого года. Страстная тоска истомила меня. Я забыл все: твои желания, мои обещания! – и вот, перед восходом солнца я выехал верхом, твердо решив увидеть тебя, если бы даже мне пришлось взорвать стены замка. Чем ближе становилась моя цель, тем больше я пришпоривал свою лошадь, которая, непривычная к такому обращению, мчалась, как бешеная, вперед. Я оставил ее внизу, в деревенском постоялом дворе, а сам пешком пошел на гору. Запертые ворота парка поддались моим ударам. Сквозь зелень уже белели стены маленького замка. «Гора радости», – шептал я себе, охваченный трепетным ожиданием, и вдруг я остановился!..
Я услышал тихое пение. Столько нежности было в нем, хотя это не была любовная песня, столько ликования – хотя это не был гимн победы! Голос мне был знаком. Я уже хотел броситься туда, откуда неслись эти звуки, но что-то новое, чуждое в них обуздало мою страсть. Я подкрался сквозь чащу кустарника.
И тут я увидал тебя! На белой скамье, под темно-красным сводом каштанового дерева, ты сидела с маленьким мальчиком на руках; крошечный ротик его с жадностью прижимался к твоей обнаженной розовой груди. Ты меня не видела, твой взгляд был прикован к ребенку. Ты не чувствовала моей близости. Все твои чувства принадлежали ему, этому маленькому созданию! Мое страстное желание умолкло, и все-таки я еще никогда не любил тебя так сильно, так глубоко, как теперь! Но я ушел так же тихо, как пришел, никем незамеченный. Нарушить этот мир казалось мне святотатством.
И вот ты, моя дорогая, мать моего сына, я могу снова увидеть тебя, могу осмелиться думать о тех волнениях, которые тебе придется вынести и которые будут предшествовать нашему соединению. Ты ни слова не пишешь об этом. Я не нахожу даже в твоем письме веселого тона радости по поводу твоего приезда в Париж. Ты жалуешься, что маркиз все больше и больше требует твоего присутствия и что он с каждым днем все с большей гордостью настоящего отца взирает на мальчика. Я бы хотел, чтобы он выказал себя еще большим тираном, – тогда ты менее стеснялась бы добиваться своей свободы!
Не правда ли, ты ведь непоколебимо решила, что ты принадлежишь мне… одному мне?
Когда я в Этюпе проходил один по пустым комнатам, мне часто слышался шорох платья возле меня, и из коридора доносился ко мне звонкий детский смех. Были ли то призраки прошлого или, скорее, радостное предчувствие будущего? Когда мы соединимся, моя возлюбленная, что может удержать меня в этом кипящем адском болоте, называемом столицей?
Вся жизнь превратилась в лихорадку, каждый случай становится исходным пунктом катастрофических событий. Перед парламентом, где обсуждается в течение уже нескольких недель история с ожерельем, стекаются с каждым днем все возрастающие и раздраженные толпы народа. Если показывается Роган, на пути в Бастилию или из нее, то его встречают бурными овациями, и было бы трудно понять, как это те самые люди, которые рычат на каждого политического реакционера, могут так приветствовать кардинала, врага всякого прогресса, если бы не было слишком ясно, что в этот момент они видят в нем только жертву монархического произвола! Кажущаяся любовь к нему есть не что иное, как самая настоящая ненависть к абсолютизму.
Я сам с возрастающим участием следил за производством дела, хотя по традиции оно и было секретным. Но это соблюдалось только на бумаге, как и много других традиций. Роган держит себя как благородный человек, спокойно, с достоинством, и не говорит ни одного лишнего слова.
Зато Ламотт, его соучастница, безумствует и всем своим поведением показывает, что кровь Валуа, которой она хвастается, течет в ее жилах в очень разжиженном виде. Нет никакого сомнения, что свой последний неосторожный шаг кардинал совершил по наущению этой ловкой авантюристки. Но ее личность, выступающая в ярком освещении судебного следствия, бросает темную тень на личность другой особы, той, имя которой никто не осмеливается произносить в этом зале, но на которую новая грозно возрастающая сила – общественное мнение – уже указывает, – с трагической серьезностью и в разнузданных шутках, – как на истинную виновницу. Это – королева. Ожерелье, блестящие камни которого потускнели от последнего чумного дыхания умирающего короля, породило теперь еще более опустошительную эпидемию, чем та, от которой, погиб Людовик XV.
Король и королева почти изолированы теперь. Духовенство и дворянство не могут простить им унизительного способа ареста одного из первых сановников церкви и аристократии, а народ с радостью пользуется случаем, чтобы стащить королеву в грязь своих человеческих слабостей. С тех пор, как стало известно, что Калонн употребил часть денег из государственного займа, чтобы уплатить долги графа Артуа и герцога Бурбонского, всякий фантастический слух относительно добывания денег встречает уже полное доверие. Даже такой честный парень, как Люсьен Гальяр, с которым я вижусь каждый вечер в Пале-Рояле, был убежден в существовании в замке Трианона серебряного пола и бриллиантовой залы.
Популярности Гальяра мог бы позавидовать каждый министр. Вследствие последнего остатка рабской покорности, всегда испытываемой буржуа перед аристократами, общественное мнение вообще тем более заглушает свой голос, чем выше ранг того, кого оно видит перед собой и поэтому к стенам королевских замков доносится лишь его отдаленный ропот. Гальяр же находится совершенно на высоте своего времени и настолько уже не чувствует сословных различий, что я, – позволь мне, со смехом, сознаться тебе в этой слабости! – зачастую очень неприятно чувствую его равенство, при всем моем теоретическом признании полной справедливости такого положения. Я уже подумывал как-то о том, чтобы взять его в качестве дворецкого в Этюп, но я все еще не могу свыкнуться с мыслью дружески пожимать руку своему подчиненному и считать его взгляды такими же правомерными, как и мои.
По тому затруднению, которое я испытываю, порывая с простыми формами прошлого, я сужу и о том, как трудно, и почти невозможно, абсолютному монарху отказаться от внутреннего содержания этих форм.
Недавно я обедал в Версале. Король очень плохо выглядит и стал необыкновенно серьезным, а королева проявляет искусственную веселость. Говорят, что нежное телосложение дофина тревожит ее, и эту тревогу не может прогнать даже цветущий вид ее второго сынка. Свою ферму в парке Трианона, где она провела самые веселые часы своей жизни, королева предоставила для жительства двенадцати супружеским парам бедняков, а после злополучного представления «Севильского цирюльника», – состоявшегося через два дня после ареста Рогана, когда ей пришлось играть перед наполовину пустой залой, и публика оказалась скупа на аплодисменты, – королева уже ни разу не переступала порога маленького театра.
Оттого ли мир рисуется мне такими мрачными красками, что твое присутствие уже не освещает его, или же зрелые годы мешают мне видеть все, как прежде, окрашенным в розовый цвет юности? А, может быть, действительно, грозовые тучи летней ночи окутывают все кругом? Только с тобой, моя любимая, я решусь ближе подойти к этому вопросу.
Я вспомнил еще об одной встрече. В клубе я столкнулся с г. фон Альтенау. Он как будто хотел уклониться от меня, но так как он занимает влиятельный пост в органе Неккера, «???», я был заинтересован им и отправился с ним вместе, когда он вышел из клуба. Он был молчалив. Только на Пон-Неф, где Сена, освещаемая новыми красными фонарями, медленно течет, точно потоками крови, Альтенау стал разговорчивее. Он спросил о тебе и рассказал торопливо о том, что испытала ты однажды на этом самом мосту; когда я ему сообщил, что ты обрадована рождением сына, у него из глаз хлынули слезы. Знала ли ты, что он так любил тебя? Впрочем, кто же из тех, кто знает тебя, может не любить тебя?
Я едва осмеливаюсь надеяться, что ты, действительно, через четыре недели будешь здесь, ты и твое дитя, наше дитя, Дельфина!
Зачем надо принимать такие предосторожности с этим письмом? Разве маркиз следит за твоей корреспонденцией? Это, однако, мало подходит к его благородной натуре!
Крепко прижимаю тебя к моему сердцу. Ты, моя милая, любимая жена! Я живу только ради того часа, когда я больше не отпущу тебя от себя.
Маркиз Монжуа – Дельфине
Париж, 20 мая 1786 г.
Моя милая. После того, как я нашел подходящую квартиру для нас в Отель-де-Руа, я прошу вас как можно скорее выехать из Фроберга. Я уже дал необходимые указания нашему дворецкому, и никакие изменения не должны быть допущены. Пользование почтой, вместо собственных лошадей, и экипажей, безусловно предпочтительнее в наше тревожное время. Когда у меня дорогой свалилась лошадь, и мой кучер отправился в ближайший крестьянский двор за помощью, то крестьянин наотрез отказал ему, заметив при этом: «Прошли времена, когда дворянин, не имея лошадей, мог запрягать нас в свою коляску!» Путешествующие в почтовых экипажах, не выдавая своего сословия, не так легко подвергаются оскорблениям.
Вы, впрочем, сами убедитесь, во время вашего путешествия, как я был прав, восставая против вашего чрезмерного сострадания, привлекшего к вам во Фроберг всех нищих. Всюду теперь уже замечаются явные признаки усиления благосостояния, видны новые или хорошо исправленные дома, возделанные поля и люди в удобной одежде.
И несмотря ни на что, пробужденный однажды дух недовольства неискореним. Чем больше идут с реформами навстречу черни, тем она становится требовательнее. Как это подтвердили мне и сообщения моих друзей в Париже, слабость короля и страх министра финансов перед насильственным переворотом действуют в данном случае вместе, чтобы двигать нас дальше по этому пути. Процесс Рогана мог только ухудшить положение. После афронта, причиненного этим арестом, все благонамеренные люди отдалились от двора. В этом случае я чувствую себя на стороне рычащей перед парламентом черни, требующей безотлагательного освобождения кардинала.
Нелегко мне было променять спокойный Фроберг на Париж. Но, быть может, судьба всех нас зависит от ближайших недель и я не могу оставаться безучастным зрителем. Влияние, которое я еще имею у короля, должно быть использовано теперь. Причину, вынудившую меня вызвать вас из Фроберга, – к сожалению, вместе с малюткой, с которым вы не хотите расставаться, хотя ему было бы гораздо лучше в деревне – я бы хотел объяснить вам в нескольких словах, так как я, как вы знаете, избегаю словесных пререканий, которые легко ведут к сценам. У меня еще нет доверия к вам. Монбельяр и Этюп находятся слишком близко, и поэтому у меня возникает опасение, что мать моего наследника может забыться.
Маркиз Монжуа – Дельфине
Париж, 22 мая 1780 г.
Моя милая. Я вынужден до вашего отъезда написать вам еще несколько слов, для того, чтобы вы знали, чего я жду от вас. Вчера я видел принца Монбельяра. Вы, следовательно, будете встречаться с ним в обществе, и само собою понятно, что мы не можем избегать его, чтобы не давать повода к разным толкам. Поэтому я требую от вас торжественного обещания, что вы не возобновите с ним отношений. Я не стану напоминать вам о благодарности, которую вы должны чувствовать ко мне, спасшему вас и ребенка от публичного позора. Я хочу только объяснить вам, что с того момента, как я признал своим наследником вашего ребенка, я сумею сохранить честь имени, которое я ему дал.
Вчера Роган был оправдан. Народ встретил его такими бурными овациями, что отзвуки их были слышны даже в самых внутренних покоях Версаля. Королева заперлась одна в своей комнате. Она, может быть, чувствовала, что в этом оправдании заключается ее приговор!
Принц Фридрих-Евгений Монбельяр – Дельфине
Версаль, 10 июля 1786 г.
Моя бедная голубка, что он с тобой сделал? Ты, моя прежняя, смелая Дельфина, стала такой боязливой, такой малодушной! Даже проницательные взоры моей любви не в состоянии были разгадать тебя, когда ты вчера стояла передо мной в академии, бледная и робкая, как маленькая девочка. Только твои бегло набросанные строки разъяснили мне это. Ты дала маркизу обещание, которое он от тебя потребовал. «Я покупаю себе этим грехом последний остаток свободы», – пишешь ты и в трогательных словах просишь меня, – меня, от которого исходят все твои страдания! – простить тебе этот неправый поступок, как будто все твои грехи, возлюбленная, когда-нибудь могли быть грехами! Только твоя слабость, допустившая, чтобы маркиз назвал нашего ребенка своим, была несправедливостью против тебя самой, против нас, и она страшно мстит за себя! Но наша любовь будет достаточно сильна, чтобы и это преодолеть.
Мы не должны писать друг другу, говоришь ты. «Хотя маркиз никогда не унизился до того, чтобы сделать слуг шпионами, все же он видит и чувствует все, с тех пор, как никакой Калиостро не отвлекает его взоров». Но разве же мы не можем быть еще хитрее его?
Я спокойно поручил это письмо Гальяру, восхищение которого тобой, превышает даже его республиканские чувства. Я в нем совершенно уверен. Мы будем вскоре встречаться с тобой в обществе, и чем оно будет многолюднее, тем легче мы можем уединиться в толпе. Мы должны обсудить с тобой, как быть дальше, и… я должен иметь возможность целовать тебя снова, моя ненаглядная, для того, чтобы твои губки снова порозовели, и кровь вернулась бы к твоим щечкам. Я так люблю тебя, так люблю, и мое страстное желание так велико, что я, кажется, в состоянии был бы вынести все гадкие укрывательства тайной любви!
Увижу ли я тебя завтра у Пюи Сегюра, который, как он меня уверял, открыл какую-то новую, удивительную сомнамбулу, а послезавтра у m-me Сталь, которая намерена блеснуть своим умом в какой-то новой общественной игре?
Никогда еще ты не была так обворожительна, как вчера, моя прелестная! Маленькая маркиза, с нежными ручками и ножками, с тонкой талией и грудью, возвышающейся точно роза из своей чашечки, и рядом с ней новая шведская посланница [15]15
Г-жа Сталь.
[Закрыть], с крепкими костями, широким лицом, пытливыми глазами и в платье, напоминающем отчасти греческий пеплум, отчасти монашескую рясу. Даже Гибер, приветствовавший честолюбивую дочь Неккера как французскую Аспазию, и выразивший свое уважение ко всей ее семье в своей вступительной речи в академии, – чтобы совершенно сгладить воспоминание о своем прежнем отношении на мгновение как будто растерялся, когда увидел тебя.
– Вы настоящий собиратель исторических документов эпохи, граф, заметил ему у выхода Шансене. – М-11е Леспинас, маркиза Монжуа, m-me Сталь!.. – Гибер, нахмурив брови, молча прошел мимо. Мне же хотелось хорошенько задать этому шутнику. Но по какому праву могу я вступаться за тебя, моя возлюбленная?
Граф Гибер – Дельфине
Париж, 23 июня 1786 г.
Прекрасная маркиза. Ваша мраморная холодность, по-видимому, не уступает никаким уверениям в преданности. Вы сердитесь на меня, как будто с полным правом, потому что я отдалился от вас. В действительности же я чувствовал себя отвергнутым. Всякий солдат лишь очень неохотно вспоминает свои поражения и поэтому сворачивает в сторону от крепостей, оказавших ему сопротивление!
Но если я не смог победить ваше сердце, то, по крайней мере, я хотел бы сохранить ваше доброе мнение.
Ум m-me Сталь обворожил меня как раз в такой момент, когда мое оскорбленное чувство должно было отступить и замкнуться в себе. Бывает такое утомление чувств, которое представляет самые подходящие условия для того, чтобы голова вступила в свои неограниченные верховные права. Тогда-то я стал смотреть на Неккера глазами его дочери и нашел в нем учителя и даже друга. Если бы вы чаще встречались с нею, – я надеюсь, мадам Сталь сумела бы постепенно завладеть вами, несмотря на ваши насмешки над ее излюбленными общественными играми, которые вы называете «пляской ума на канате». И вы согласились бы с нею, что единственным спасением Франции может быть только учреждение конституционной монархии по английскому образцу. Но в то время как англомания французского светского общества наносит опасный ущерб его светскому остроумию, его художественному вкусу, а драгоценные французские деньги обмениваются на английских лошадей, английские костюмы и экипажи, мы все же не можем решиться перенять лучшее, что создал наш исконный враг – его государственную форму!
Вы видите, дорогая маркиза, как необходимо мне ваше присутствие. Будь вы здесь несколько дольше, я бы не смог говорить с вами о политике.
Посылаю вам обещанную программу лицея. Хорошо бы, если бы вы так же увлеклись ею, как дамы нашего общества, тогда я мог бы надеяться встречать вас и там! Кондорсе сделал очень хорошее вступление к своему математическому курсу, – который очень усердно посещается прекрасными слушательницами, сказав: «Все претензии одинаково вытекают из невежества людей и еще из большего невежества тех, кто эти претензии признает. Поэтому мы думаем, что лучшим средством уменьшить количество претензии, это – уменьшить число ими обманутых. Знания, какого бы рода они ни были, полезны только тогда, когда они составляют общественное достояние. Нет такого знания, которое не было бы вредным, если только небольшое число привилегированных обладает им».
Он не мог сказать ничего более подходящего к данному случаю – открытию общедоступных лицеев, и в то же время ничем не мог так возбудить против них духовенство! Старые и молодые! – в особенности женщины, все стремятся на его лекции.
Разрешите ли вы мне проводить вас на одну из ближайших лекций? Если бы я знал, что это пробудит ваш интерес, я бы нашел время всегда находиться там в вашем обществе. В настоящее время встречаются перед кафедрой, точно так же, как раньше встречались в салонах.
Вследствие введения значительных реформ в армии, над которыми мне приходится напряженно работать, – покойный Фридрих Прусский только теперь оживает для нас, – сообщения бедного барона фон Пирша извлекаются из пыли архива, я, разумеется, очень занят теперь.
Но мое сердце, прекрасная маркиза, свободно!
Люсьен Гальяр – Дельфине
Париж, 4 июля 1786 г.
Уважаемая маркиза. Лицей – свободное государство, и туда открыт доступ даже горбатым. После того, как слуга маркиза не принял горшка с цветущим растением, – хотя он был прислан как будто бы по вашему заказу, причем спрятанное в нем письмо благополучно вернулось ко мне, – я выбираю этот, более удобный путь. Если не получу от вас другого приказания, то буду держаться этого способа переписки.
Так как вы были столь добры, что справились о моей судьбе, – чего никогда не приходило в голову никому! – то я осмелился приложить к письму принца и это письмо.
Мне живется недурно. Женщина, которая в минуту слабости произвела меня на свет, уже умерла. С помощью грязных денег, накопленных ею, я содержу ребят. Несколько парней, бежавших из монастыря, состоят их руководителями. Я же сам пишу статьи, памфлеты, песенки, и так как в материале для этого никогда недостатка не бывает, то нет недостатка и в людях, которые за это платят.
«Путь открывается таланту!..» – эти слова Бомарше становятся истиной. Я и дальше оставался бы предан тому, кто произнес их, – он охотно позволял мне составлять для него мемуары и политические статьи, – если бы не то, что для него это не являлось конечной целью. С тех пор, как королева позволила ему диктовать ей слова и поступки, его тщеславие победило в борьбе с его остроумием. Он выстроил себе дворец, как раз против Бастилии, на углу улицы, по которой ежедневно проходят толпы бедных рабочих из предместий! Они начинают понимать, что говорят камни: замок героя, слова и крепость тирании!
В первый раз я испытал смущение, когда он выступил в защиту Компании парижских Вод против графа Мирабо. Я знал, что у него есть акции этой компании, ценность которых возросла втрое, так как эта настоятельнейшая потребность народа сделалась предметом самой беззастенчивой спекуляции. Ответ Мирабо был ударом молнии для высохшего дерева его славы. Даже успех его оперы не спас его. Слова нашего великого мыслителя слушали охотно, но действия они не имели. Я отказался помогать ему. Тогда же я впервые пришел к заключению, что христианская добродетель поддерживать слабых является преступлением. Надо идти только с победителями. И я нашел этих победителей в предстоящих битвах, я иду с ними шаг за шагом и осуществление наших надежд держу в своих руках, потому что я действую! Это помогает мне радоваться жизни. Моя последняя брошюра «Долой Бастилию!», выпущенная мною анонимно, – нельзя легкомысленно подставлять свою шею под нож других, когда надо наточить собственный нож! – была, конечно, конфискована. Но многие сотни успели ее прочесть и тысячи уже знают, что Бастилия – не простое здание, которое сторожат устаревшие пушки и полуинвалиды, а само государство!
Простите меня, маркиза! Мое перо уже привыкло к свободе так же, как и я. Я не хотел вас пугать, ведь вы живете на другой звезде. Если бы я мог, то сохранил бы вам эту звезду. Но ведь и для вас это не была счастливая звезда!
Принц Фридрих-Евгений Монбельяр – Дельфине
Париж, 4 июля 1786 г.
Дорогая Дельфина! Несмотря на то, что я мог в полумраке комнаты держать твою руку в своей руке, мог слегка коснуться губами твоей мягкой щечки, я все же прошу тебя прекратить посещение Пюи Сегюра. Ты недостаточно сильна, чтобы со спокойствием установившегося ума слушать речи сомнамбулы. И я сам должен признаться, то впечатление, которое производит эта бедная крестьянская девушка с Вогез, когда она говорит во сне очень сильно. Я сделал сегодня опыт, в присутствии одного только Пюи Сегюра. Она описывала сцены из американского похода, которые только я один мог бы так отчетливо изобразить. Когда же мы стали расспрашивать о будущем, то ее снова охватил такой же мучительный страх. Она бормотала: «Кровь!.. Кровь!..», в ужасе закрывала лицо руками, как будто видела своими закрытыми глазами что-то страшное и на цыпочках, высоко подняв юбку, проходила по комнате, говоря со стоном: «Кровь поднимается… поднимается!.»
Я бы, конечно, не стал придавать ее предсказаниям больше значения, чем выходкам какого-нибудь безумного больного, потому что я верю лишь тому, что может быть доказано, – мы уже уразумели, что «Система природы» Гольбаха является скорее продуктом человеческого высокомерия, нежели человеческой мудрости! – если бы не возникали повсюду подобные же явления. Мой старый рейткнехт пережил нечто подобное в одном постоялом дворе Сент-Антуанского предместья. Одна маленькая танцовщица в Воксалле, заснувшая во время репетиции, имела страшные видения. Во всех кругах населения можно встретить людей, охваченных великим страхом, точно болезнью.
Может быть, моя единственная возлюбленная, мы с тобой не так легко поддались бы этой заразе, если бы наша преследуемая любовь не была полна страха. Чем это кончится?!
Так как маркиз хочет в воскресенье поехать в Сен-Клу, то, наконец, у нас будет возможность увидеться наедине. Будь в полночь под большой липой, в саду своего отеля. Я знаю такой вход, который защитит тебя от всех нескромных взоров. Мы должны поговорить, хотя я впервые испытываю ощущение, что я обманываю человека, который мне доверяет.
Граф Гюи Шеврез – Дельфине
Замок Сен-Клу, 25 июля 1786 г.
Прекраснейшая маркиза! Мы только теперь узнаем о вашем пребывании в Париже. Не потеряли ли вы, в конце концов, свое сердечко, отдав его какому-нибудь Мирабо – теперь это в моде – что вы так безжалостно позабыли нас? Принцесса Ламбаль одновременно пишет вам, чтобы пригласить вас в Сен-Клу, а я стараюсь пришпорить коня моего остроумия, чтобы он мог конкурировать с умом парижан. Ведь вы, как узнаю об этом, к великому моему смущению, тоже состоите ученицей лицея! Знаете вы прелестную песенку о лицее? Вы ее получите, когда приедете сюда. А пока – в виде приманки! – я сообщаю вам лишь ее заключение:
Craignons, qu'une jalouse fée,
Bornant les sages du Lucée
Dans leurs projets,
Hors du giron de la science
Ne les change par sa puissance
En perroquets. [16]16
Боимся, чтобы какая-нибудь завистливая волшебница, ограничив мудрецов лицея в их проектах, вне лона науки, не превратила бы их своим могуществом в попугаев.
[Закрыть]
Считаете вы в самом деле возможным, что мужчины и женщины, сидя вместе целыми часами в одном помещении, могут долго выдержать, и живое чувство не возьмет верх над сухой наукой?
Или же бедная любовь должна обратиться в бегство перед всеми этими теориями и принципами, которые кажутся мне школьниками, вооруженными сеткой для ловли прелестных мотыльков, чтобы потом посадить их на булавку? Признаков для этого накопилось достаточно.
Возьмем хотя бы одежду для женщин – полумешок, полурубашка; для мужчин – темный фрак и жилет, указывающую, по-видимому, что она более не желает выполнять свою задачу: украшать и подчеркивать прелести носительниц. Но там, где прекращается желание нравиться, возникает грубость нравов, разговор становится тяжеловесным, фантазия уступает место рассудительности, искусства падают. Ум общества воспитывается только в таких кругах, где мужчины, находясь возле женщин, подстрекаемые желанием нравиться, стараются блистать своим остроумием, и изощряют все способности своего ума, а женщины, в своей тихой борьбе за достойного, постоянно помнят, что они – прекраснейшее произведение искусства природы.
Но философия наших дней, поучающая нас, не верящих в бессмертие, что никакая потеря не может быть так невознаградима, как потеря времени, и ничто так не драгоценно, как время! – беспощадной рукой разрушила эту привлекательность нашей общественности. Наслаждаться хотят, но не давая себе труда нравиться. Без твердой уверенности в скором обладании, женщине почти уже не оказывают внимания. На каждое женское существо смотрят как на куртизанку, и если она хочет иметь успех, то должна конкурировать с куртизанкой.
Мы, моя красавица, маленькая кучка приверженцев прошлого – бежали в Сен-Клу от Парижа и его реформ и теперь с содроганием замечаем, что эти реформы следуют за нами в образе Калонна.
Покупка Сен-Клу, к которой королева принудила его, окончательно лишила его спокойствия. Даже для Полиньяк, которая предпочла титулу герцогини его всегда открытый кошелек, он является теперь человеком с плотно застегнутыми карманами.
Приезжайте, дорогая Дельфина, чтобы богатством своей красоты и своего ума заставить нас позабыть о зияющих пустых кладовых казначейства. Привезите с собой королеве свежий воздух Вогез. Она очень страдает, а маленький дофин является как бы воплощением ее забот. Но ее всегда может развеселить какое-нибудь радостное событие.
Когда прелестная графиня Тюрпен обручилась с маркизом Лемьер, это послужило поводом к празднеству. Мы все явились в костюмах регентства и воображали, что вернулись эти счастливые времена. Одно меткое замечание остроумного отца невесты переходило из уст в уста. Лемьер из-за своих долгов, которые, впрочем, уплатила королева, не пользовался расположением Тюрпена и поэтому всячески старался подделаться к нему. Однажды он сказал ему: «Достаточно увидеть вас, чтобы поверить, что вы отец Туанетты!» Граф возразил ему с самым серьезным видом: «Вы забываете, мсье, что мы имеем счастье жить в такое время, когда уже ничему больше не верят!»
Из этого длинного письма вы можете составить себе понятие, какие длинные разговоры ожидают вас здесь. Мадам Кампан слышала, что новейшей моде в Париже является презрение к светской болтовне. Недавно какой-то герой пера высказал в «Меркурии Франции», – что это – «презренное искусство паразитирующей придворной сволочи!» Любезный тон, который принимают по отношению к нам, пользуясь ругательным лексиконом, введенным парижским парламентом и старательно им обогащаемым! – Он добавил, что следовало бы, наконец, перестать обучать юношество этому искусству, тем более, что оно самое бесхлебное из всех искусств!
В самом деле, идеалисты такого сорта, как Лафайет, не могут натворить столько зла, сколько делают революционные филистеры, которые преклоняются перед целью, как перед божеством. Они еще превратят наши замки в казармы и будут в наших розовых садах сажать репу!
Вы знаете, что полем моих битв всегда был паркет. Только недавно я велел наточить свою шпагу, и ношу пистолеты в карманах плаща, потому что я твердо решил, что сдамся парижской черни только тогда, когда я буду уже не я, а комок кровавых лохмотьев!
Принц Фридрих-Евгений Монбельяр – Дельфине
Париж, 2 августа 1785 г.
Ты спрашиваешь меня, должна ли ты ехать в Сен-Клу? Уж одно то, что ты можешь об этом спрашивать, возлюбленная моя, заключает в себе ответ. Мы не должны щадя обманывать друг друга, это было бы началом духовной разлуки. Отсутствие радости тяжело ложится на нашу любовь, на наших тайных свиданиях тяготеет сознание вины! Поезжай спокойно, моя бедная голубка, может быть, вдали от меня тебе легче будет дышать.
Я нашел сегодня на стенах Парижа прибитыми стихи, объявляющие счастливыми тех ягнят, которых пастух окружал изгородью, чтобы волки и лисицы не могли их напугать. В заключение говорилось:
Mais si ces mêmes loups avaient forme l'enceinte.
Pour vous mieux dévorer sans péril et sans crainte
Du berger vigilant, de la garde des chiens,
Que seriez vous, hélas… De pauvres parisiens. [17]17
Но если бы эти самые волки построили ограду, чтобы можно было вас пожрать без опасения и страха перед бдительным пастухом и сторожевыми псами, то чем вы были бы тогда… увы? Бедными парижанами! (франц.).
[Закрыть]
Мне кажется, как будто и мы принадлежим к их числу!
Граф Гибер – Дельфине
Париж, 26 августа 1786 г.
Дорогая маркиза. Только теперь я узнаю, что вы променяли Париж на Сен-Клу. Дурной знак, сказал бы я, если бы дело касалось кого-нибудь другого, а не вас, потому что тот, кто отправляется ко двору в настоящее время, не будучи к тому вынужденным, принадлежит к его партии.
Вам, вероятно, представят совсем другую картину путешествия короля в Нормандию, чем та, которую я нарисовал вам. Будут говорить о девушках в белых платьях, о растроганных до слез крестьянках, о народе, кричящем «ура», о мужчинах и женщинах, почитающих себя счастливыми, если им удается поцеловать край одежды монарха! Каждый властитель видит своих подданных только такими, хотя бы они тайно носили под плащом кинжал, намереваясь всадить его в грудь ему. Корона и церковь, когда они являются во всем своем блеске, обладают точно такой же обвораживающей силой. Мистическое очарование, окружающее их, действует даже на неверующих.